Они умерли на руках отца. Он слышал, как все слабее и медленнее, точно потухающее пламя, бились их маленькие сердца. Потом он взял на руки меня, но тут же, почувствовав, что не в силах будет перенести третью смерть за одну ночь, передал меня матери и убежал в степь. Там он, по словам хуторян, бегал как безумный и, не смахивая с глаз замерзающих на морозном ветру слез, всем встречным хуторянам повторял, что вот у него еще вчера было трое детей, а сегодня не осталось ни одного…
Обо всем этом рассказал мне отец, сидя у детских могил, рассказал, как будто самому себе, для успокоения, словно думал вслух.
Я слушал плохо, я уже свыкся с утратой, хотя и скучал по временам. Меня отвлекали то поющий в небе жаворонок, то сидящая на цветке пчела.
В то радостное утро трагизм рассказа не дошел до моего сознания. Я бегал вокруг могил и резвился вовсю.
И отец, глядя на меня, вдруг улыбнулся и сказал:
- Ну, расти, расти, сынок. Теперь ты у нас остался один.
И эти слова запомнились мне. Теперь я был у отца единственным сыном…
С той печальной зимы что-то изменилось в жизни хутора: он стал как будто пустыннее. В нем меньше стало детей. Точно черная метла смахнула в могилы более половины детского населения хутора. А где мало детей - там и радости меньше.
Но не только это меняло облик адабашевской экономии. Видимо, ко всему живому, ко всему шумевшему на всю округу хозяйству подкрадывалась какая-то невидимая хворь.
И не то чтобы все вымирало, нет! Но всё - люди, всякая живность, стада скота, породистые быки, кони, овечьи отары - стало постепенно редеть, расползаться, таять, как снег на весеннем солнце.
Экономия Марка Ованесовича Адабашева еще жила - так же бурлила начиная с весны работа в степи, слышались крики погонычей, прокладывали борозды плуги и высевали зерно новейшие сеялки фирмы "Гельферих Саде", так же вызревала отборная пшеница, жужжали лобогрейки, стрекотали, сбрасывая туго связанные снопы, сноповязалки, заунывно гудели на токах паровые молотилки, ходили по неоглядным толокам отары и разный скот, но все это словно сжалось в объеме, стало малочисленнее и тише..
Первыми исчезли английские скаковые лошади и жокеи. Опустели светлые денники громадной конюшни. В них теперь стояли только выездные и рабочие лошади. Потом уехали неизвестно куда смуглые вислоусые чабаны-молдаване со своими воняющими на весь хутор трубками и длинными герлыгами. Опустела низкая закоптелая каменная изба, в которой жили они зимой, куда-то подевались и своры свирепых, как тигры, лохматых овчарок, кидавшихся на людей без разбора. Однажды темной осенней ночью они до полусмерти искусали прохожего.
Из всей дикой псарни остались только прижившиеся у нас два ветерана: Серко, громадный, волчьей масти пес, с белыми звездами поверх красноватых звериных глаз да желтый, немощный, длинноногий Золин. Оба были уже дряхлы и доживали у нас свой век.
Но самое грустное, что затронуло и мое детское воображение, было то, что отец весной уже не разбивал в саду и вокруг хозяйского дома цветочных клумб, не высаживал роз, гладиолусов и лилий. В теплице стекольные рамы были разбиты, так и остались не отремонтированными; в ней накапливался мусор и гулял ветер.
Совсем перестала наезжать в Адабашево хозяйка с дочерью. Зато частым летним гостем в хуторе стал молодой хозяин Иван Маркович. Роль его в хозяйстве была не совсем обычной и вызывала у старожилов хутора кривые улыбки. Он проводил время то в саду, то на токах, докучая смазливым работницам-хохлушкам назойливыми приставаниями. По вечерам он распевал с ними песни, а иногда заваливался тут же на токах с наиболее уступчивыми на ночевку.
Кончилась деловая миссия молодого хозяина тем, что его избили хуторские парубки так, что он еле утащил ноги и на другой же день укатил в город. И начали поговаривать, будто молодой хозяин после этого случая свихнулся с правильного пути и стал топить бездельную скуку в ночных кутежах и всякого рода вольных забавах.
