Из дневника. Воспоминания - Чуковская Лидия Корнеевна 19 стр.


Завтра Иосиф ко мне приедет. (Имя, звук, тревога, обратившаяся в человека!) Я хочу поговорить с ним о его дальнейшей жизни. Дело в том, что даже если ему дадут сейчас гору переводов – деньги воспоследуют не раньше, чем через год…

Подарю ему Фридину фотографию (от Гали и Саши) и свое "Над гробом".

Меня огорчает, что ближайшие "соратники" – Копелевы, Гнедины – считают наши бродские дела конченными… Это не по-Фридиному: судьба его еще не устроена.

16/X 65. Комарово. Светлый день. В 12 ч. приехали Иосиф и Яша.

Дело не кончено, как я и боялась.

Прописка не осуществлена еще, потому что нет снятия с военного учета в Коноше.

Вопрос о принятии в местком будет решаться 26-го.

А участковый уже приходил осведомляться: где он работает?

Членство в группкоме, достаточное для всех, для него может оказаться защитой недостаточной. Да и денег ведь нет и за переводы не будет ранее чем через год. А деньги?

Стало быть, надо хоть на первое время идти куда-то на службу.

Так он и собирается поступить.

Мы пошли гулять. Яша скоро помчался на поезд. А мы гуляли вдвоем и впервые в жизни разговорились. Он умен, тонок, блистателен… "Прямой поэт". Более всех любит англичан: Браунинга, Саути, Кольриджа. И американцев: Фроста. Из русского ХХ века – Цветаеву.

Оказалось, что он живет в доме Мурузи… Подумать только, в двух шагах от моего детства, наискосок от Маршака, в доме, где была студия "Дома Искусств", а до того, где жили Мережковские!

Считает гением переводчика Андрея Сергеева.

Элегантен: в куртке, привезенной из Италии Анной Андреевной, при галстуке. Красив. Очень внимателен, любезен, починил лампу от моего пюпитра, которая снова сломалась.

Необходимо достать ему переводы.

24/X 65. Вчера была телеграмма от Копелева, что рекомендация наконец выслана. Гора с плеч. Сегодня в городе я позвонила – рекомендация получена; Грудинина клянется, что тучи рассеиваются. Мальчики ходили к Гранину, рассказали о капкане; Грудинина – к Дудину. Кетлинская, нынешний председатель Комиссии по работе с молодыми, взялась очень горячо и устроила скандал той бабе из группкома, которая затевала провалить его. Авось 26-го все обойдется.

31/X 65. Была на днях и Наташа Долинина – тоже человек из Фридиной жизни, тоже тревога.

Сообщила мне Нат. Грудининой и Рунины идеи насчет того, что "дело Бродского" погубило Фриду и что я виновата, послав Фриду на суд.

Фрида всю жизнь занималась спасением других. Я – нет. И не мне было втягивать Фриду в дело Бродского. Я сама втянулась в него поначалу только из желания помочь Фриде, разделить ее тяжесть. Ко времени второго суда она была в Малеевке. Ей туда позвонил кто-то из ленинградцев. Она приехала в Москву. Тут восстали родные: не пускали ее. Вечный аргумент: ты ничем не поможешь, а сама… Мне позвонила Саша, спросила совета. Я ответила:

– Маме надо ехать, Сашенька. Она очень глубоко уже вошла в это дело, она уже любит Иосифа, и, если она не поедет – она съест себя.

Она поехала. И совершила свой подвиг.

Если бы она не поехала – она все равно продолжала бы за него драться, но у нее не было бы оружия – записи суда, – того оружия, которое в конце концов сокрушило стены его тюрьмы.

И неправда, что дело Бродского было для нас только мукой и болью. Сколько друзей, помощников, соратников принесла ей запись! какую она почувствовала силу – силу своего слова!

Сколько людей помогали ей – в деле Бродского она секунды не была одна.

Да, забыла записать главное: 26-го Иосифа приняли в местком. По-видимому, он теперь для милиции недоступен. Теперь надо ему уезжать, уезжать, чтобы здешние Лернеры не учинили каой-нибудь провокации.

3/XI 65. Был Панич. (Я теперь друзей зову к 6-ти.)

Гуляли, разговаривали. Я прочла ему стихи К. о стихах и дивные Иосифа – о малой Охте, которыми я просто заворожена, которые я послала Деду.

1/XII 65. Время бежит под откос. Скоро Москва.

Я живу здесь очень интенсивно: работаю, гуляю, лежу, пишу письма – день набит до отказа. Еле успеваю написать письмо, выстирать платки.

Была мечта: кончить о Фриде числа 5-го, а потом десять дней жить вольно, отдыхать. Но нет. Хотя работаю ежедневно и много, вижу, что и к 15-му еле кончу.

Глина размялась, потеплела, лепится, и это дает счастье и чувство полета. Но хорошо ли то, что слеплено? Имеет ли оно хоть отдаленное сходство с нею, чей голос я слышу, очи вижу? Не знаю.

Вчера утром вдруг – Иосиф. Был у Гитовича, который отбирает с ним его стихи для книги. Чудеса! На днях он с успехом выступал в Союзе на семинаре молодых; все хвалили; Кетлинская ("она всегда на два шага впереди прогресса" – говорит о ней Дар) в восторге и обещает напечатать стихи. Ездил он

в Москву, видел трижды в больнице АА, и получил множество переводов – в "Прогрессе" и Гослите. Все, казалось бы, хорошо. Но он грустен, темен, тяжел, невнятен. Два раза его слова полоснули меня по сердцу. Я позвала его обедать. Мы вообще-то всегда в складчину кормим всех гостей – жен Гладкова и Ляленкова, Наташу Долинину и пр. А тут был обед уехавшего Дара. Так что я звала Иосифа уверенно. Он пошел – по двору шел очень лихо, руки в брюки, свистал. И вдруг на крыльце:

– А меня там никто не унизит?

