Эта молодая женщина явно не вписывалась в картину, какую Настасья сочинила себе, ожидая её прихода. Всё не складывалось, даже вдвойне, туда и сюда: и в хорошую сторону, и во все остальные. Если начистоту, то вообще-то ей понравилась эта её приветливость, простота в манерах, хорошая улыбка. И даже отсутствие сколько-то заметного испуга или общей настороженности сыграло в пользу этой Адольфовны. Конечно же, она не забыла её чуднόго имени-отчества, но просто не пожелала с первого раза именно так её назвать. Может, подумала, сама чего скажет про себя, попроще, не такое, чтоб ртом не выговорить. Та и назвалась, как думалось ей, удобней и попроще.
А с другой стороны, поразила молодость: несмотря на строгую, без лишней вольности, одёжу и лицо без особых хитростей и затей, тем не менее, выглядела эта Женя почти как натуральная девчонка – такая, что хоть в крик кричи от досады и обиды. И не только потому, что и ладная, и кудрявится аккуратно белыми волночками, и присела на диван красиво, подобрав под себя ножки тонюсенькие. Больше из-за того, может, что подумала вдруг о Павле Сергеиче, глянув на его затею совершенно новым зрением. Как же так, он же умрёт на ней, поди, не потянет, не по годам ему молодую брать, она ж с него потом верёвки повьёт, когда к себе приучит и совсем уже приманит. И как понять, где тут доброе лежит в этих делах, а в каком месте лукавый притаился. И спросила, решилась:
– Трудитесь вместе, наверно? – и соорудила нечто наподобие ласковой материнской улыбки. Всё было на столе, накрытое под орех, остальное наготове, по приказу. Всё, кроме свечки. Подсвечником она всё же разжилась и демонстративно поставила его пустым, на самом виду, чтобы знал, что старалась и не забыла: полдела – лучше, чем никак. Кровать тоже застелила свежую, как просил. Хотела иголку под подушку сунуть, с той стороны простыни, но в последний момент передумала, не решилась пакостничать, хотя и подмывало сделать с ней такое, с этой самой. Подумала, а вдруг и его заденет, и на здоровье отразится, не дай бог. Не рискнула.
– Не совсем так, – отозвалась гостья, – но, в общем, в одном направлении работаем, не так чтобы слишком далеко друг от друга. Правда, по разную сторону от основных дел. Но познакомились всё же по работе, так у нас получилось.
После этого общих тем уже не осталось. И тогда, преодолевая Настасьину неловкость, Женя поинтересовалась сама, больше из вежливости, имея в виду уточнить для себя некоторые детали хозяйского быта, не более того.
– А сами вы давно с Павлом Сергеевичем?
Вот тут Настю и перекосило, резко, от какого-то утробного, целиком охватившего её страха. Она уже знала, чувствовала уже, что всё у них получится, всё срастётся. Такое знание подсказало ей беспокойное жжение, исходившее из того места, где помещался желудок или какой-то соседний с ним орган жизни, смерти и боли. И она ему верила. Вопрос Евгении Адольфовны, не имевший под собой ничего, кроме учтивого интереса, Настя восприняла как единственно возможный способ её разоблачения перед лицом будущей хозяйки, если в ней теперь вообще останется нужда, и эта молодая не решит отлучить её от дома. Никакого другого дома в её жизни не было всё равно, и это означало бы смерть в подворотне или возвращение бетонщицей последнего снизу разряда без места понятного проживания. Она только собралась открыть рот, чтобы признаться в том, что гостья ошибается, и ничего такого сверх как убраться, погладить и приготовить, не было промеж них, даже если она в эти слова её и не верит. И если в том признался ей Павел Сергеич, очищая себе последнюю совесть перед законным браком, то скорей всего, это он просто так с ней пошутил, и шутка эта нехорошая, злая и невозможная дальше для разговора.
Однако ничего такого не понадобилось. Царёв энергичным шагом вошёл в столовую, склонил голову перед Евгенией Цинк и поцеловал ей руку. Всё было кончено, даже не успев начаться, прелюдия была сыграна, и финал её, не успев прозвучать, уже соединился с основной частью симфонии, минуя стадию плавного перетекания одной темы в другую. И теперь оба они знали это совершенно определённо, достаточно было лишь взглянуть друг другу в глаза.
