Кирилл и Мефодий - Юрий Лощиц 17 стр.


Они ещё говорили - о несходстве в обычаях веры между иудеями и самаритянами, пока она не призналась:

"Слышала, что Мессия придёт, глаголемый Христос; и когда придёт, возвестит нам всё". Тогда Иисус тоже признался ей: "Я и есть, говорящий с тобою".

Тут как раз возвратились ученики. Велико было их молчаливое удивление при виде Учителя, беседующего с чужестранкой. Она же, будто опомнившись, поспешила уйти, и от волнения даже забыла у источника свой водонос. А в городе подняла всех на ноги рассказом о незнакомце-пророке, знающем всю её жизнь. Толпа тотчас повалила к колодцу, самаритяне умоляли Христа пожить у них, и многие восклицали, обращаясь к женщине, что не только по её словам уверовали, ибо и сами теперь знают: "Сей есть воистину Спаситель миру, Христос!"

…Вот чем расположил Константин своего гостя. Он возвращал его в родную Самарию, к той позабытой, думалось, уже навсегда родне, которая вдруг испила живой воды. И когда ромей почтительно попросил оставить ему на время книги, которые самаритянин принёс с собой, - для более внимательного знакомства с ними, - стал ли тот перечить? Так в руках Философа оказалось поистине редкостное для книголюба сокровище - самаритянское Писание, оно же Пятикнижие Моисеево, древнейшая часть Библии. Всё, что было сверх этого канона, как он знал, староверы из палестинской Самарии за своё и за истинное не признают.

Для него тем самым приоткрывалась возможность мысленно перенестись во времена, когда у первенцев единобожия ещё не было раздоров из-за неправильно толкуемых букв и смыслов. И потому, в обход мерного распорядка жизни в гостях, ему захотелось сейчас же уединиться и, накрепко затворясь, испросить в горячей молитве помощь и вразумление, чтобы стихи книги Бытия, почти наизусть знакомые по греческой Библии, явились и для него в своём первородном шёпоте и шелесте.

Нет, он вовсе не был - как бы теперь кому-то захотелось его назвать - полиглотом. Его не обуревала жадность к звучащей плоти любой и всякой непонятной речи. Тщеславие всезнайки, спешащего ради рукоплесканий поглощать новые и новые языки, добавлять их в хрупкую копилку, что так беззащитно качается на шейных позвонках, он посчитал бы суетным и даже крайне опасным - и для копилки, и для позвонков. В своём отношении к неизвестным языкам он старался равняться на иной пример - на смирение апостолов Христовых. Они ведь не учились в школах ни греческому, ни латыни, но однажды - за истовость своей веры - были чудесно утешены и поощрены сошествием на них дара речи и понимания неизвестных доныне языков. И люди из этих языков, что присутствовали при событии, искренне восхитились: откуда им такие дары?! Только свыше! Потому что по человеческому хотению такое невозможно.

А с самаритянином не подобное ли произошло? Когда он через время пришёл к Константину и услышал, что тот читает по его книгам "без порока", то, изумясь, "возопи великым гласом и рече: воистину, иже во Христа веруют, вскоре Дух Святий приемлют и благодать".

Это "вскоре", сказанное им о Константине, впору пришлось и к его внутреннему состоянию. Неожиданно сын самаритянина под впечатлением случившегося пожелал креститься. И вскоре его примеру последовал и родитель.

"Роусьскые писмена"

Нет, жители города явно не желали, чтобы преумный цареградец прятал свой талант под спудом. Захотели показать ему, что в Херсоне, если уж на то пошло, найдутся такие книги, что, может быть, и его озадачат, и ему не дадутся для чтения, как никому здесь до него не дались.

Краткий, всего в одно предложение, рассказ "Жития Кирилла" об очередном, третьем по счёту филологическом испытании, выпавшем в Таврике на долю Философа, настолько выразителен и для всего жизнеописания солунских братьев в такой степени принципиален, что необходимо привести его здесь полностью и именно в первородной старославянской записи:

"Обрете же ту, - говорят о Константине агиографы, - Евангелие и Псалтирь роусьскыми писмены писано, и чловека обрет глаголюща тою беседою, и беседова с ним, и силу речи приим, своей беседе прикладаа различнаа писмена, гласнаа и согласнаа, и к Богу молитву творя, вскоре начат чести и сказати, и мнози ся ему дивляху, Бога хваляще".

