Человек из красной книги - Григорий Ряжский 2 стр.


Сама того не желая, Настасья возникла на его пути в довольно удачный для обоих момент. Да и то понятно – каждая встреча такого рода для любой незамужней бетонщицы, нетравматично поскользнувшейся в степной грязи, была бы по понятным основаниям счастливой вне зависимости от результата. Ему же, раздосадованному в тот день итогами последних испытаний, просто хотелось, чтобы перед глазами его, наконец, уже помелькал кто-то живой, с кем мог бы он поделиться дурным настроением, на кого бы мог обрушить накопившуюся усталость и немного погневаться, кто хлопал бы перед ним глазами, желая угодить любой слабости и при этом мало чего понимал бы из его обрывочных слов, если уж он на них решится. Просто, не признаваясь в этом самому себе, он хотел, чтобы его иногда пожалели по-простому, без обмана; причём не те, кто неслышно и невидно приходит и покидает в его отсутствие это неуютное, малообжитое жильё, а кто-то ещё, от кого будет пахнуть тёплым, чистым и уютным, кто будет угадывать всякое его движение, не раздражаясь и не раздражая его самого. И главное, чтобы такое существо, даже по картинке не могло надёжно отличить межконтинентальную баллистическую ракету от спутника матери-земли или же открытый космос от заурядного самолётного неба.

Настасья получалась именно такой, он это увидел сразу, как только та поднялась из лужи, отревелась и заключительно коротко ойкнула, подтянув под себя слегка ушибленную ногу. Он и потом, через годы их совместного существования в одном пространстве, не разочаровался в том своём странном поступке, в этой нехарактерной ему вольности, которую он разрешил себе, введя в свой дом совершенно чужого человека. Наверное, он искал в ней мать, в этой довольно приятной на вид девушке-женщине-тётеньке. Он всегда искал мать, которой не имел, по сути, никогда, так уж у него в жизни получилось.

Когда она переоделась, отмылась и предстала перед ним в новом облике, он сразу догадался, что существенно переоценил потребность в материнской опеке. Даже хотел поначалу отыграть всё назад, пока ещё не настал тот момент, после которого осуществить подобное было бы уже неприлично и совестно, коли сам же и вовлёк милую одинокую бетонщицу в эту сомнительную историю. Он вдруг поймал себя на мысли, что, хоть жёсток и неуступчив в главных делах, но не против иногда побыть в шкуре безропотного телёнка, легко пасующего перед надобностью решить житейское вот так вот, по-дурацки.

4

Настасья на удивление быстро вникла в суть предписанных ей обязанностей и даже немного расширила круг своих женских забот. Павел Сергеевич пришёлся ей по душе в тот момент, когда протянул руку в сторону её лужи и раскрыл по-мужицки широкую ладонь, ожидая, пока Настасья за неё уцепится. И ещё когда подал чистенький платочек, утереться. Никогда никто не подавал ей платка, – да и не было сроду таких твёрдо накрахмаленных платков у тех, кто в её предыдущей жизни считался мужиком.

В общем, уже на следующий день, как поселилась, заслышав, как подъезжает машина, она встала у двери с тапками наготове и чистой сухой тряпкой, чтобы сразу же, как войдёт, обтереть его лаковые туфли на шнурках. И надела лучшее из того, что имела в запасе, что ещё утром перевезла по новому адресу. Плюс ко всему, на кухне всё тёплым держала, чтобы только догреть по-скорому и сразу подать, если пожелает. И лучше молча, чтобы не напрашиваться на пустой для него разговор: захочет – сам заговорит, а она ответит.

Он остался доволен, хотя виду не подал, просто покивал, но всё от неё принял: поел, что наготовила, и одёжу эту оценил – она поняла по тому, как коротко, но внимательно окинул её взглядом снизу доверху. Спросила ближе к ночи, когда у себя в кабинете находился, бумаги глядел. Стукнула едва слышно два раза:

– Хотите чего, Павел Сергеич, или мне спать? – Это и была её самая первая попытка, осторожная проба хозяина на мужскую твердокаменность. Ей отчего-то уже тогда захотелось вдруг стать настоящей крепостной девкой, нужным довеском в его большой и красивой жизни, которой он жил где-то там, на стороне, и от которой ужасно уставал. Он – добрый барин, вольный в своих желаниях и трудах, она – преданная исполнительница любого его вздоха или намёка, добросовестная и согласная на любое пожелание.