– Руки мыла? – бодрым голосом поинтересовался он и протянул Жене ладони, приглашая уцепиться за них и подняться с дивана. – Лично я – нет. Пошли мыть? А то у нас Настасья в этом смысле сильно неуступчивая, любит чистоту и порядок. – И засмеялся.
Глаза его лучились, улыбаясь уже окончательно по-свойски, без пустой игривости и любого лукавства, и сам он весь будто помолодел, подобрался, расцвёл. Ему показалось вдруг, что за прошедшие несколько дней эта девочка Цинк стала ещё лучше, ещё привлекательней и естественней, хотя не успела даже произнести и слова. И он ей нравился, но уже по-настоящему, по-честному – не как снизошедший до неё Бог, а как сильный, с совершенно неземным обаянием мужик, с крепкими плечами, умной и сердечной улыбкой и на удивление родными интонациями в голосе, давно, казалось, и хорошо знакомом ей.
Она ничего не знала про него: женат он или ещё недавно состоял в браке, и что означают те самые слова про "взаимность" в его письме: что конкретно имеется в виду, если понять из этого можно всё что угодно, когда у женщины хватает фантазии. И есть ли у него дети, и чего он хочет от неё, если отбросить всё ветреное и случайное, и желает ли он этого вообще или это, возможно, прихоть, игра, каприз или причуда выдающегося человека, знающего, что не откажут, что нет такого права у земных человеков отказывать небожителям, чего бы те ни возжелали.
В тот вечер они просидели долго, наверное, значительно дольше того времени, которое по обыкновению отводят умные и самодостаточные мужчины на то, чтобы, добившись полного подчинения, красиво соблазнить женщину. Про свечку эту он даже не вспомнил, чем немного огорчил Настасью, которая всё то время, пока Павел Сергеевич беседовал со своей гостьей, подавала им, следя за холодным, горячим, запивочкой, испытывая волнительное беспокойство насчёт того, что вот-вот ей прикажут свечечку эту несуществующую запалить. Однако он так и не спросил, и это лишний раз кольнуло её далёкой обидой. Стало быть, подумала она, так уже повело его, что ни до огней застольных, ни до чего ему теперь, кроме этой чёртовой Цинки.
Он, пока ужинали, ничего не рассказывал Жене о том, чем сейчас занимается конкретно, да она и не спрашивала – оба всё прекрасно понимали. Разве что упомянул о предстоящих в скором времени очередных запусках, сказал, кто, когда и в каком составе – так было можно. Относительно фактов личной жизни просто дал понять, что никогда не был серьёзно женат, что мечтает о детях, для начала о девчонке, а там как Бог даст. Она в ответ кратко поведала о своём детстве в каражакальской степи, об отце-маркшейдере, о сгоревшем дотла спаслугорьевском родовом гнезде, которого она никогда не видела, но о котором не перестаёт думать её отец, художник-самоучка. А ещё сказала, что немка по крови и что именно так себя и ощущает, русской немкой, – помня, однако, про то, что сделали с её народом в сорок первом, хотя лично её семью то ужасное событие не затронуло, им повезло, если не считать пожара. Потом пригубила вина и добавила:
– Я хочу, чтобы вы об этом знали, Павел Сергеевич, иначе получится, что я вам чего-то недоговариваю, а мне бы этого не хотелось. И вам, мне кажется, тоже.
Он тоже сделала глоток.
– Спасибо, что упомянула об этом, правда. – Чуть помолчал и спросил: – Ты ведь останешься, да?
– Да, – просто ответила она, уже зная, что именно так, именно такими словами он её об этом спросит, – останусь.
– Знаешь, что ты нужна мне надолго? – снова спросил он её. – Навсегда?
– Знаю, – отозвалась она. – Я это знаю с того дня, когда ты заставил меня высунуть голову из-за кульмана, чтобы сейчас оказаться здесь.