Казалось бы, сугубо прозаическое по смыслу своему сообщение. Но стоит обратить внимание на его необычный интонационный строй, на ритмическую поступательность, обеспеченную часто повторяющимся союзом "и". Это и не стихи, пожалуй, но это намеренно ритмизованная речь, и она придаёт событию какую-то необычность, даже торжественность.

Обрете же ту Евангелие и Псалтирь

роусьскыми писмены писано,

и чловека обрет

глаголюща тою беседою,

и беседова с ним,

и силу речи приим,

своей беседе прикладаа различнаа писмена,

гласнаа и согласнаа,

и к Богу молитву творя,

вскоре начат чести и сказати,

и мнози ся ему дивляху,

Бога хваляще.

Разбив предложение на интонационные доли, мы видим, что смысл происходящего заметно уясняется, хотя самой сути события ещё не касаемся.

Широко распространённая в наши дни боязнь притронуться к любому старославянскому тексту, якобы непонятному, тёмному в своих смыслах, есть страх мнимый, по преимуществу внушаемый извне, вызванный заведомым предубеждением, нежеланием самостоятельно мыслить, отсутствием воли к свободному языковедческому поиску и разумению. Вот почему стоит перечитать процитированное предложение ещё раз, используя самые простые, всем и каждому доступные навыки уяснения того, что поначалу могло показаться не вполне ясным.

Итак, Константин обрете (обрёл, нашёл, обнаружил) ту (тут) две книги, Евангелие и Псалтырь, написанные роусьскыми писмены (русскими буквами), и человека обрет (обрёл, нашёл), глаголюща (говорящего) тою беседою (речью, на которой книги написаны), и беседовал с ним, и, силу (смысл) его речи приим (восприняв), прикладаа (примеряя к этой речи) различные писмена (буквы), гласные и согласные, и к Богу молитву творя, вскоре начал чести (читать) и сказати (произносить), и многие ему дивились, хваля Бога.

Кажется, теперь всё или почти всё в том, что произошло, становится понятным. Но ведь речь шла не только о том, как нечто непонятное становится понятным. Рассказано и о том, благодаря каким дополнительным условиям это непонятное становится понятным, причём весьма быстро, на виду и на слуху присутствующих. Сообщается о том, как книги хорошо известного Константину содержания, но написанные неким иным, неизвестным ему письмом, после его беседы с хозяином книг и после выяснения, какие гласные и согласные звуки, произносимые в их беседе, соотносятся с теми или иными буквами, - книги эти становятся для Константина удобочитаемыми.

Как очевидно, необходимым ключом к прочтению непонятного письма становится сама по себе беседа Философа с хозяином книг. Без неё ничто бы так быстро не произошло. Но на каком языке ведётся беседа? Ясно, что не на греческом, а на родном языке хозяина книг. Ведь если бы книги попали к этому человеку случайно, если бы "русские письмена" были для него самого чужой, диковинной речью, как дошли бы собеседники в своём разговоре до возможности сопоставлять отдельные буквы и звуки, отличать на письме гласные от согласных?

Но не забудем: возможность для подобной аналитики возникла между ними не только потому, что оба хорошо разумели друг друга. Понадобился ещё один ключ. Константин прекрасно знал содержание греческих Евангелия и Псалтыри. Не будь у него этого ключа, собравшимся можно было бы сразу расходиться по своим делам. Но они не разошлись, а Философу достаточно было открыть в принесённой Псалтыри, к примеру, самый первый псалом, "Блажен муж", чтобы начать внимательное вглядывание-вчитывание в отдельные буквы, слова и стихи.

И ещё одно великое подспорье на пути к желанной цели! В лежащих перед ним письменах имелись, оказывается, самостоятельные буквы не только для согласных, но и для гласных звуков. Это означало, что тот или те, кто создавали такой алфавит для своей речи, взяли за образец греческое письмо, как в разное время брали его за образец те же римляне, за ними копты, армяне, грузины, готы. То есть люди "русских письмен" не пошли по пути семитических алфавитов, - еврейского, арамейского, самаритянского, сирийского или арабского, в которых для гласных звуков не было отдельных букв.

Теперь, когда Константин уточнил, с помощью хозяина книг, звуковую основу букв этого письма, ему понадобилось ещё немного времени, чтобы прочитать - сначала про себя, а потом и вслух - первые слова, первые стихи. И ещё ему нужно было время - для крепкой молитвенной просьбы, а затем и для молитвы-благодарения. Его переполняло восхищение куда более сильное, чем восхищение свидетелей этого события. То, что он прочитал, было речью народа, известного ему и его брату с самого детства. "Русские письмена" были без сомнения славянской речью, положенной кем-то на письмо.