– Нет, милая, спасибо, спи, конечно, ничего не надо, – ответил он, не обернувшись на её стук.

– Подавать утром когда? Или встанете – скажете? – закинула она ещё один вопрос, тайно надеясь на чудо.

– Скажу, – подтвердил Царёв, – иди, Настасья, не беспокойся.

Она пришла к себе, легла и стала думать, что так ведь не бывает, чтобы не старый ещё мужчина, добрый, вежливый, одинокий и начальник, даже не подумал про такое, что под боком у него имеется круглосуточная женская ласка, готовая к любым его приказам, и даже видом своим и голосом не показал, что ему такое может понадобиться. Настасья, когда соглашалась на работу с проживанием, уже была почти уверена, что берут не просто так, а с видами как на женщину, чего уж там модничать да притворяться, разве не ясно с самого начала, если один живёт?

Утром проводила, улыбнулась на прощанье – и самому, и сопроводителю его – и занялась по дому, ждать вечера. И дождалась, всего сразу. Приехал весёлый, добрый, крепкий, хотя и поздней обещанного, и пахло от него приятно свежим одеколоном, уже не утрешним. Хорошо покушал, с вином даже чуть-чуть – что-то там у них в тот день срослось, вышло, как задумывали, и этим, скорей всего, объяснялось его бодрое настроение. Потом долго по телефону говорил с кем-то, пару раз голосом пошумел выше нормы, но к концу посмеялись они даже, помирились, видать.

Потом сразу спать отправился. И тогда она решилась. Даже немножечко помолилась, как умела и как про это чувствовала, прежде чем надеть красивую ночную рубашку тонкой выработки и с коротким подолом.

Перед тем как пойти, посмотрелась в зеркало: и по примете, и для проверки себя самой. Показалось, что вполне себе ничего, и даже чуток побольше. Ноги не кривые, а, может, и наоборот, груди объёмные, но не нависают некрасиво над животом никакой своей малой частью: и держатся, и смотрятся достойно своих лет. Сам живот – есть, но без излишней выпуклости, умеренно-приятный и с гладким шелковистым покрытием. Оставались зад и лицо. Про лицо думать даже не стала, оно было такое, какое было, всегда напоказ и лучше его уже не сделать, тем более что не раз видено. А вот то, чем одарила природа сзади, расположенное сразу под спиной, вызывало у Насти двойственное чувство. Иногда ей казалось, что сила женской притягательности во многом заключается в этих двух равно слепленных полушариях, и, что касалось её, Настиных, ягодичных выпуклостей, то были они, на её взгляд, не самые дурные из всех, что ей довелось видеть, когда ходила в баню. Но была и другая сторона вопроса, едва ли терпимая для Настасьи. Совершенно не могла она себе представить того, как Павел Сергеевич положит свои умные благородные ладони на её зад и сожмёт ягодицы своими крепкими по-мужски руками. Это было за гранью возможного, потому что такие женщины, как она, рождены землёй не для таких мужчин, как он, и по этой причине страх её произрастал из неоспоримого факта, что Павел Сергеевич просто не может о таком не знать.

Её трясло снаружи и слегка лихорадило изнутри, когда через полчаса после того, как он пожелал ей спокойной ночи, она осторожно, в одной лишь почти насквозь прозрачной ночнушке вошла к нему в спальню. Она так и не поняла, успел он к этому времени заснуть или всё ещё размышлял, прикрыв глаза, о своём так хорошо удавшемся сегодня небесном деле. Настасья присела на край его кровати и поправила рубашку, одёрнув подол. И положила руки на колени. Было темно, слабого света от уличного фонаря, вползающего в щель между двумя задёрнутыми казёнными занавесками, было достаточно, чтобы видеть хозяина, лежащего на спине и закинувшего руки за голову, но не хватало, чтобы понять, спит он или просто тайно наблюдает за ней сквозь неплотно сжатые веки. Храбрость её, которую она принудительно взращивала в себе почти трое суток, испарилась в один короткий миг, и навалившийся страх перед тем, что сама же учудила, обуял Настю уже по-настоящему, со всеми зримыми последствиями.