Он подал ей руку, и они синхронно поднялись. И, не разрывая рук, пошли в его спальню.
Потом была ночь. Их ночь, его и её, будущих супругов, Павла Сергеевича Царёва и Евгении Адольфовны Цинк: первая из тех, что они провели в его служебной квартире в закрытом для рядовых граждан посёлке Владиленинске, расположенном недалеко от полигона, откуда стартуют в космическое пространство носители, ракеты, спутники, космонавты и корабли. Всё, что отрывалось от земли, ища себе путь к звёздам, принадлежало ему, невероятному человеку, впустившему этой ночью в свою жизнь русскую немку Женю Цинк, чертёжницу, дочь своего отца, про которого она только думала, что знает всё.
Утром он сказал ей, когда они завтракали:
– Наверное, приличия требуют, чтобы ты известила отца о наших планах?
– Да, конечно, – ответила Женя, всё ещё с трудом переваривая в себе потрясения прошедшей ночи. Слишком уж неправдоподобным казалось ей теперь то, что ждало её впереди. Однако она старалась не выказывать волнения, оставаясь рассудочной и спокойной. – Через два дня я в отпуске, съезжу к папе, поговорю с ним, так и так собиралась в Караганду. Иначе, ты прав, неудобно как-то получится, отец имеет право знать обо всём заранее, даже если я всё решила сама, без его благословения.
– Поезжай, – сказал он, – я дам машину, туда и обратно, скажи только, когда, ладно? – И улыбнулся, одновременно проговорив по слогам, шутливо, но серьёзно: – Я лю-блю те-бя, Цинк.
– Я лю-блю те-бя, Пав-лик, – прошептала она в ответ, тоже по слогам, но так, чтобы он услышал. Он услышал и вновь отыграл это лицом.
Для неё было довольно непривычно и даже странно обращаться к нему, шестидесятилетнему, в такой манере, но ей казалось, что он этого хочет, что он соскучился по близости, и не вообще, а именно той, которая установилась теперь между ними: чувственной, доверительной и ничуть не притворной ни с какой стороны.
– Кефиру принеси, Настась, – бросил он через плечо, заметив боковым зрением домработницу, осторожно сунувшую нос в столовую в ожидании хозяйского распоряжения.
– И чистые стаканы, если можно, – уточнила Женя, – лучше тонкого стекла, если у нас такие есть.
– Несу, – угодливо отозвалась та и исчезла, поджав губы, однако сделала это так, чтобы не заметили.
15
Ей выделили газик с водителем, полигоновский, из числа ещё не окончательно убитых местным бездорожьем, и она поехала к отцу, как и рассчитывала, недели на две. Хорошо бы, подумалось ей, папа на это время тоже добыл себе отпуск и мы смогли бы всё это время провести вместе. Она скучала по отцу, по-прежнему его любила, несмотря на то, что годы, пока она училась и жила отдельно, заметно отдалили их друг от друга. Правда, для этого существовали вполне понятные причины: она жила студенческими заботами, и навещать его ей удавалось не слишком часто, разве что заезжала по воскресеньям, да и то не каждый раз. Она быстро взрослела: сказывалась, вероятно, школа подростковой жизни в меднорудном посёлке, когда для того, чтобы тамошняя жизнь не сделалась окончательно тусклой и беспросветной, ей приходилось устраивать самой себе уроки выживания, выискивая какие– никакие удовольствия в этой забытой цивилизацией степи.
Пробовала то и это: одно время увлекалась стихами, читала всё подряд из того, что удавалось добыть, но в основном всё начиналось и заканчивалось тем же вечным Пушкиным, годами одиноко пылившимся в скудной поселковой библиотеке, не имея спроса среди местных. В объёме свыше школьного были ещё Некрасов и Лермонтов. Выучила, помнится, "Вот парадный подъезд, по торжественным дням…", а потом "Но я люблю – за что, не знаю сам – её степей холодное молчанье, её лесов безбрежных колыханье, разливы рек её, подобные морям…". Холодное молчанье… – тогда она впервые задумалась и даже в какой-то мере поняла, почему папа так часто ходит в эту пустошную степь и часами остаётся там, рисуя все эти травы, пыльные бураны и синюшные волошки.
