Воспоминания о Евгении Шварце - Евгений Биневич 22 стр.


В этой пьесе как будто совсем нет сказки, но она навеяна великой челюскинской эпопеей, сказочной по своему величию, она говорит о цене человека в нашей стране, пусть этот человек всего лишь маленькая девочка.

Пьеса снова получила высокую оценку и у зрителей, и в печати.

А буквально следом за "Братом и сестрой" Шварцем была написана и вскоре нами поставлена сказка в самом чистом ее выражении. Если до сих пор в реалистических пьесах драматурга сказка только угадывалась, то в "Красной Шапочке" происходит нечто обратное: за откровенно фантастическими образами встает подлинная жизнь. Так впоследствии будет и в "Снежной королеве", которую Шварц напишет для нас еще через два года. Когда Медведь в "Красной Шапочке" рассудительно говорит, адресуясь к Зайцу: "Ты, Заяц, конечно, знакомый, но все-таки съедобный", - все отлично понимают, о какой человеческой низости идет речь.

"Красную Шапочку" в Новом ТЮЗе ставил Владимир Петрович Чеснаков, наш балетмейстер и режиссер, погибший в ленинградскую блокаду. Я много с ним работал в обоих тюзах и в оперных театрах. Это был одаренный художник и изумительный человек. В драматургию Шварца он был подлинно влюблен. В театр он пришел как балетмейстер, но его страстно влекла к себе и режиссура.

Совершенно в манере шварцевских сказок он шутил: "Если нельзя поставить "Трех сестер", то позвольте хоть двух". "Красная Шапочка" была его первой режиссерской работой, высоко оцененной и прессой, и автором.

Последней моей полностью совместной, от зарождения до выпуска, работой с Евгением Львовичем стала "Снежная королева".

О других творческих встречах я уже писал, но "Снежная королева" мне особенно памятна, и эту пьесу я люблю больше всех других, убежденный до сих пор, что она - наиболее совершенное произведение моего любимого драматурга.

Прекрасно помню, как однажды вечером у меня дома наедине читал мне Шварц первый акт своей новой пьесы. Читал он всегда очень волнуясь, отчетливо выговаривая все слова и несколько в приподнятом тоне, как читают поэты. Он радостно улыбался, когда улыбались вы, и весело смеялся, если вам было смешно…

Разумеется, накануне чтения я перечитал давно мною забытую сказку Андерсена и форменным образом дрожал от нетерпения, стремясь скорее узнать, во что она превратилась. Едва я услышал первые звуки таинственно-непонятного присловия Сказочника: "Снип-снап-снурре, пурре-базелюрре" - как позабыл про Андерсена и попал в плен к новому рассказчику и больше не в состоянии был ничего сопоставлять. Когда оказываешься во власти ярких впечатлений, то видишь все, о чем слышал, совершающимся на сцене. Пусть потом многое изменилось в моих видениях, сейчас я не мог оторваться от них. Шварц кончил читать, но томительной паузы не наступило, и я даже не произнес традиционного: "Что дальше?", настолько было ясно, что дальше будет еще лучше. Конечно, через минуту я задал знаменитый вопрос, но уже тогда, когда было сказано главное: "Великолепно, чудно, спасибо…"

И Шварц, как всегда, стал рассказывать дальше и, очевидно, многое тут же сочинял. Во всяком случае, я уже на другой день кинулся к художнице будущего спектакля Елизавете Петровне Якуниной и пересказал ей своими словами все слышанное и увиденное мною. Я побежал и к Владимиру Михайловичу Дешевову, композитору будущего спектакля, но ему вряд ли мои впечатления могли быть сколько-нибудь полезными, потому что ничего точного в смысле музыкальных образов я ему предложить пока не мог, ему нужно было непременно дождаться целого. Шварц писал эту пьесу очень быстро. Работа, по-видимому, захватила его. Ничто не вымучивалось, а росло естественным ростом. Время от времени он читал мне новые сцены. И, кажется, я даже не пытался давать режиссерские советы, хотя многое в наших творческих взаимоотношениях было уже испытано, и я мог не бояться обидеть автора неосторожными замечаниями. Не скрою - я боялся только одного, самого опасного момента - завершающих сцен. По опыту многих лет я знал, насколько легче интересно начать пьесу, чем ее кончить. В этот раз последнее действие было выслушано мною с таким же, - нет - с еще большим интересом. До последней секунды действие продолжало развиваться, и я, подобно самому простодушному зрителю, не знал, чем оно кончится. Все! Пьеса удалась!