Ходили также слухи, будто старик Адабашев, желая угодить любимой дочери, построил для нее где-то на окраине Нахичевани, в добавление к приданому, громадный особняк, обставил его, как княжеский дворец, украсил бухарскими коврами, заморским хрусталем, вазами и статуэтками. Но когда сыграли пышную свадьбу и молодые приехали в новое жилье, то дом будто бы невесте не понравился. Она фыркнула и заявила, что жить в нем не будет, потому что построен он не на главной нахичеванской улице.
Гневливый до беспамятства Марк Ованесович тут же, при молодых, исколошматил всю дорогую мебель, вазы-баккара, статуэтки, расколотил окна и зеркала и уехал в хутор, к своим отарам и чабанам. Старик захандрил, помрачнел. А из города доходили неприятные слухи: единственный сын едва дотянул до выпуска в коммерческом училище, сначала потихоньку, а потом явно стал прокучивать отцовские капиталы - все чаще Марку Ованесовичу присылали из ресторанов неоплаченные счета, а от неизвестных лиц - крупные долговые обязательства. Пришлось пустить под заклад одну экономию, а потом и продать. Загоревал старик Адабашев, стал прихварывать.
И вот в один из знойных июльских дней Марка Ованесовича прямо в степи, на новой сноповязалке, которой он сам сел управлять, хватил удар. Он свалился с высокого сиденья уборочной машины прямо на пахучий пшеничный сноп. Все еще крепкое, поджарое тело его в сатиновом жилете, запыленных шароварах и шерстяных, до колен, белых чулках чуть не попало под косогоны. Его вовремя подхватили и оттащили в сторону те самые работники, которых он за час до своей смерти отхлестал арапником. Они же, не помня хозяйского зла, уложили его на узкие дрожки-бегунки и отвезли в хутор.
Так оборвалась жизнь степного воротилы, а с нею стала клониться к закату и хозяйственная мощь его владений.
Над самой балкой по широкому выгону стали селиться крепкие зажиточные украинцы-тавричане, вышедшие по столыпинской реформе из смежных сел "на отруба". Их цепкие руки стали тянуться к адабашевской земле: сначала арендовать ее, а потом и отщипывать по кускам. Нарождался, набирал силу новый, не менее жадный хищник.
Все заметнее стало редеть армянское население хутора, и постепенно заглохла армянская речь, а вместо нее зазвучала плавная украинская. Полетели над степью широкие "хохлацкие" песни, то задумчивые и печальные, то веселые и буйные.
Ими, словно запахом степи, напиталось мое детство. Дыханием зреющей пшеницы, цветущего подсолнуха, дынь и арбузов, едкой горечью полыни овеяны мои далекие годы. И я, выросший, как подсолнух у пыльной дороги, не стоял в стороне от всей хуторской самобытно яркой, сухо пахнущей степными травами и цветами среды, отдельно от всех этих Охримов, Юхимов, Присек, Санек и Ёсек, чабанов и пастушат.
Факультет природы
С той поры, как я стал помнить себя, пробуждение моего разума шло через познание природы. Главным учителем моим здесь был отец. Он открывал одну завесу за другой, показывая и объясняя на свой далеко не ученый, но глубоко поэтический лад все явления, все краски, звуки и запахи степного мира.
День за днем отец раскрывал передо мной тайны степной природы. Он дал названия многим явлениям, которые позднее стали для меня как бы подтверждением книжных научных истин. Из его уст я узнал наименования трав и цветов, их известные только народу свойства. И теперь, бывая в летней степи, вдыхая ее запахи, я читаю ее, как знакомую с детства книгу.
В восемь лет я знал, как цветут жесткий зверобой и мята, мягкий, словно плюшевый, коровяк, когда съедобны горьковатые, имеющие вкус редиса, стебли сергибуса, сладковатое медвежье ухо, какую целебную силу таит в себе чистяк, какой ароматный и светлый мед собирают с него и невзрачного на вид колючего синяка пчелы, что будяк (татарник), хотя и обжигает своими колючками, всегда гостеприимен для труженицы-пчелы, а будяковый мед бел, густ, ароматен и особенно целебен.
