Бумаги Сперанского государь велел мне только запечатать, а для разбора их изъявил мысль назначить особую комиссию (как было после князя Кочубея), предполагая в них особенную важность.
- В этих бумагах, - заметил он, - надо будет, вероятно, различить три эпохи: одну - до 1812 года и потом до кончины брата Александра; другая должна содержать в себе бумаги, относящиеся лично до меня и совсем не касающиеся службы: эти особенно важны (ближе на сей счет государь не изъяснился); наконец, в третий разряд пойдут его бумаги по вашему Совету, по законодательной части и проч. Все это надо будет подробно разобрать и многое, вероятно, придется мне взять к себе.
Потом, обращаясь еще несколько раз с особенным чувством к этой невозвратимой потере, государь сделал наконец как бы самому себе вопрос: кем бы можно было хоть сколько-нибудь заместить Сперанского?
- К вящему несчастию, - сказал он, - эта потеря застигла нас в ту минуту, когда так много еще оставалось нам с ним доделать. Польша, Финляндия, Остзейский край ждут еще своих сводов; уголовные наши законы необходимо требуют пересмотра, к которому мы было уже и приступили: кем я заменю во всем этом ум, знание и деятельность Сперанского? Покамест мысли мои останавливаются только на Дмитрии Васильевиче Дашкове; он один кажется мне способным к этому делу, да и просто нет больше никого. Но сладит ли и он, возьмется ли даже за такой труд? Посмотрим: надо с ним переговорить, подумать…
Результат, который я вынес из этой аудиенции, состоял в том, что император Николай истинно, глубоко скорбел о Сперанском, как едва ли когда скорбел о другом из своих наперсников. Он чувствовал, как тесно связалось это имя с историей его царствования, как велико было содействие Сперанского к его славе, как высоко он стоял над другими нашими государственными людьми той эпохи. Если бы понадобились другие еще доказательства сокрушения государя, то они представлялись в достопамятной записке его к Васильчикову, о которой было упомянуто в разговоре и с которой встретил меня князь, когда я воротился к нему из Аничкина дворца. Я тут же попросил дозволения списать ее как величественнейшую эпитафию к надгробному камню покойного. Вот подлинные ее слова:
"Только что я это узнал от нашего почтенного Сперанского, и меня безмерно сокрушает эта невосполнимая потеря. Но Богу было угодно послать мне столь тяжкое испытание - остается только покориться. Надо немедленно послать Корфа опечатать бумаги. Остальное подождет".
Записка эта была подписана "Навеки Ваш" - как всегда подписывался император Николай в частных сношениях с князем Васильчиковым: "Tout a Vous pour la vie. N.".
Прибавлю здесь, что Сперанский умер 68 лет от роду. С ним угас начатый им род, с ним же угасло и пожалованное ему графское достоинство. Сын дел своих, он явился без предков и исчез без потомства! После него остались 2900 душ, дом, перед тем подаренный ему государем, и более 600 000 руб. (ассигнациями) долгу!
* * *
Император Николай, более в видах здоровья, чем для удовольствия, очень много хаживал пешком и во время длинных петербургских ночей прогуливался не только днем, но и прежде восхода солнца и по его захождении, притом не по одним многолюдным улицам, но и по отдаленным частям города.
Однажды поздно вечером он вдруг является на Адмиралтейскую гауптвахту, ведя за собою человека в шинели и в фуражке, вызывает перед себя караульного офицера и сдает ему приведенного с приказанием задержать его на гауптвахте впредь до приказания. Оказалось, что это был главный дежурный по Адмиралтейству, капитан-лейтенант Васильев, которому вздумалось прогуляться по Адмиралтейскому бульвару в фуражке и в халате, поверх которого была надета шинель. В таком виде он был встречен государем, который, узнав его при лунном сиянии, остановил и опросил его. Через час явился на гауптвахту флигель-адъютант, чтобы отвести Васильева к начальнику Главного морского штаба князю Меншикову в том самом виде, в каком его встретил государь.
Этот анекдот я слышал тогда же от командира гвардейских саперов Витовтова, которого батальон занимал в тот день караулы.