И правда, если прикрыть глаза, то представляешь себе разом всю картину, со всей её холодной сдержанной красотой, с потайной, почти невидной, даже если пристально всмотреться, жизнью её обитателей, про которую, если не знать, то никогда и не увидишь. Папа же видел всё, не упуская самой малой детали, она про него это знала и потому искренне любила и его главное дело. Честно пыталась вникнуть в его работы, ухватить саму суть. Она подолгу всматривалась в эту притушенную, разбелённую маслом степь, уже чуть другую, не ту, которую знала сама, а ещё более скудную, бесцветную и оттого довольно безрадостную.
В этом и есть красота, считал отец – не в похожести, не в попадании в истинный цвет и свет, близкий к натуральному, а в том, как устроена у человека голова, как умеет он воспринимать окружающий мир: что может человек домыслить и вообразить, видя реальное, ощущая биения своего сердца, унимая дрожь в коленях, чувствуя холод, расползающийся по хребту. Говорил, нужен лишь художественный намёк: зрачку, душе твоей, сердцу – повод к самовыражению, а дальше уже включается талант, он и поведёт, куда нужно. И вовсе необязательно, чтобы путь этот, как и конечная цель, совпадал с чьим-то ещё представлением о прекрасном и вечном; для художника это не так уж и важно, однако если такое произойдёт, то счастлив он будет вдвойне оттого, что кто-то понял и разделил с ним способ его художественного видения. Тогда же она и написала, в тот год, когда начала уже более-менее серьёзно вникать в отцовские работы: "С какой начать, с которой/ из тайн, что геометрий,/ кругов, квадратов, линий/ и всех законов вне – / что рождены опорой,/ подвластной только ветру/ да поднебесной сини,/ но не подвластны мне…"
В книжках, относившихся к поначалу надоедной классике, что ей приходилось читать, каждый герой непременно являлся типичным представителем чего-нибудь, и, кроме самой обычной человеческой, тащил на себе ещё дополнительную нагрузку, каждый раз странным образом совпадающую с линией партии и правительства. Это утомляло, заставляя, в отсутствие настоящих, выдумывать себе собственных героев. Дед Иван, кстати, был для неё такой герой: молчун, неутомимый трудяга и безропотный помощник отцу в деле воспитания её, маленькой Женьки. А главное, он, будучи для неё просто хорошим, добрым дедушкой, не предлагал никакого образа, кроме своего собственного, настоящего, пахнущего тёплым, вкусным и пожилым запахом рубашки, рук и бороды. Он и рассказал ей про сгоревший в пожаре спаслугорьевский дом, про их удивительную, ни на что не похожую сибирскую природу, про разливные реки, которых она никогда не видала, про заливные луга… Наверное, те самые, из лермонтовского стиха?
Эти нескончаемые мысли одолевали её, пока их космодромовский, с брезентовым верхом газик трясся по удушающей жаре, пересекая казахстанскую равнину, минуя условно населённые пункты и делая редкие остановки, чтобы они напились и подышали уже не таким запылённым воздухом в том месте, где эта всепроникающая пыль от выжженной земли, поднятая и мотаемая по низу степи здешними неугомонными ветрами и просачивающаяся в их автомобиль через какие только возможно щели, несколько оседала и не так набивалась в рот и глаза.
Ехать предстояло чуть больше семисот километров, и она, подумав, поначалу отказалась, слишком уж длинный путь, решила, лучше на поезде и на перекладных. Однако Царёв настоял, сказал, за день доберётесь, я распоряжусь, чтобы лучшего водителя дали, самого опытного, и машину подберут поновей, так что не капризничай, девочка моя, езжай. И позвони оттуда, когда обратно присылать, а, может, ещё и вдвоём вернётесь? Я насчёт пропуска позабочусь, дам команду.
