Как вел себя при этом А. В. Суворов? Измывался он над поверженным бунтовщиком? Третировал его? Нет! По словам А. С. Пушкина, он "с любопытством расспрашивал славного мятежника о его военных действиях и намерениях" [157, т. 9, ч. 1, с. 77–78]. Несмотря на необычность обстановки, это был деловой разговор профессионального военного с народным полководцем. И как знать, быть может, А. В. Суворов извлек для себя немало поучительного.
Примечательно, что он был наслышан о смелости, проявленной Г. Р. Державиным в сражениях с повстанцами. Еще не зная о поимке Е. И. Пугачева, 10 сентября 1774 года А. В. Суворов послал с реки Таргун краткое письмо скромному поручику. "О усердии к службе Ея Императорского Величества вашего благородия, - писал Суворов, - я уже много известен; тож и о последнем от Вас разбитии киргизцев, как и о послании партии за сброднею разбойника Емельки Пугачева от Карамана; по возможности и способности ожидаю от Вашего благородия о пребывании, подвигах и успехах ваших частых уведомлений" [174, с. 36]. При всей огромности иерархической дистанции между поручиком и генерал-поручиком их отношение к Пугачеву общее - он противник, которого надо разбить и пленить. Не меньше, но и не больше: таков кодекс дворянской чести.
И поведение Г. Р. Державина и А. В. Суворова резко контрастирует с тем, как держал себя с Пугачевым, уже пленным и лично ему не опасным, П. И. Панин, командовавший карателями на завершающем этапе Крестьянской войны. В Симбирске, прямо у крыльца дома, в котором разместился Панин, на публике разыгралась безобразная сцена, вызванная смелыми ответами Е. И. Пугачева. Как же поступил разгневанный генерал? Как заурядный крепостник. "Заметя, - писал А. С. Пушкин, - что дерзость Пугачева поразила народ, столпившийся около двора, ударил самозванца по лицу до крови и вырвал у него клок бороды" [157, т. 9, ч. 1, с. 78]. Это не случайность, не импульсивный срыв, а сознательное издевательство сильного над слабым, победителя над побежденным, который уже не способен защищаться. Примечательно, что именно в Симбирске неизвестный художник написал портрет Е. И. Пугачева, закованного в цепи, - деталь, призванная на холсте увековечить это торжество!
Генерал Панин не только не скрывал своих чувств, но и охотно демонстрировал их даже перед поручиком Державиным (тот как раз заехал в Симбирск). Позднее, повествуя о себе в третьем лице, Г. Р. Державин вспоминал: "Граф, ничего другого не говоря, спросил гордо: видел ли он Пугачева? Державин с почтением: "Видел на коне под Петровским"". Хотя мемуарист и назвал свой ответ "почтительным", в действительности в нем была скрыта ирония. Ведь Пугачева поймал не сам П. И. Панин, он лишь кичился пленным как воинским трофеем. А Державину было приказано лично схватить народного вождя, причем под Петровским он сам чуть было не оказался у него в плену. Далее мемуарист сообщал, что по приказу Панина в комнату был введен пленный, стоявший на коленях, пока с ним высокомерно говорил хозяин дома. "Сие, - продолжал Державин, - было сделано для того, сколько по обстоятельствам догадаться можно было, что граф весьма превозносился тем, что самозванец у него в руках, и, велев его представить, хотел как бы тем укорить Державина, что он со всеми своими усилиями и ревностию не поймал сего злодея" [76, с. 60]. Да, среди дворян, участвовавших в подавлении пугачевского движения, были разные люди, о чем не следует забывать.
…На Болотной площади в Москве в присутствии многочисленных толп 10 января 1775 года Пугачев был казнен. Вместе с ним на высоком помосте сложили свои головы его верные сподвижники Тимофей Иванович Падуров, Афанасий Петрович Перфильев, Василий Иванович Торнов и Максим Григорьевич Шигаев. В феврале того же года в Уфе был казнен еще один соратник Пугачева - Иван Никифорович Зарубин-Чика.