Ничего такого, однако, не понадобилось. Он всё сделал сам. Неожиданно открыв глаза, протянул руку, взял её за локоть, притянул к себе. Сказал:

– Не изводи себя, милая, просто, если хочешь, ляг рядом и погрей меня. – И приподнял край одеяла. Она, словно сомнамбула, подчинилась. Легла и замерла, всё в той же неутихающей трясучке. Потом подчинилась и дальше, ей оставалось лишь заставить себя не кричать от того, что испытывала, находясь в хозяйской постели. Он брал её сильно, по-мужицки, но и с непривычной ей нежностью, не ограничивая себя лишь собственным удовольствием, но и предугадывая её встречные желания, о которых, впрочем, мог лишь догадываться. Ей было хорошо, даже слишком, она задыхалась от самой мысли, что они, такие разные, как не бывает, сейчас вместе, и что он берёт её как свою женщину, живущую бок о бок с ним, в одном и том же комфортабельном жилье, какого она отродясь не видала.

Однако в тот, первый их раз, она так и не смогла расслабить тело до конца: робость, стыд, страх оказались сильней её ответного влечения.

Потом, когда всё между ними закончилось, она, не дожидаясь никаких слов, выскользнула из его постели, всё ещё нагая, и подхватила скинутую ночнушку. Павел Сергеевич был совершенно спокоен, она чувствовала и даже видела это, несмотря на непроглядную темь за окном: фонарь уже не горел, а заменивший его бледный месяц позволял лишь кое-как нащупать ручку двери, ведшей в коридор.

Утром, уезжая из дому, он сказал ей, уже в дверях, успев, правда, погладить по голове:

– Веди себя как обычно, Настюш, а то запутаешься. – Улыбнулся и добавил: – Понадобится – сам скажу, что и как, ладно?

– Ладно… – едва слышно выдавила она, не зная, куда спрятать от стыда глаза, – скажете, Павел Сергеич, я поняла…

5

Начиная с того дня, жизнь в доме устоялась и наладилась, приняв за самый короткий срок вполне размеренные обороты и сделавшись к концу первого месяца обитания Настасьи в квартире Главного конструктора уже, по существу, привычной. Самого же Павла Сергеевича случившееся той ночью маленькое приключение с прислугой даже сумело несколько отвлечь от мыслей, которыми неизменно была забита его безразмерная голова, и потому Царёв принял это с лёгкостью и даже с немного благодушной внутренней улыбкой. В тот же день, добираясь на службу, он ещё в машине подумал, что получившийся расклад ещё и довольно удобен, с какой стороны ни посмотри. Настя эта вполне себе миленькая гусынька, с хорошим крепким телом, хотя по всему видно, что в мужском отношении не балованная и, скорей всего, совершенно не представляющая себе истинную цену женщины. Это и хорошо, и не очень. Хорошо – по понятным причинам: всегда под рукой, верней сказать… под его… мужской прихотью, что само по себе польстило бы любому, если бы только не определённые в его конкретном случае обстоятельства, резко понижающие самооценку. А плохо… что ж тут говорить… Плохо – потому что не слишком честно по отношению к ней самой, этой бетонщице – на час или как там у них получится. Но то, что ей с ним было хорошо, как ему показалось и в тот момент, и наутро, и то, что она в любом случае уже никогда не сможет этого забыть, тоже факт.