Теперь только бы получился спектакль. Труппа приняла пьесу восторженно. О художнике, который вместе со мною постепенно врастал в спектакль, и о композиторе, получившем в "Снежной королеве" интереснейший для себя материал, и говорить не приходится. Автор, которого актеры засыпали похвалами, не скрывал своей радости и очень трогательно принимал знаки внимания. Видно, шишки и синяки от "Ундервуда" еще не совсем зажили, а может, иной раз впоследствии случалось получать и новые. Главное же, никто не гарантировал "отпущения грехов" на будущее, да и спектакль-то еще только готовился… Но вот он прошел. Успех был полный.

Приведу отрывки из двух московских статей - С. В. Образцова и А. Я. Бруштейн (11). Первая называлась "О добрых чувствах", и ей предпослан был эпиграф из Пушкина:

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал.

"Пьеса Шварца "Снежная королева", - писал Образцов, - это сказка. Ну что ж? Ведь сказка - это жанр, а не определение времени. Сказка и современность - понятия вовсе не противоречивые. И "Снежная королева" - это современный спектакль. … Очень интересный автор Шварц. Среди современных советских драматургов трудно подобрать ему параллель. Он ставит жизнь и людей в какой-то особый ракурс, но этот ракурс позволяет увидеть жизнь, по-новому осознать большие и вовсе не "ракурсные" чувства".

""Снежная королева", - говорилось в статье, - отнюдь не та, ставшая у нас привычной так называемая "честная и бережная" инсценировка, где инсценировщик бесчестит и увечит автора, механически втискивая его в новую форму. "Снежная королева" - новое произведение, в котором через разделяющие их десятилетия протянули друг другу руки старый датский сказочник Ганс Христиан Андерсен и талантливый советский драматург Евгений Шварц".

Заключить мои короткие воспоминания о Евгении Львовиче мне хочется его разговором о нас - о его многолетних товарищах по работе.

"…Драматургом работать в этом театре легко и в высшей степени интересно, - писал он в своей статье, названной им "Стиль работы театра" - Прежде всего автор пьесы чувствует, что он театру нужен (это ощущение редкостно и не во всяком театре возможно). Режиссер обычно с самого начала в курсе творческих замыслов автора. Но вот пьеса написана, прочитана на общем собрании труппы и принята к постановке. И тут выясняется вторая, не во всяком театре возможная, особенность Нового ТЮЗа. Пьесу не переделывают больше. У автора появляется чувство, что он не только нужен театру, но его там еще и уважают. Если что-нибудь не ладится у постановщика или у актера, то причину ищут не в недостатках авторского текста. Театр не идет по линии наименьшего сопротивления. И, как это не странно, спектакль от этого только выигрывает… Новый ТЮЗ уважает авторский текст. И уважение это не исчезает, если пьеса почему-либо не имела успеха. В этом третья особенность театра. Новый ТЮЗ не отмежевывается от автора. Он отвечает за спектакль наравне с автором. Он полностью принимает на себя ответственность за неудачу и защищает мужественно точку зрения, которая заставила его принять данную пьесу…" (12).