И во многое другое посвятил меня отец. Так, на всю жизнь запомнилось мне первое знакомство с тюльпанами - дивными предвестниками мая в степи. Их внезапное появление всегда казалось мне чуть ли не чудом.
Где-то в глубине земли сидит, притаясь, маленькая невзрачная луковица. Словно втихомолку, неприметно для людских глаз, выгоняет она на поверхность невидный сизо-зеленый листок, который трудно на первых порах различить среди прочей весенней травы. Приземистые острые листки удваиваются, и за одну ночь из них вытягивается тонкий стебель с бутончиком. И вот, как только взойдет солнце, бутоны раскрываются (чаще всего это бывает в погожее апрельское утро), и степь становится неузнаваемой - она словно вспыхивает и горит, переливаясь под утренними лучами алыми, желтыми, розовыми и белыми огоньками.
Изумительно-прекрасна ранним солнечным утром тюльпанная степь! Как-то в конце апреля отец и я ехали в казачий хутор. Оранжевый краешек солнца, как прищуренный огненный глаз сказочного великана, только что высунулся из-за дымчато-сиреневой кромки степи. Где-то в поднебесной выси, встречая солнце, неистово звенели жаворонки. Чистейший воздух, казалось, не помещался в моей груди - так много его было в степи и так был он густ и полон могучих запахов.
Дорога вильнула под изволок неглубокой балки, и отец, вдруг придержав коня, показал кнутовищем куда-то в сторону и сказал:
- Тюльпаны!
Я взглянул туда, куда показывал отец, и разинул рот от изумления: вся степь была огненно-красной. Лучи молодого, словно умытого солнца осветили ее, крупная роса сверкала на стебельках травы, как мельчайшие камни-самоцветы, и среди этого великолепия, блистающей росы и солнечного света пунцовыми и рубиновыми точечками на зеленом фоне горели и звали к себе удивительные, казавшиеся мне в то время сказочными, цветы.
Детский восторг охватил меня. Отец тоже забыл, что едет в хутор по очень важным и неотложным делам, съехал с дороги и остановил линейку среди неоглядного тюльпанного разлива. И вот мы - сорокалетний бородатый мужчина и семилетний мальчуган - самозабвенно бегаем по полю и рвем тюльпаны. Я то и дело вскрикиваю от восхищения и все бегу и бегу за новыми алеющими впереди цветами. У меня их уже целая охапка, она не умещается в детских руках, но каждый новый тюльпан кажется мне намного краше сорванных, диковиннее, невиданее по расцветке. Это были действительно очень крупные, дородные цветы. Потом отец сказал мне, что тюльпаны расцвели не более получаса назад, едва забрезжила ранняя зорька, и еще ни один человек не успел побывать здесь; мы захватили их первыми, как только они распустились.
Отец так и сказал: "Тюльпаны только что проснулись, начали умываться росой - тут-то мы их и захватили свеженькими".
Его слова показались мне словами из живой народной сказки. Помнится, я забежал очень далеко, так что отцу пришлось возвращать меня окликом. Солнце уже поднялось и стало пригревать, а я все бежал и бежал, и тюльпанному морю не было конца….
Возбужденные, вспотевшие от беготни, вернулись мы наконец к линейке, к смирному мерину, пощипывающему молодую траву. У меня горело лицо, грудь распирало от какого-то небывалого чувства. Руки сжимали целый сноп тюльпанов, да и у отца было их не меньше. От тюльпанов струился тончайший, свойственный только ранним весенним цветам аромат.
Отец и я молчали. Я не отрывал глаз от тюльпанного поля, да и отец, поправляя на коне шлею, нет-нет да и оборачивался назад, восхищенно поглядывая на поле.
С сожалением покинули мы тюльпанное раздолье, и выехали на главную проселочную дорогу. Я все еще был взволнован, как-то по-детски хмелен и все время оглядывался. Вздыхал глубоко и отец. Глаза его необычно блестели.