* * *
Известно, что Александр Бестужев, один из деятельных участников заговора, обнаружившегося событиями 14 декабря 1825 года, был сослан в Сибирь, а потом, переведенный рядовым на Кавказ, продолжал и во время ссылки писать повести, которые выходили в свет под псевдонимом Марлинского. Многие тогда восхищались произведениями его бойкого, хотя всегда жеманного пера, но никто, однако, не смел печатно поднять завесы с его псевдонима, и фамилии Бестужева в литературном мире, так же как и в мире политическом, давно более не существовало.
Вдруг, в 1839 году, в изданном книгопродавцом Смирдиным, уже после смерти Бестужева, сборнике под заглавием "Сто русских литераторов" при одной из оставшихся после него повестей, напечатанной с прежней вымышленной фамилией Марлинский, издатель приложил портрет автора с выгравированной под ним факсимильной подписью: "Александр Бестужев". Государь, до сведения которого это дошло, крайне разгневался, на что, конечно, имел полное основание: ибо таким образом черты и подпись государственного преступника, умершего и политически и физически, увековечивались в потомстве, в виде правительства и как бы в насмешку над правосудною его карою. Обратились, натурально, прежде всего к цензору; но он, в отношении к выпуску помянутого портрета, сослался на разрешение, полученное им из III-го отделения Собственной его величества канцелярии, а по справке в III-м отделении оказалось, что разрешение дано было статс-секретарем Мордвиновым, который в то время управлял этим отделением. Государь, и прежде уже не жаловавший Мордвинова, приказал тотчас его отрешить и только по убеждениям главного его начальника, графа Бенкендорфа, это наказание было заменено увольнением от службы.
* * *
Император Николай был вообще очень веселого и живого нрава, а в тесном кругу даже и шаловлив (espiegle). С самых первых годов его царствования до тех пор, пока позволяло здоровье императрицы, при дворе весьма часто бывали, кроме парадных балов, небольшие танцевальные вечера, преимущественно в Аничковом дворце или, как он любил его называть, Аничкинском доме, составлявшем личную его собственность еще в бытность великим князем. На эти вечера приглашалось особенное привилегированное общество, которое называли в свете Аничковским обществом (la Societe d’Anitchkoff) и которого состав, определявшийся не столько лестницей служебной иерархии, сколько приближенностью к царственной семье, очень редко изменялся. В этом кругу оканчивалась обыкновенно Масленица, и на прощание с нею в "folle journee" завтракали, плясали, обедали и потом опять плясали.
В продолжение многих лет принимал участие в танцах и сам государь, которого любимыми дамами были: Бутурлина, урожденная Комбурлей, княгиня Долгорукая, урожденная графиня Апраксина, и позже жена поэта Пушкина, урожденная Гончарова.
В одну из таких "folle journee", которые начинались в час пополудни и длились до глубокой ночи именно в 1839 году, государь часу во 2-м напомнил, что время кончить танцы; императрица смеясь отвечала, что имеет разрешение от митрополита танцевать сколько угодно после полуночи; что разрешение это привез ей синодальный обер-прокурор (гусарский генерал граф Протасов) и что, в доказательство того, он и сам танцует. За попурри, когда дамы заняли все стулья, государь, также танцевавший, предложил кавалерам сесть возле своих дам на пол и сам первый подал пример. При исполнении фигуры, в которой одна пара пробегает над всеми наклонившимися кавалерами, государь присел особенно низко, говоря, что научен опытом, потому что с него таким образом сбили уже однажды тупей. Здесь кстати заметить, что император Николай рано стал терять волосы и потому долго носил тупей, который снял в последние только годы своей жизни.
14 марта был дан обыкновенный годичный концерт Патриотического общества, в котором исполнителями были одни любители и любительницы, без участия записных артистов. В нем должна была петь и супруга сардинского посланника графа Росси, прежняя знаменитая Зонтаг, не поступившая еще тогда вновь на сцену, и в этот вечер государь явил опять пример воодушевлявшего его всегда высокого чувства - предпочтения долга всем удовольствиям. Страстный почитатель таланта графини Росси, он перед самым выходом ее на эстраду оставил залу по первому докладу, что загорелось в Обуховской больнице, и от ожидаемого наслаждения поспешил - на пожар!