Татьяна Белогорская

Незабываемое

Весной 2003 года я прилетела из Чикаго в Санкт-Петербург, и мы с Машей отправились на Богословское кладбище. За левым поворотом открылась площадка - 10 надгробий, принадлежащих Шварц-Крыжановским. За оградой шумел город, с которым была связана их жизнь и где все разворачивалось по законам жанра времени. Питер помогал им найти свой путь. Тут они трудились, влюблялись, ссорились и мирились, расплачивались за ошибки… Когда я вчитывалась в имена на памятниках и сажала цветы, хотелось верить в правдивость строк Андрея, сына Наташи и Олега Крыжановских, внука Евгения Львовича Шварца и Гаянэ Николаевны Холодовой.

Еще вопрос, такая ль тьма темнот
ждет душу, улетевшую из тела -
пусть белый свет, как первый снег, сойдет,
но свет и там останется, как белый.

Знакомство родителей Наташи с моими произошло в начале или середине 20-х годов, то есть до нашего рождения. Одно время Гаянэ (Ганя) и мой отец Анатолий Семенович Белогорский были актерами Красного театра. Моя мама, актриса Идалия Семеновна Брегман, подружилась с Ганей; впоследствии теплые отношения наших семей не прерывались. Когда в 1929 году Евгений Львович связал судьбу с Екатериной Ивановной Зильбер, Идалия приняла сторону Гани, которая вскоре вышла замуж за актера и режиссера Ефима Григорьевича Альтуса. Перегруппировка "войск" на личных фронтах происходила цивилизованным путем. Шварца и Холодову связывала дочь, они постоянно общались и переписывались. В 16 лет Наташа спросила у отца, почему он оставил ее маму. Он ответил так, как было: "Я полюбил Катю". В свою очередь, она не осуждала его за уход из семьи. Однажды она сказала мне: "Он ведь полюбил…". Мои родители относили Шварца к числу достойных людей, ценили его человеческие качества - особенно исключительное отношение к дочери - и писательский дар. Как интеллигентные люди, они не избегали друг друга, но дружба связывала их с Холодовой.

В 1932 году на станции Разлив родители сняли общую дачу для нас с Наташей, и эта коммуна существовала четыре года. Для общения с дочкой Шварц снимал жилье поблизости. Как и Альтус, он часто присутствовал в коммуне. Происходившее в Разливе воспроизведено им в дневнике 20 лет спустя. Рассказывая о детстве дочки, он запечатлел и портрет "беленькой Танечки", которая ела под его сказки. Их я начала слушать до того, как научилась говорить и соображать. В свою очередь, Евгению Львовичу нравились семейные истории моей бабушки, одну из которых он образно передал в дневнике.

Разлив вошел в мое сознание лет в пять, причем некоторые эпизоды запомнились в картинках. Там же снимала дачу семья экранного "Чапаева". До вступления в отрочество Шварца, Бабочкина и Альтуса я называла "дядями". Поскольку моего родного дядю звали Евгением и он тоже присутствовал в Разливе, то я спросила папу: как мне их различать? По этому поводу он пошутил: пускай Евгений Львович будет дядя Женя № 2. И с двумя Наташами - Шварц и Бабочкиной - происходила путаница; для различия к их именам присоединялись фамилии. Обе Наташи часто ссорились. Во время очередной потасовки я пыталась их разнять, но вмешался Евгений Львович. По сравнению со старшими подругами я была тихоней - в знак протеста подвывала. Наташа Шварц была жалостливой; ее слезы имели сердечное происхождение. Когда мы ревели или неладили друг с другом, дядя Женя прибегал к верному средству - рассказывал сказку или историю. Во время прогулки к озеру или в рощу он непременно держал нас за руки и вновь что-нибудь рассказывал.

В Разливе детей и взрослых объединял гамак, "прослушавший" немало историй и книг. Чудом сохранилось крохотное фото той далекой поры: две девочки играют на фоне гамака. Стоило чтецу устроиться в гамаке, как дети бросались занять место рядом с ним. Чтением обычно занимались Альтус, Белогорский и Шварц, причем у каждого была своя манера передачи содержания. Мой папа четко произносил фразы, Альтус же спешил, проглатывал слова, вскакивал. Из прочитанного дядей Женей мне запомнилась повесть Д. Гринвуда "Маленький оборвыш", которую он повторял несколько раз. С текстом он обращался мягко, не торопился, не повышал голос, доводя его до шепота, и всякий раз на первом месте оказывалась интонация. В таком качестве его речь выполняла терапевтическую функцию. Аналогичным образом дядя Женя общался с детьми.