Никаких глубоких мыслей у меня тогда, конечно, не могло быть, но теперь я могу смело сказать: в то утро я особенно остро почувствовал, что в жизни есть прекрасные вещи, которые существуют независимо от того, в счастье или в горе живет человек.
Не только в беготне по степи проводил я летучее детское время. С уверенностью могу сказать: отец создал для меня своеобразный факультет природы. Я обретал знания в нем не только пассивным созерцанием, но и посредством труда и дела, которые отец всегда находил для меня.
Правда, это не совсем мне нравилось. Во всяком деле есть однообразно-скучная сторона. Мне куда веселей казалось бегать вместе с пастушатами и детьми батраков по пустынным балкам и буеракам, по колкому жнивью вслед за стрекочущими под знойным южным солнцем лобогрейками, кувыркаться в душистом сене на необозримых сенокосах или путаться под ногами рабочих на токах, где так хорошо пахнет теплым машинным маслом от ритмично работающего паровика и мелодично, то ниспадая до басовой ноты, то возвышаясь до звенящего жужжания, поминутно захлебываясь от сбрасываемых в него зубарями пшеничных снопов, гудит барабан молотилки.
Неплохо также было забраться вместе с ребятишками на гороховое поле и, прячась в густой поросли, набивать пазухи приятно поскрипывающими стручками, а потом, будучи застигнутым сторожем, бежать что есть духу, опасливо озираясь - не пустит ли вооруженный дробовиком дед в спину или пониже ее добрый заряд крупной бахмутской соли.
Но такие шалости случались не очень часто. Я больше вижу себя возле отца, то в саду, на пасеке, то на огороде, то на охоте в сухие августовские и сентябрьские дни. Я прилежно проходил отцовские факультеты.
Таков факультет номер первый. На подоконниках нашей мазанки стоят деревянные плошки, наполненные мягкой садовой землей. На дворе начало марта, сырое, холодное, хмурое - то польет дождь, то завьюжит мокрая метель. В саду еще лежат сплюснутые и гулкие, как мосты, сугробы. А в хате уже весна - отец превратил комнату в теплицу.
Я знаю, у него на лежанке в тряпичных узелках греются и прорастают, "проключиваются" семена огурцов, помидоров, баклажанов и других овощей. Как-то утром он берет узелки, разворачивает мокрые тряпицы и с видом волшебника, открывающего тайны своего волшебства, показывает их мне, и - о чудо! - обыкновенные огуречные семечки пустили белые волокнистые росточки - "ключки". Они сплелись ими, как белые козявки усиками, и от них исходит тончайший запах весеннего, оттаявшего болотца.
Отец бережно берет семечко, пальцем выдавливает в земле неглубокую ямку и опускает в нее семечко. Потом велит мне проделать то же самое, строго предупреждая не повредить "ключки". Затаив дыхание, я сажаю огуречные семена. Не обходится на первых порах и без ошибки - несколько, нежных "ключек" сломаны моими непривычными пальцами, отец ворчит: "Сломал - не взойдут. Эх, ты!" Но потом все налаживается, пальцы приобретают гибкость и осторожность, семена ложатся правильно, "ключками" вниз, заравниваются землей.
Посев окончен, начинается пора нетерпеливого ожидания. И вот на третий-четвертый день, проснувшись рано утром, я подбегаю к плошкам и вижу, как, пробив земляной покров, высунулись первые бледно-зеленые лепестки: некоторые из них еще несут на себе теперь уже ненужную кожуру семечка. Со временем я научился пальцами ловко освобождать от нее еще не окрепший росток. Новое чудо свершилось - растение взошло и быстро тянется к свету. За первой парой лепестков - вторая, за нею третья; растение крепнет, набирает силу, его скоро надо будет высаживать в парник.