Тут он не ошибался: и лагерный, и весь остальной опыт долгой и слишком непростой жизни заставлял сразу смотреть в корень. Одного не хотелось ему: того самого, к чему он так и не привык – становиться хозяином чьей-либо жизни, любой, пускай даже изначально самой посторонней и легко заменимой. Именно такое чувство он испытал в своё время по отношению к Кире, вдове Павла Цáрева, коллеге и собрату по владимирской шарашке, тождественной КБ тюремного типа. В отношении же Настасьи он так для себя и решил – принимать, но не сближаться: при этом никаких ощутимых послаблений домашнего режима. Впрочем, иногда не возбраняется одарить милостивой улыбкой или похвалой, особенно если заслужит. Так им обоим будет удобней, и так дела домашние не превратятся в любые прочие, отвлекающие от главного, в сравнении с которым всё остальное не имеет ровным счётом никакого значения.

До встречи Павла Сергеевича со своей будущей женой Евгенией Адольфовной, возникшей в его жизни, когда он уже и не помышлял ни о каком браке, оставалось десять лет. Все основные достижения Царёва, всё самое великое пришлось как раз на эти годы – так уж само вышло, что без своей на то воли домработница Настасья сделалась свидетелем и даже в какой-то мере участником создания того, чем гордится человечество и сегодня. Вплоть до самой кончины хозяина не знала она и не могла знать о том, какая роль принадлежала её Павлу Сергеевичу в запуске в космические дали всех этих знаменитых храбрецов, начиная с самого Первого и заканчивая тем, который выбрался из пилотируемого корабля в страшную занебесную пустоту и полную безжизненную невесомость.

Он же то жил тут, при ней, при космическом полигоне и КБ, то улетал в Москву и, бывало, просиживал там неделями, утрясая дела с начальниками, выше которых, как подозревала Настасья, были только те, которые уже натурально прописаны на небе. Она не знала и не хотела в эту сторону даже голову напрягать, кто у него там есть, в столице этой, на Большой земле, под чьим приглядом он там живёт, сидя в свой высотке, какую показал ей однажды на фотографии. За прожитые годы Настя не покидала пределов родного Казахстана и потому всякий раз внимательно слушала рассказы людей про другие земли и места, не перебивая, но и не всему веря. Однако понимала: есть где-то жизнь, до какой ей по любому не дотянуться, но зато теперь и нужды такой нет, если уж на то пошло, потому что у неё есть он, хозяин её жизни и судьбы, и такого, как её Павел Сергеич, нет больше нигде на земле.

Теперь она, как никто другой, знала все его домашние привычки, была в курсе его предпочтений: чего любит покушать утром, и как лучше подать, чтоб не нарваться, особенно когда он вдруг обращает лицо в задумчивость и глаза его смотрят, и, кажется, уже не видят ничего из-под широких своих бровей. Она чувствовала его настроение, безошибочно угадывая, в какой момент Царёв сорвётся и наорёт на неё, и только из-за того, что нет в эту минуту под рукой у него другого такого удобного, как она, живого предмета для выплеска накопившейся усталости или злости на самого себя. Он просил, чтобы на трусах его не было стрелок, он это ненавидел, но толком не мог объяснить, почему. Не любил, когда ботинки его оказывались под излишне сильным гуталином, недовольно морщился и зажимал нос, давая понять, что снова переборщила, не пожалела, переуслужничала. Ненавидел, когда в зубной порошок по его же неосторожности попадала вода, и порошок превращался в окостеневшую лепёшку, на которую противно смотреть. Для такого неприятного случая она держала про запас пятнадцать круглых коробок, храня их в надёжно сухом и близко устроенном месте, чтобы сразу же подать, если крикнет из ванной. Бриться любил чисто, не оставляя на себе ни одной случайной волосинки, и с одеколоном, любым, с ароматами особенно не привередничал. И ещё. Тапки носил одни и те же, годами, – просил, если сносит, найти такие же точь в точь, к каким привыкли его ноги и в которых ему думается вольготней и лучше, чем в любой другой обувке. Настасья также хорошо усвоила, что еда не должна быть горячей, особенно суп, без которого он не любил вечерять, потому что такой суп обжигает ему рот и всё остальное внутри и вкус не проходит целиком, а ополовинивается, а это неправильно.