Охота за описками

Свидетельство "Жития Кирилла" о "русских письменах" важно было привести здесь в его полном, без изъятий, виде ещё и потому, что это сообщение, при всей его скупости на слова, к нашим дням обросло такой массой исследовательских истолкований, догадок, предположений, отрицающих друг друга версий, - что есть нешуточная опасность, зачитавшись "литературой вопроса", потерять из виду подлинный смысл самого исходного сообщения.

При всём разнообразии исследовательских подходов, во всех этих версиях просматривается одно общее, как бы на правах поруки, исходное положение: "роусьскые писмена", о которых шла речь в житии, могли быть на самом деле чьими угодно письменами, но только не русскими. Хотя от десятилетия к десятилетию в исследовательской среде получали хождение новые и новые версии, начальный отрицательный посыл оставался неизменным: письмена не русские и никоим образом не могут признаваться русскими. Не могут потому, что иных, помимо "Жития Кирилла", документальных известий о существовании письменности у тогдашних русов - росов - русских не обнаружено. А значит, свидетельство жития - уже ввиду его единственности - нельзя признать безупречным. По бытующим в науке правилам, единичный исторический источник или факт, если он не подкреплён источниками или фактами подобного же рода, просто-напросто недостаточен в качестве доказательства. Прямее сказать, истина в единственном экземпляре - ещё не истина.

Хотя само по себе это вроде бы узаконенное в науке правило то и дело на практике совершенно не учитывается и не принимается в расчёт, гиперкритика в случае с "русскими письменами" настаивает на его соблюдении с какой-то особой тщательностью.

Под этим нигилистическим углом зрения, языческая, дохристианская Русь есть земля, пребывающая в невежестве и первобытной дикости. Её разрозненные племена напрочь лишены побуждений к государственному строительству и культурному самопроявлению, в том числе к созданию хотя бы зачатков собственной грамоты. А уж тем более к переводу с греческого языка на свой язык (некультурный, варварский и дикий) Евангелия и Псалтыри.

Выходец из дореволюционной России, литературовед широкого диапазона Р. Якобсон и французский славист А. Вайан в один счастливый для себя день как-то легко и остроумно сошлись на том, что "русские письмена" своим происхождением обязаны всего лишь… обыкновенной описке. Допустил её, описку, некий безымянный русский грамотей, который, готовя какую-то по времени написания очень раннюю копию "Жития Кирилла" и держа перед собой в качестве образца некую обветшавшую рукопись, или невнимательно, небрежно прочитал в ней одно слово, или ошибочно его записал. Так вместо "соурскыми" (то есть сирийскими) у него и получилось "роусьскыми".

И вот так, благодаря шутливому предположению Якобсона и Вайана, народилось одно из популярных гиперкритических изделий интернациональной филологии XX столетия.

Прежде чем коснуться, как теперь принято говорить, "доказательной базы" двух учёных, заметим лишь, что сама по себе предпосылка их версии (наличие злосчастной описки) навсегда уже обречена остаться под вопросом. Ведь таковую описку никто никогда не видел - ни на пергамене, ни на бумаге, ни в фотографическом воспроизведении утраченной оплошки. Описка существовала лишь в воображении авторов версии, в качестве игры исследовательского ума и в качестве желаемого факта. И потому как инструмент доказательства - вспомним научное правило "неподтверждённое сообщение не есть факт" - виртуальная описка явно недостаточна.

Вообще-то, раз уж разговор коснулся описок, то, увы, они в работе древнерусских грамотных людей, занимавшихся нелёгким ремеслом изготовления новых рукописных книг, случались нередко. Это объяснялось и степенью выучки писцов, не всегда достаточно высокой, и суровыми условиями труда (чаще всего в маленьких монастырских, не очень хорошо прогреваемых помещениях, при свете свечей или лучин). Но за описками строго следили, чаще всего они исправлялись тотчас или через время. Не зря же называли их ещё и "огрешками". Невелик, но всё равно грешок. Надо смыть-стереть чернильную оплошку, вписать новые буквы.

"Житие Кирилла" с первого же века появления на Руси славянских книг было одним из самых распространённых чтений в монастырях, городских храмах, на дому. Это подтверждается немалым числом сохранившихся до нашего времени списков памятника - 23 рукописи. (Для сравнения следует напомнить, что такое выдающееся творение древнерусской литературы, как "Слово о полку Игореве", уцелело лишь в одной рукописи, да и то сгоревшей в 1812 году.)