Все же сразу подавить могучее движение, начатое Е. И. Пугачевым, правительству не удалось. На протяжении нескольких месяцев еще продолжались арьергардные бои - их вели разобщенные партизанские отряды "пугачей". Для них легенда сохраняла притягательность, хотя сила ее шла на убыль. Но не убывала вера народных масс в конечное торжество социальной справедливости. И если это было чудом, то они продолжали верить в него.
"Я не ворон, а вороненок, а ворон-то еще летает", - гордо бросил П. И. Панину плененный Емельян Пугачев. Уже переставший быть "третьим императором", он снова стал тем, кем был с самого начала, - буйным предводителем униженных, обманутых и обездоленных низов российского общества.
Версия № 4. Призрак "Петра III в чешских лесах
…Бесчисленные рощи, переходящие в густые, тянущиеся к северу леса; заросшие кустарником холмы, перемежающиеся лугами, прудами и речками. Редкие и малолюдные деревни, опустевшие крестьянские подворья с развалившимися постройками - давние следы Тридцатилетней войны и крепостного пресса, придавившего сельских жителей. Недолгая зима на исходе, а весна еще не вошла в свои права. Время от времени встречаются ватаги крестьян, вооруженных палками, вилами, цепами. Они движутся, петляя по лесам и проезжим дорогам, к центру этого края, надеясь найти там золотую грамоту, которую от них скрывают помещики и их чиновники. В этой грамоте сказано, что крестьянам дарованы вольность и освобождение от ненавистной барщины. Разносится неясный слух, будто бы один из крестьянских отрядов возглавил молодой русский принц, специально пришедший из России, чтобы помочь угнетенному люду. Время действия: ранняя весна 1775 года. Место действия: лесистая область между городами Хяумец и Новый Быджов в Чехии. А русский принц? Кто он? Остановим здесь бег нашего мысленного кинопроектора, чтобы попробовать внимательнее вглядеться в далекие и туманные контуры давно минувшей жизни…
В начале 1775 года в землях чешской короны, входивших в состав Австрийской монархии, появились первые симптомы назревания массовых выступлений крестьян чешского и немецкого происхождения против ненавистной барщины. Буря народного гнева, разразившаяся около 20 марта, вскоре охватила не только чешский север и северо-восток, эпицентр восстания, но и значительную часть Полабья, а затем и других районов. В целом восстание прошло два этапа - весенний и летний. Оно завершилось изданием нового барщинного патента, который был объявлен 13 августа для Чехии и 7 сентября для Моравии и австрийской части Силезии. Хотя барщина, против которой боролись повстанцы, и сохранялась (она просуществовала вплоть до революции 1848–1849 годов), размеры ее отныне были определены более точно в зависимости от имущественного положения отдельных групп крестьянства. Но и эта уступка была буквально вырвана у правящих кругов восстанием, которое сама императрица Мария Терезия меланхолично назвала "пятном на своем царствовании".
Крестьянский характер событий 1775 года отразился со всей определенностью в программных требованиях восставших, для которых лозунг свободы означал в первую очередь отмену барщины. Именно поэтому они столь упорно доискивались "золотого патента" об отмене барщины, который будто бы скрывался помещиками и властями. Легенда об этом патенте представляла собой своеобразное преломление в народном сознании неясных и отрывочных слухов о дебатах в правительственных сферах на рубеже 60-70-х годов по крестьянскому вопросу.
Несомненно, что к началу восстания 1775 года фольклоризация темы избавления от барщины в сознании крестьян Чешских земель уже в основном завершилась - иначе "золотой патент" не мог бы стать символом борьбы. Но сложившись, легенда создала в умах крепостных схему, центральное место в которой неминуемо должен был занять и занял образ государя-избавителя.