Самое яркое впечатление оставили регулярные встречи родителей, приезжавших на поезде из Ленинграда. Посещения станции мы ждали с нетерпением, т. к. из рук пассажиров получали "сокровища" - картонные проездные билеты, которые тотчас начинали изучать. "Мой больше!" - кричала Наташа. "Нет, мой!" - настаивала я. При этом нам не приходило в голову, что у нас в руках близнецы. Вспоминая впоследствии эпизоды детства, Наташа восклицала: "Какими же дурами мы были!".

В конце 30-х годов семья Холодовой жила на Литейном, д. 37, рядом с особняком, увековеченным строфами Некрасова "Вот парадный подъезд…". Шварц так часто присутствовал в той квартире, что я долго не знала о его роли приходящего отца. По случаю новогодней елки и дня рождения Наташи устраивались детские праздники, и каждый раз дядя Женя был "гвоздем программы". Чаепитие - непременно с кренделем, изготовленным бабушкой Исхуги Романовной, проходило в простенькой столовой, в углу которой восседал Наташин огромный медведь вишневого цвета. После чая стол отодвигался к окну, гости устраивались полукругом, Шварц садился в центре и начиналась сказка. Если в раннем детстве мы спорили, кому сидеть у него на коленях или рядом с ним, то к школьному возрасту эта привычка изжила себя. Стоило ему заговорить, как слушатели затихали. На его слегка дрожащие руки никто не обращал внимания; к этому привыкли. Интерес представляли его рассказы. Немало историй было озвучено им в домашней аудитории в период нашего детства и начала отрочества. Рассказывая, дядя Женя распространял волны обаяния и спокойствия, как и в гамаке в Разливе, не спешил добраться до финала. По логике вещей завороженность словом должна была оставить в памяти хотя бы следы услышанного. Но происходило иначе: содержание растворялось в его спокойной, убаюкивающей манере повествования. Я запомнила лишь имя Маруся (1) и каких-то зверюшек. Позднее Наташа говорила, что мы были необходимы отцу, как и он нам: дети подсказывали ему сюжеты, которые на них он затем проверял.

Однажды я стала свидетелем появления рифмованных экспромтов Евгения Львовича. Это произошло при следующих обстоятельствах. С конца 30-х годов мы с Наташей Бабочкиной проводили лето на Селигере, где построенные нашими родителями дачи находились рядом. Когда осенью 1940 года я вернулась в Ленинград, то поспешила встретиться с Наташей Шварц. В тот день отец был у дочери. Он любил гулять по городу, причем нередко брал с собой подруг Наташи. Мне случалось принимать участие в таких коллективных прогулках с заходом в Летний или Михайловский сад. В тот октябрьский день дядя Женя повел нас к Неве. Как человек любознательный, тяготеющий к новостям, он поинтересовался: "Ну, Танюха, рассказывай, что нового у вас на Селигере?". Подобным вариантом моего имени пользовались только Шварц и Холодова; не ведаю, кому первому пришла в голову "Танюха". Я тотчас отозвалась на просьбу поделиться селигерскими новостями - было что рассказать. В то лето наша деревня пострадала от воров. Захлебываясь подробностями, я назвала знакомые Шварцу имена - Борис Бабочкин ("Чапаев"), Александр Смирнов (профессор хирург), Леонид Вивьен (режиссер). За моим рапортом последовали экспромты дяди Жени.

Заболело у Бабочкина в желудочке -
"Пропали мои новые удочки!"

Бедный Смирнов!
Он остался без штанов.
Стоит Смирнов, ломая руки, -
"О, где мои новые брюки?!".