* * *
Князь Борис Николаевич Юсупов, сперва церемониймейстер высочайшего двора, потом гофмейстер и наконец, в последние годы своей жизни, бывший почетным опекуном, составлял в свое время нечто типическое в петербургском обществе. Кроме хорошенькой жены (урожденной Нарышкиной), одной из самых модных наших дам, которую очень любили и баловали и государь и императрица, несметное богатство, блестящее имя, разные причудливые странности и репутация ограниченного ума усвоили Юсупову какое-то исключительное положение в свете и дали ему особенный колорит, совершенно отличавший его от других наших вельмож - по крайней мере - петербургских. Он ничем не стеснялся в выражении своих мыслей и понятий - ни в свете, ни даже в разговорах с государем - и позволял себе такую непринужденную откровенность изъяснений, которой не спустили бы никому другому.
Одно время он совсем оставил службу, по неприятностям с князем Волконским, министром императорского двора, пользовавшимся всею доверенностию императора Николая. Года уже три спустя по выходе Юсупова таким образом в отставку государь спросил его, зачем он не поступает снова на службу и "долго ли станет еще блажить".
- До тех пор, государь, пока будет при вас Волконский.
- Ну, так подождем.
* * *
К числу наших вельмож-ветеранов, не блиставших гением, но служившим с честию и отличием во всех кампаниях, принадлежал князь Алексей Григорьевич Щербатов, человек, известный военными своими доблестями и притом добрый и любимый в обществе. Быв генерал-адъютантом еще во времена императора Александра, он с 1832 года состоял председателем генерал-аудиториата, как вдруг ему нанесли политический удар: другой, тоже александровский генерал-адъютант, князь Трубецкой, еще уступавший Щербатову по уму и не имевший его военных заслуг и репутации, был назначен членом Государственного Совета. Щербатов не скрыл своей досады и тотчас подал в отставку, которая была дана ему без всяких объяснений.
С тех пор прошло года три, и в продолжение их государь не переставал его отличать: он по-прежнему приглашался на все придворные балы, большие и малые, даже и на вечера, бывавшие в Аничковом дворце; но объяснений между тем все никаких не было, и государь обходился с ним как бы ничего не случилось, никогда даже самыми отдаленными намеками не вызывая князя к выражению причин, побудивших его оставить службу.
Во все салоны Щербатов приезжал во фраке, а во дворец - хотя и в генеральском мундире, но, в качестве отставного, без эполет; лето он проводил в своем имении, а на зиму возвращался в Петербург.
Часто видясь с ним в свете, мы встретились и на большом дворцовом бале 23 апреля (1839 года). Он объявил мне, что через день уезжает в деревню, где останется до глубокой осени, и просил не забывать его по случаю одного его процесса, производившегося тогда в Государственном Совете. Вдруг, спустя несколько дней, я читаю в газетах, что выехал из Петербурга "генерал от инфантерии князь Щербатов, шеф Костромского пехотного полка". Что значила эта внезапная перемена после недавнего - можно сказать, накануне - свидания и разговора моего с отставным Щербатовым? Мне объяснил это уже потом князь Васильчиков, питавший к нему всегда особенную дружбу, и вот подробности дела, мало кому и в то время сделавшиеся известными.