"Найдя" желаемую описку, Якобсон и Вайан обязаны были представить доказательства. Первое свелось к тому, что раз уж Константин, готовясь к предстоящему у хазар диспуту, изучал в Херсоне еврейское и самаритянское письмо, то могло ему понадобиться знание ещё одной семитической письменности, сирийской.

Это совершенно избыточное предположение. Философ ехал в Хазарию вовсе не для того, чтобы блистать перед провинциальными иудеями своим знанием самаритянского и сирийского языков (сами хозяева вряд ли знали или жаждали их услышать). Он и на иврите не собирался с ними спорить. Он, напомним, готовился выступать по-гречески.

Братьям было, конечно, хорошо известно, что сирийская христианская община Дамаска самой первой на всём Востоке открыто заявила о своём исповедании. Здесь первыми усвоили себе имя христиан. И потому именно к ним первым из Иерусалима устремился фарисей Савл, уполномоченный выжечь дотла опасную заразу. Но Сын Божий на окраине Дамаска, явившись распалённому гонителю, так сурово одёрнул Савла, что тот на время ослеп от пережитого потрясения, а немного позже, в подземелье дамасской общины вновь прозрел, чтобы стать впоследствии великим Христовым воином, апостолом Павлом.

Знали братья и то, что сирийский был вторым языком после греческого, на котором появился перевод Ветхого Завета (так называемая Пешитта). Уже во II веке зазвучало на сирийском и Евангелие, причём учёный муж Тациан, предпринявший перевод, составил, по своему вдохновению, сводную композицию - последовательное согласование из четырёх евангелистов. К концу III века в сирийской Антиохии трудилась уже целая школа по изучению и систематизации книг Ветхого и Нового Завета. Возглавлял её знаменитый Лукиан, собиравший старые греческие, латинские и сирийские рукописи, чтобы на их основе составить новую, безупречно выверенную греческую редакцию библейского текста.

В патриаршей библиотеке Константинополя книги с сирийскими переводами должны были храниться на почётных местах, по крайней мере со времён Иоанна Златоуста, который сам был выходцем из Сирии. Если Константин-библиотекарь имел время для знакомства с этими памятниками сирийского православия, он не мог не столкнуться сразу же с одной из отличительных особенностей сирийского семитического письма: оно обходилось без гласных букв, что, как и в случае с еврейским письмом, чрезвычайно затрудняло распознавание смысла отдельных слов. Позже, в течение многих веков в системах финикийского, арамейского, сирийского, еврейского и арабского письма производилась кропотливая, подчас мучительно трудная работа по узаконению дополнительных надстрочных или подстрочных значков, подсказывающих читателю тот или иной гласный звук. Но самих гласных букв в этих языках так и не появилось.

Несмотря на этот грубый изъян, "сурская" версия вроде бы подкрепляется сообщением из "Проложного жития" Кирилла: "И четырьми языки философии научився: еллински, римски, сирски, жидовски". Но как только мы представим себе, что Философ в достаточной мере знал сирийскую письменность и имел достаточный опыт для беседы на сирийском языке, версия Якобсона - Вайана начинает рассыпаться на глазах. Ну зачем понадобилось бы Константину морочить публику, если он письменность "сурскую", приехав в Херсон, уже знал? А если ещё не знал ни письменности, ни разговорного языка, то мог ли он свободно беседовать с хозяином книг о их содержании? И что внятного мог ему сказать "сириец" о гласных буквах?

Появившись в облике филологической шутки, "сурская" гипотеза не могла не породить в среде намагниченных гиперкритицизмом исследователей тягу к подражаниям в таком же тоне. Кому-то показалось, что на самом деле речь нужно вести не о "сурском", а о "фрузском", то есть "франкском", а значит, латинском алфавите. (Опять переписчик оплошал?!) Было предложено вместо "сурских" читать "узкие" письмена, то есть алфавит неведомо какого происхождения, но записанный какими-то очень узкими по внешнему виду буквами. (Тут снова досталось русскому писцу-ротозею!) В свой черёд появилось и предположение о том, что вообще весь рассказ жития о "роусьскых" буквах есть не что иное, как интерполяция, то есть волевое внедрение какого-то очередного переписчика в старый житийный текст с намерением оживить его небывальщиной.

Назад Дальше