Кандидатура "чешской и венгерской королевы" (так сокращенно титуловалась вдовствующая императрица Мария Терезия) для этого не подходила. Она правила разношерстными землями Австрийской монархии к тому времени уже 35 лет, и никаких особых иллюзий на ее счет крестьянство не питало. Зато популярным объектом такой идеализации стал сын Марии Терезии и ее соправитель, германский император Иосиф II.
Наивная вера в Иосифа приобрела в 1775 году ярко выраженное политическое, антипомещичье звучание. Избавителя ждали, и он, независимо от своего имени и положения, должен был явиться.
В такой психологической атмосфере и возник где-то под Хлумцем, в Градецком крае, весной 1775 года "русский принц". Впрочем, возник ли? Для столь скептической постановки вопроса имеются основания. В самом деле, об этом "принце" не пишут или почти не пишут историки; молчат о нем и исторические источники. И лишь в одном дошедшем до нас сообщении можно прочитать следующее: "Письмо, находящееся в магистрате города Градца Кралове, содержит донесение об этом восстании крестьян коменданту, который в то время как раз отсутствовал". В нем указано, что "во главе их стоит молодой человек, который выдает себя за изгнанного русского принца. Он утверждает, что как славянин добровольно приносит себя в жертву делу освобождения чешских крестьян" [215, с. 65].
Эти строки находятся в "Хронике достопамятных событий хлумецкого поместья", написанной по-немецки около 1820 года кратоножским священником Йозефом Кернером и посвященной графу Леопольду Кинскому. Значительное место в "Хронике" отведено описанию событий 1775 года, происходивших в этой местности. Существенным недостатком приведенных здесь сообщений, включая и пассаж о "русском принце", является то, что их написание отделено полувеком от самих событий. И хотя Кернер указывал, что при составлении "Хроники" пользовался рассказами старожилов, сам он очевидцем не был и быть не мог: он родился в Новом Быджове в 1777 году. Это породило недоверие к информации Кернера. И хотя о ней дважды, в 1859 и 1932 годах, сообщалось в печати, впервые серьезный источниковедческий анализ отрывка о "русском принце" был произведен известным чешским историком Я. Ваврой только в 1964 году [237].
В целом Я. Вавра считает сообщение Й. Кернера достоверным, делая исключение лишь для мотивировки участия "русского принца" в восстании "как славянина" [237, с. 150]. По мнению исследователя, подобный аргумент для событий 1775 года выглядит анахронизмом, поскольку, как он считает, славянского сознания в народной среде тогда еще не существовало. Отсюда Вавра делает вывод, что приведенные слова представляют собой интерполяцию самого Й. Кернера, симпатизировавшего идеям чешского национально-освободительного движения 1820-х годов.
Вчитаемся еще раз в скупые строки сообщений Й. Кернера о "русском принце". В них интересна ссылка автора на какое-то письмо из городского архива Градца Кралове. Правда, проверить подлинность цитируемого источника невозможно, поскольку он не сохранился: еще в середине XIX века большая часть архива была уничтожена. И все же наличие такого письма в годы, когда кратоножский священник составлял свою "Хронику", представляется правдоподобным в силу ряда причин и обстоятельств. Во-первых, Й. Кернер дает не пересказ, а прямую цитату со ссылкой на место хранения документа и на его характер (донесение на имя местного коменданта). Едва ли решился бы скромный сельский священник, писавший "Хронику" для графа Л. Кинского, одного из влиятельнейших представителей чешско-австрийского дворянства, столь грубо мистифицировать своего высокого покровителя. В крайнем случае он, скорее, сослался бы на какие-нибудь анонимные устные предания, нежели на источник, подлинность которого поддавалась еще проверке.