За несколько дней перед сказанным балом был развод на площадке перед Зимним дворцом. Князь Щербатов имел надобность сказать что-то генерал-адъютанту Нейдгардту, и как солдаты стояли вольно, ружье у ноги, то, полагая, что государь еще не прибыл, он вошел в оцепление, куда допускаются одни только военные. Но государь был уже на площадке и, заметив Щербатова, послал военного генерал-губернатора сказать ему, что в статском платье тут никому не место. Встревоженный этим замечанием, Щербатов, но возвращении домой, поспешил написать к графу Бенкендорфу письмо, в котором изъяснил происшедшее недоразумение, прибавив, что без того никогда не отважился бы нарушить известных ему по прежней службе военных правил. На это ему отвечали в очень благосклонных выражениях, что и государь не подозревал никакого умышленного с его стороны нарушения порядка и что его величеству всегда приятно будет видеть князя на разводе, если он станет являться, по общему порядку, в мундире. За этою перепискою непосредственно следовал упомянутый мною выше придворный бал. Государь, увидев здесь Щербатова, сам подошел к нему и, повторив изустно написанное Бенкендорфом, сказал:
- Я знаю, что ты на меня дулся и все еще дуешься; напрасно: надо было тогда же объясниться, и все бы развязалось.
- Государь, я и был готов на такое объяснение, в случае, если бы вы изволили меня к себе призвать; но надежда моя на это не сбылась, и в сознании, что я служил не хуже других, которые меня обошли, я не мог, при таком знаке нерасположения вашего величества, поступить иначе и должен был оставить службу.
- Ну, теперь это статья конченная, а в доказательство, что с моей стороны нет нерасположения, скажу тебе, что искренно порадуюсь, если ты опять пойдешь в службу, и буду только ждать первого твоего слова, чтобы дать тебе то место, которого пожелаешь.
Щербатов поклонился в молчании, чем и пресекся разговор; но на другое утро рано он приехал к Васильчикову за советом и наставлением, хотя и настаивал на том, что ему необходимо ехать по делам в свое имение и что он одурачится перед целым светом, если, дувшись три года, вдруг воротится опять, без всякой причины, к тому же самому, чем был прежде. Однако Васильчиков, пользовавшийся неограниченным над ним влиянием, вразумил его, что все это надо было высказать государю тут же; что теперь слишком поздно раздумывать и что, уклоняясь от вызова государя, он рискует впасть, уже навсегда, в совершенную немилость. И так Щербатов написал государю, что принимает с благодарностью милостивое его предложение и готов на всякую должность, какую его величеству угодно будет назначить - в эполетах или без эполет - лишь бы позволено ему было, по крайней его надобности, отлучиться теперь на некоторое время в деревню.
Вследствие того государь в ту же минуту велел написать о нем особое дополнение к отданному уже на тот день приказу, и таким образом 24 апреля Щербатов был уже снова генерал от инфантерии в эполетах, с почетным званием шефа Костромского полка, но без аксельбанта, потому что при императоре Николае александровские генерал-адъютанты, единожды оставлявшие службу, уже невозвратно теряли прежнее свое звание.
Впрочем, без определенных занятий князь Щербатов оставался недолго. 1 июля того же года исполнилось его давнишнее желание: он был пожалован членом Государственного Совета, а вскоре за тем, и именно 14 апреля 1844 года, государь утвердил его, после смерти князя Дмитрия Владимировича Голицына, в должности Московского военного генерал-губернатора, которую временно он исправлял с июня 1843 года. От этого важного поста князь Щербатов был уволен по болезни в мае 1848 года, за несколько месяцев до своей смерти, последовавшей 15 декабря того же года.
* * *
Три студента из уроженцев Остзейских губерний, только что поступившие в Петербургский университет, плохо знавшие по-русски и почти ни с кем и ни с чем еще не знакомые в столице, встретили на Невском проспекте государя в санях и, не зная его, не поклонились. Государь остановился, подозвал их к себе, назвался и внушил им, что если они и не знали его, то должны были отдать ему честь как генералу, велел всем трем идти тотчас на главную гауптвахту в Зимнем дворце. Там они пробыли несколько часов, в продолжение которых пообедали с караульными офицерами, а оттуда присланным за ними фельдъегерем потребованы были в Аничков дворец. При входе камердинер государя спросил, что едят они: постное или скоромное (это было в Великом посту) и, несмотря на ответ, что они уже поели, им подали целый обед, по окончании которого провели в кабинет к государю. Здесь он их порядком пожурил, сперва по-русски, а потом, видя, что они мало его понимают, по-немецки, и наконец, приняв совершенно отеческий тон, обнял, расцеловал и отпустил по домам.