Несчастные Вивьены!
Воют, как гиены.
Их воры обокрали,
А сами удрали.

О гиенах я не имела понятия, зато хорошо знала селигерских соседей. Когда представила, как рыболов-охотник дядя Боря Бабочкин мучается животом, хирург Смирнов воздымает руки к небу, а семейство Вивьена издает непонятные звуки, то начала смеяться. Рождение забавных рифм у меня на глазах походило на фокус, поэтому они и запомнились. А Шварц, разумеется, о них сразу забыл. Спустя годы я напомнила Наташе о той прогулке, но она не вспомнила ни ее, ни рифмы отца. К его шуткам дочь привыкла, как норме поведения. Так я стала единственным хранителем уличного экспромта Евгения Львовича.

Весной 1939 года он взял нас с Наташей в Новый ТЮЗ на "Снежную королеву". Скорее всего, это была премьера, так как в числе присутствовавших в фойе находились мои родители, Холодова, Брянцев и другие артисты. Задолго до похода в театр мы вовсю распевали непонятный куплет из спектакля:

Снип - снап - снурре,
Пурре - базелюрре.

Дядя Женя отвел нас в зрительный зал и усадил в центре. Помню, как волнительно было сидеть в темном зале и смотреть на сцену, по которой, тоже в темноте, двигались персонажи со свечами. В этот момент мы с Наташей прижались друг к другу и замерли. И еще озадачила фраза Атоманши про детей: если их балуют, то из них вырастают настоящие разбойницы. Эту тему мы потом обсуждали. Стать разбойницами не хотелось.

После войны какое-то время Наташа жила с отцом в писательской "надстройке" на канале Грибоедова, д. 9. По-видимому, это было связано с обменом квартиры Холодовой и иными бытовыми обстоятельствами. У отца она часто бывала и тогда, когда жила с Ганей и бабушкой Исхуги Романовной. В любом случае Шварц находил время для общения с дочкой. Они вместе гуляли по городу, посещали Эрмитаж, навещали писателей в доме на углу Марсова поля и Мойки, занимались хозяйственными делами…

Впервые у Шварца в писательской "надстройке" я оказалась вскоре после окончания войны в связи с присутствием там Наташи, причем визиты длились до 1949 года - момента ее замужества и переезда в Москву. В первую послевоенную встречу с Евгением Львовичем я отказалась от детского обращения к нему - "дядя Женя". Честно говоря, на канале Грибоедова меня сковывало присутствие Екатерины Ивановны. Так и вижу ее с неизменной папиросой - не лучшего качества "беломоркой". При моем появлении на пороге квартиры она задерживала руку на косяке входной двери. А я не знала, что делать - ждать, когда она изменит позу, или юркнуть под ее рукой. Видимо, Екатерина Ивановна по объективным мотивам не была в восторге от моего присутствия в доме. Во-первых, я дочь лучшей подруги Холодовой. Во-вторых, у моего отчима сложились романтические отношения с актрисой Татьяной Чокой, подругой Екатерины. Едва ли она хотела, чтобы две Татьяны встретились. Наконец, в противоположность Шварцу, ее тяготило присутствие людей в доме; многих она терпела ради него.

Екатерина не была обременена службой, светской дамой ее не назовешь, выходам в общество предпочитала домашние стены. Спектакли по пьесам Шварца смотрела лишь в день премьеры. В принципе ее заботило происходящее с ним и вокруг него. Их маленькая двухкомнатная квартира с кухней-дюймовочкой походила на скворечник; у писателя даже не было кабинета. Быт семьи отличался скромностью. Кое-какие предметы коллекционного фарфора - увлечение Екатерины Ивановны - единственное, что бросалось в глаза. Евгений Львович легкомысленно относился к материальной стороне жизни - к вещам, за исключением своего "павловского" кресла и рабочего стола, не привязывался, носил разномастные брюки и пиджаки. Он любил книги, но не был библиоманом. На его книжной полке мне запомнились тома Чехова и Бунина.

Назад Дальше