Во-вторых, отрывок о "русском принце" появился в "Хронике" Й. Кернера не случайно. Он органически включен в те ее разделы, которые непосредственно касаются событий 1775 года в Хлумце и околии. Но ведь именно эти места стали свидетелем первого или, во всяком случае, одного из первых открытых столкновений повстанцев с правительственными войсками. Оно произошло в полдень 25 марта у Хлумца, когда крестьяне готовились к штурму помещичьего замка, где, как они полагали, был спрятан "золотой патент". Против них выступили регулярные части - пехота и драгуны. Силы были неравны, но восставшие не бежали. Пустив в ход вилы, цепы и камни, они приняли бой на плотине у пруда. Вскоре повстанцы были разбиты. Сведения об их потерях весьма противоречивы. По одним данным, было убито пять крестьян и одиннадцать взято в плен; по другим же сведениям, число убитых достигло 135 человек, а пленных - более 300 человек. Несколько крестьян утонуло в пруду.
Но кровавая расправа не устрашила повстанцев. Уже 26 и 27 марта они стали собирать силы - на этот раз для похода на сам Хлумец, чтобы наказать горожан за подцержку ими действий правительственных войск. Мятежники рассылали по округе письма с призывом к крепостным собраться у стен города. Вскоре показался еще один крестьянский отряд, во главе которого находился отставной солдат. Он заявил: "Мы не боимся императорских войск, нас около Хлумца целых четыре тысячи" [224, с. 102]. Армии снова пришлось применить оружие. Боевой дух в хлумецкой округе продолжал сохраняться, и еще в мае повстанцы угрожали сжечь Хлумец за предательское поведение тамошнего мещанства. Таким образом, места гипотетического пребывания "русского принца" весной 1775 года в самом деле являлись зоной деятельности организованных отрядов повстанцев.
Не менее примечательно и то, что с этой местностью была связана судьба Яна Хвойки, крестьянина из деревни Роуднице: восставшие крестьяне силой заставили его, богобоязненного зажиточного седлака, помочь получить от хлумецкого управляющего нужный им документ. Позднее сам Хвойка, по-видимому, достоверно описал в стихотворной "Жалобе" свои злоключения. Для нас важны первые куплеты этого своеобразного образчика народной чешской поэзии XVIII века. По содержанию они относятся к обстоятельствам вовлечения Яна Хвойки в мартовское восстание:
В этом бунте сельском Был и я замешан - Признаюсь я сам. Но не знал заране, Пока те крестьяне Не прибыли к нам. Пришел ко мне смелый Парень. Был веселый, Прыгал, танцевал. "Расставайся с домом, На панов идем мы", - Так он мне сказал,
Начал я смеяться, Правды добиваться: "Сколько же вас там?" "Не пытай так строго, Нас ведь очень много, Да увидишь сам". Глянул я из двери И глазам не верю: Пребольшой отряд! Все полны отваги, И в руках не шпаги - А цепы вертят.
О приключениях Я. Хвойки и о его стихах Й. Кернер пишет в своей "Хронике", причем рассказ об этом он пытается увязать с сообщением о "русском принце". Приводя значительную часть "Жалобы", Й. Кернер дважды обращает внимание на то место, в котором Хвойка объяснял свое вынужденное участие в восстании приказом какого-то "смелого парня". Одновременно Й. Кернер весьма осторожно выдвигает предположение, не являлся ли этот человек самозваным "русским принцем". Вот его слова, непосредственно следовавшие за цитированным выше отрывком: "Не мог ли он быть тем самым неизвестным молодым человеком, который выманил Хвойку из его мирной деревни? Однако я не понимаю, как он, сам повелитель, мог передать Хвойке предводительский жезл; разве что для этого он по многим причинам имел какие-то серьезные основания?" Как бы ни оценивать догадку Й. Кернера, его размышления безусловно свидетельствовали, что он относился к упоминаемому письму из городского архива со всей серьезностью и пытался найти ему подтверждение в других современных источниках.