В общем, поехали они, хотя и паренёк оказался не так чтобы опытный, всё больше путался и в растерянности чесал нос. Да и газик, что дали, считай, на ладан дышал. Она тогда, уже мало чему удивляясь, сделала для себя ещё один промежуточный вывод, что, как ни велик он сам по себе, её Павел Сергеевич, будь хоть золотой и платиновый, а только всё равно выйдет любое дело не по уму и не по приказу: попутают чего средние звенья или переиначат по-своему нижние – таков закон нашей жизни. Наверное, в силу этой причины, несмотря на всю власть и данные ему права, Царёв изжигал себя больше нужного, психуя по мелочам, не доверяя никому и перепроверяя всё лично. Когда она осталась у него снова, уже на другой день, он приехал прямо с площадки, а до этого был в сборочном цеху, смотрел, что там у них с подготовкой к запуску. Так прямо на его же глазах сваркой обшивку корпуса пропороли; сборщик, из лучших, самый-самый, а вот взял и промахнулся – на неделю запуск пришлось отложить.
Он вернулся совсем поздно, уставший, издёрганный, несмотря на то, что с утра был на подъёме, просто летал, всех в тот день удивил какой-то своей новой лёгкостью, непривычной весёлостью, какую в нём давно не замечали. Обнял её, прижал, в лоб поцеловал и в темя. В тот день её снова привезли к нему после КБ, она так и не доехала пока ещё до своего общежития, даже не могла переодеться, но он настоял, не хотел, видно, расставаться даже ненадолго. Мимоходом Настасье слабо глазами сделал и кивнул, поприветствовал, но не больше. Потом как бы отстранился, ноздрями подышал, как бык перед броском, и ни с того ни с сего заорал вдруг, как безумный, но только слишком для сумасшедшего отчётливо разделяя слова и рубя этими словами воздух со всего размаха и до упора, будто не она была перед ним сейчас, его Женька, а начальник смены сборочного цеха:
– К чёрту! К чёртовой матери всех их, полудурков! Сколько раз говорил им, этим идиотам, никакой сварки на сборке, ни-ка-кой и ни-ког-да! Так нет, плевать хотели на слова, им дыру прожечь лучше, чем под сверло, понимаете! – он выдохнул и, уже приходя в себя, с извинительной интонацией в голосе пояснил, – так они говорят мне: ошибся, бывает, мол, Пал Сергеич, и жена у него опять же на сносях, третьего ждут, и жильё на подходе, восемь лет по углам маялись, ждали, и коэффициент уже вот-вот почти набрал. И людей не хватает, сами знаете, кому охота комарьё в пустыне нашей кормить за так. – Он снова обнял её и снова прижал к себе. Сказал уже почти нормально, как разговаривал всегда: – Ну и скажи мне после этого, как с ними в космос летать, а? Разве что позориться в очередной раз?
Она не знала, что он имел в виду, произнеся последние слова. Зато уж точно понимала, что мало кто пребывал в курсе разных его бед, кроме посвящённых. Могла предполагать лишь, что не всё было гладко там, не всё и не всегда. То, что знали все, когда трубило радио и призывными заголовками пестрели газеты, когда из каждой дыры и с каждой сцены пелось и вещалось про космические достижения и победы, про незнакомые миры и пыльные тропки далёких планет, куда вот-вот вступим уже по-хозяйски… Когда с игривым пионерским задором взбадривали по утрам народ, с цветастой улыбкой вплетая в уши его бойкие куплеты из чёрно-белого телевизора, синхронно покачиваясь влево-вправо всем мужским квартетом с общим, нацеленным в звёздную даль, лукавым взглядом… "Корабль считает метры по спирали, сегодня космос тот же, что вчера, нас помнят на земле ещё едва ли, но возвращаться всё же не пора… О-о-у-о… Ау-ау-а-а…"... Всё это вовсе не означало, что в этот же самый момент не взрывался на старте очередной ракетоноситель, не валились обратно на стартовую площадку разрушенные ступени, разбрасывая горящие обломки на километры вокруг, не задыхались живые люди, не отказывало трижды проверенное оборудование, не измерялись десятками, если не сотнями, аварийные запуски баллистических ракет и летательных аппаратов всех видов и назначений…