У него не было ни выходных, ни часто даже праздничных дней, он так и не научился видеть и чувствовать неделю от первого её дня до последнего. Он даже не всегда мог точно сказать, какой сегодня день, но зато неизменно помнил, какое число, у него там всё было завязано на сроках: эксперименты разные, пуски-выпуски, сдачи-раздачи, отъезды-приезды, доклады-расклады.

Психовал – тоже дело не из редких, бывало и такое. У неё под рукой всегда были пилюльки разные, таблетки утоляющие. Появлялся иногда доктор, приезжий, не ихний, когда хозяина не было. Объяснял, что и когда не забыть поднести, с водичкой, чтобы лишний раз Павлу Сергеевичу избежать его больного сердца. Она себе тщательно записывала на бумажке, под диктовку, и строго помнила потом про всё по часам. Сам же он чаще отмахивался, то злясь на неё, то смеясь, а то и молча глотая поднесённое и никак не отзываясь после. В такие дни она знала, что сейчас его лучше не трогать, обождать, уйти к себе и не высовываться наружу, чтобы, не дай бог, не пересечься глазами – сожжёт, испепелит гневом, – на работе у них снова обломалось чего-то.

А нередко возвращался из Москвы довольный. Светился. Говорил, дали нам добро, Настасьюшка моя, прониклись наконец-то, кретины, два года вдалбливал им, вдалбливал… Проснулись, черти такие, прозрели, олухи царя небесного, ассигнуют теперь нам с тобой средства, к Луне, к Луне отправимся… Она искренне радовалась, улыбалась, делала ему лицом так и сяк, выражая верноподданические чувства, не вдаваясь и не вдумываясь, а он уже глазами успевал ей привычно сделать и галстук принимался распускать у себя на шее. Она и сама уже шла бойким ходом, знала, куда и для чего, и он заходил следом, уже откинув к тому времени любые стеснения и недомолвки, и брал её, сильно, как обычно, не сбросив ещё возбуждения от предстоящих ему вскорости очередных великих дел.

Такое было, как ей помнилось, в первый месяц, как приступила к жизни и труду на его площади, в 57-м. Причину того узнала уже через время, через длинное, сам же ей и сообщил в порыве неожиданного припадка доброго настроения. Сначала приголубил, насытился, после чего отдельно поласкал её, на сюрприз, там и тут – она терпела, не зная, куда прятать глаза, хотя было ей это ужас как приятно, волновали такие его причуды своей необычностью, но стыдно всё равно оставалось до смерти: больно было непривычным для неё такое, да и он сам редко так с ней чудил, больше просто делал всё так, будто просто кушал, хорошо, скоро и по-деловому, выдержав перед этим аппетит насколько хватило, и отчаливал к себе думать дальше про своё очередное. А тут он улыбнулся, хорошо, без всякого, и сказал:

– Мы с тобой живые люди, Настён, запомни. И не надо дёргаться и пустое себе сочинять, просто будь естественной всегда. Так проще жить, поверь, и честней. И не только в этом деле. – Поднялся, стал одеваться, бросил через плечо, – Кефиру мне принеси. – И снова, словно ничего и не было, ушёл полной головой в свои дела, как и не приходил. Но зато узнала, что сняли судимость, окончательно. Она, услышав, обомлела просто, руки-ноги поначалу отнялись.

– За что ж с вами такое сделали, – спросила его, – когда ж оно было это самое?

Он в ответ лишь махнул рукой, сказал что-то вроде:

– Спасибо, что вообще не хлопнули, а могли бы и без некролога, в укороченном варианте.

– А их посадили хотя бы? – пребывая в ужасе от этих его слов, поинтересовалась тогда же Настасья, – разбойников тех, кто вас хлопнуть хотел?

Он, запомнилось ей, в ответ расхохотался и смеялся долго, с какой-то отчаянностью в этом своём смехе. Потом сказал:

– Их, милая, само время посадит, только будет это не скоро: боюсь, не доживут они до такого, да и сам не доживу.

И всё, больше про это никогда и ничего, хотя и надеялась она, что снова припомнится ему что-то от прошлых лет.

Назад Дальше