И наконец, в самом письме отнюдь не говорилось, что в Чехии появился настоящий русский принц. Наоборот, недвусмысленно утверждалось, что этот человек лишь выдавал себя за такового, то есть, иными словами, являлся самозванцем. Было ли это невероятным само по себе? Достаточно напомнить, что местные и центральные австрийские власти, особенно в марте и апреле 1775 года, получали немало донесений о подлинных и мнимых "сельских императорах" и "королях". С этой точки зрения появление еще одного известия, в котором в роли очередного самозванца фигурировал бы "русский принц", ничего невероятного в себе не заключало. Наоборот, это вполне вписывалось в тревожную для австрийского правительства обстановку тех месяцев.
Потому и Хвойку власти сочли было за одного из "сельских императоров". Но очень скоро, убедившись в ошибке, отпустили его на все четыре стороны. Тем не менее в литературе до недавнего времени сохранялось мнение, что этот "бунтарь поневоле" сыграл в хлумецких событиях чуть ли не решающую роль. Характерно, что с таким пониманием автору этой книги довелось столкнуться еще в сентябре 1986 года, когда вместе с чешским историком Йозефом Петранем и этнографом Лидией Петраневой мы побывали в деревне Роуднице. Местные жители показали подворье (строение № 20), некогда принадлежавшее Яну Хвойке (его по привычке именуют здесь "bouflivec", то есть бунтарь, буян).
Так думал и Кернер. Понятно, что ему, добросовестному хронисту, было сложно в таких условиях обосновать свою догадку. "Разве что для этого он по многим причинам имел какие-то основания", - замечал о поведении "смелого парня" автор "Хроники". Теперь, после исследований чешских историков, выяснена ничтожная доля участия Хвойки в событиях 1775 года. В соответствии с этим смущавшие Й. Кернера опасения полностью отпадают: "смелый парень" вовсе и не собирался передавать Яну Хвойке "предводительский жезл". Более того, очищенная новейшими исследованиями от сомнений, терзавших кратоножского священника, его догадка обрела новую жизнь: "смелый парень" Яна Хвойки и "изгнанный русский принц" градецкого письма - это действительно, скорее всего, один и тот же персонаж. И все же "русский принц" - реальность или вымысел? "Нельзя исключать, - полагал Я. Вавра, - что в возбужденной обстановке тех мятежных дней кто-то из повстанцев объявил себя "изгнанным русским принцем", что он встал как самозванец во главе целого отряда. Вместе с тем вероятнее всего, что взвинченная фантазия обездоленного и отчаявшегося народа, который поднялся на восстание, создала в качестве предводителя одного из отрядов образ "русского принца", который добровольно явился, чтобы пожертвовать собой в борьбе за свободу чешского народа, как и его отец пожертвовал собой в борьбе за свободу народа русского" [237, с. 154].
Вывод интересный, во многом справедливый, но не бесспорный и оставляющий без ответа или недостаточно обосновывающий ряд существенных вопросов. Так, автор исходит из предположения, что самозваный "русский принц" был либо реальным лицом, либо, скорее всего, порождением народной фантазии. Но при этом он отрицает наличие в чешской народной среде славянского сознания (не поясняя, какой смысл он вкладывает в этот термин). Но почему в таком случае народная фантазия назвала "изгнанного принца" русским, а скажем, не французом, голландцем, немцем или представителем еще какой-либо национальности? И чьим, собственно, "сыном" могли его воспринимать?
Думается, что дихотомия - "либо реальное лицо, либо фантазия" - едва ли вообще применима при анализе такого круга материалов. Ведь история самозванства свидетельствует, что за самыми неожиданными, порой фантастическими версиями, порожденными народным мировоззрением, всегда в конечном счете стоят в преобразованном виде какие-то исторические реалии и действительно существовавшие лица - либо как индивидуальности, либо как обобщенные персонажи. И за информацией о появлении "русского принца" мог скрываться конкретный или собирательный образ повстанческого вожака, апеллировавшего не только к социальным, но и к национальным настроениям крестьян, во главе которых он встал.