Я особенно любил следить за ростками в первые дни после всходов. Каждое утро вскакивал с постели и подбегал к плошкам и всякий раз находил что-нибудь новое: то за одну ночь появлялась вторая пара листиков, то всходил запоздалый росток, долго хранивший в семечке таинственную силу жизни. Отец говорил о нем как о живом существе и всегда поведывал какую-нибудь диковинную историю, вроде рассказа о больном семечке. Семечко долго не могло раздвинуть слой земли - ведь это я по неразумению посадил его слишком глубоко. Но оно упорно боролось за свою жизнь, и росток наконец выбрался к свету.
В то время у меня уже появились первые книжки с крупным шрифтом и ярко раскрашенными цветными картинками. Отец, сам читавший по складам, покупал их мне, бывая в городе, и обнаруживал удивительно верный вкус при их выборе.
Их читали мне вслух отец и более бойкая в грамоте мать. Я слово в слово запоминал многое из читанного. А потом раскрылась передо мной чудесная тайма букв, и я стал незаметно читать сам.
И вот в соединении с первыми практическими уроками по растениеводству запомнилась мне одна веселая сказка о том, как на огороде, на самом солнцепеке между овощами разгорелся спор - кто полезнее и всех дружнее человеку. Редька старалась доказать своим соседям по грядке, что она самая родовитая, полезная и нужная.
Долго длился спор, каждый рассказывал о своих заслугах перед человеком. Болтливая редька, хваставшая своей родословной, была посрамлена: пришел огородник, вырвал ее из земли и, так как она оказалась в середине пустой, выкинул с огорода за изгородь.
Выращивая в плошках огуречную, томатную и прочую рассаду, пересаживая растения в парники, я обращался с ними, как с живыми героями этой сказки, отдавая предпочтение то одному, то другому, но только не "болтливой" редьке.
Не обошлось и без огорчений на первом отцовском факультете по растениеводству. Однажды утром я подошел к плошкам, и сердце мое похолодело: в одной из них, где только вчера взошли какие-то диковинные корнишоны, земля была перекопана, всходы исковерканы, перемешаны с землей.
В первую минуту я не мог понять, что произошло. Мной овладели ужас и жалость.
Давно, со дня смерти братьев, я не плакал так горько. Отец и мать утешали меня и переглядывались. Я готов был заподозрить их в каком-то тайном преступном сговоре, как вдруг взгляд мой упал на лениво растянувшегося на припечке кота Тишку. Мою догадку подтвердил едкий запах, идущий от изрытой земли. Отец и мать поняли все, конечно, раньше, но молчали.
Невежество и коварство этого гнусного зверя, которого я любил не меньше, сразило меня. Я заревел, но уже не от жалости к погибшим росткам, а от ярости. Мне захотелось схватить подлого кота за хвост и трахнуть головой об угол печки, как это делал отец со шкодливыми хорьками и крысами, но слезы точно обессилили меня: я стоял, беспомощно опустив руки.
А Тишка, почуяв недоброе, подозрительно открыл сладко прижмуренные глаза, хотел было потянуться, но тут руки матери схватили его за уши и под жалобное мяуканье и злобное шипение стали тыкать носом в плошку.
- Знай, куда пакостить, знай, паршивец, - приговаривала мать.
Тишка выпустил когти и, не менее взбешенный таким обращением, выгнул напружиненную спину, зашипел, как гадюка, вырвался и кинулся вон из хаты.
В конце концов я выжил его из дому.
Летучие беглецы
У Марка Ованесовича Адабашева, как у всякого крепкого хозяина-степняка, с давней поры в саду стояло десятка четыре ульев-дупляпок. За ними ухаживал дряхлый дед. Старый пчеловод вскоре после поступления моего отца на должность садовника умер, хозяин нанимать нового пчеловода не захотел и уход за пасекой возложил на отца.
Всякое новое дело захватывало отца целиком; он стремился постигнуть все его секреты и не только овладеть им, но и развить, открыть новое.
Ветхие первобытные дупленки, выдолбленные из крупных древесных кряжей или грубо сколоченные из толстых дубовых досок, уже отходили в прошлое. Держались они в народе неизменными многие столетия, по-видимому, еще, с седых времен бортничества.