За столом быстро познакомился с Гладковым, поговорил с ним о Цветаевой… Вернулся в комнату, сел. И вдруг:

– Если бы меня хоть через день кормили таким обедом, я бы перевел все на свете…

Когда он поднялся, я стала предлагать ему денег – нет.

Обещал приехать завтра.

Пойти бы к Фридочке на могилу, рассказать бы о нем ее холмику.

Из того, как развивается дело Синявского, видно, что наша борьба за Бродского принесла большую пользу.

11/XII 65. Еще Комарово. Читаю.

Полторак. "Нюренбергский процесс".

Вглядываюсь в лица негодяев. Убийцы, палачи – все это только слова. Что это? Как это случилось с человечеством – лагеря – это?

Природа фашизма до конца, до дна непонятна мне.

И тут же лица обвинителей, судей.

Руденко (не помню, что он делал при Сталине?)

Л. Н. Смирнов.

Это им полтора года мы без успеха писали об Иосифе, с ними говорил К. И. – от них мы ждали помощи…

Слушаю, слушаю о Синявском и Даниэле. Ловлю каждое слово.

Шолохов попал под это дело, как под трамвай.

Поехал получать Нобелевскую премию – и должен скрываться от международных писательских петиций.

Отвечает о Пастернаке, что его стихи – бред, а сам Б. Л. – внутренний эмигрант… И отказывается заняться делом Синявского, хотя он член правительства.

И воображает себя патриотом (не любя Пастернака!), защитником мира (не защищая арестованных).

Сидел бы в Вешенской.

17/XII 65. Москва. Последние дни в Комарове были трудны. Я думала, три последних дня буду только гулять, читать, слушать музыку. Но вышло не так.

В понедельник, 13-го, утром, я прочитала статью о Фриде приехавшим специально Эткинду и Наташе. Накануне не спала с шести часов. Читала час и от этого как-то вся распухла. Они сделали много замечаний, я записала. Еле стояла на ногах, хотела лечь.

Стук в дверь – Иосиф.

К счастью, они уехали и он ушел к Гитовичу, обещав вернуться в 6. Я легла. Спать не могла (срок), но хоть уняла сердце лежанием. В 6 часов пришел Иосиф, я позвала Дара, Гладкова; приехали Тата и Яша – Иосиф читал стихи.

Очень громко, почти крича.

14-го надо было потихоньку укладываться и гулять, а я села делать поправки и правила до 11 часов вечера.

20/XII 65. Главное, я уже знаю, как напишу о Фриде – в стол.

О том, что она к гражданственности шла от материнства, от обороны человека. Не из задора.

5/I 66. Переделкино. В Москве Иосиф.

Прислал мне милое поздравление с картинками. Был – правда, ненадолго, на бегу. У него грипп – 38,3 – а он мчался в Гослит, к Слуцкому и пр. Подарил мне свои стихи о Боге в деревне и один перевод из Галчиньского. Сказал:

– Это будет смешно, но я, кажется, уеду обратно в Коношу. Там можно дешево прожить.

Рассказывают, что в Ленинграде где-то выступал Толстиков и объяснял, что освобождение Бродского – "крупная политическая ошибка Москвы".

На партсобрании в ТАССе делал кто-то официальный сообщение о Синявском и пр. И добавил: "Писатели вмешивались в дело Бродского и добились его освобождения совершенно незаконно".

7/I 66. Переделкино. Только что я проводила Иосифа – до мостика, до кладбища, и показала ему наверху две сосны.

Он приехал около часу. Сидел у меня, курил и читал отчет о беседе с собой. Мы ждали, когда нас позовет Дед.

Наконец Дед нас позвал. И вот Дед сидит на диване, а Иосиф ходит; и Дед встает и подводит его к полкам англичан и американцев; и они перекидываются именами и оценками. Иосиф учтив, добр, внимателен – и я вижу: не спорит, даже когда не согласен.

Все идет довольно хорошо, пока за обедом (Дед, я, Клара Израилевна и Бродский, наверху) Дед не просит Иосифа читать стихи. Тот читает – "Новые стансы к Августе". Дед очень слушал и очень хвалил: "Вдохновенно с начала до конца и виртуозно". Но Бродский, как я уже замечала не раз, сатанеет от собственных стихов. Он сразу стал напряжен, резок, неприятен. Выслушав похвалы, он сказал: "Вам это не понравилось, я прочту другое". И прочел "Послание одной поэтессе". – Кому это? – спросил Дед. – Конечно, никому! – ответил зло Иосиф. Потом начал читать "На смерть Элиота", и весь дрожа, бросил, когда заглянул в комнату Геннадий Матвеевич и поманил Клару. Вошла Марина и села с каменным лицом. Кончив, Бродский был весь в поту. Я видела, что он мучительно хочет курить. Я его увела. У меня ни от чего разрывалось сердце. Отчего? От того, что после стихов нельзя "обращаться к своим делам", как сделали К. И., Кл. Изр., Марина – ведь человек только что пошел на смертный риск: прочел стихи. От того, что К. И. не полюбил его. От того, что К. И. в силах смотреть на него просто как на одного из талантливых молодых поэтов, а не как на Фридину, нашу тоску и бессонницу. А я не умею видеть в человеке только его – без всей боли, с ним связанной.

Бродский отчаянно курил, дорвавшись до низу, и звонил Ласкиной и Гале Корниловой по поводу своих стихов (или переводов?). "Москва", "Знамя".

Потом мы вышли. Мороз. Я довела его до мостика, показала тропинку к могиле и ушла.

20/I 66. Переделкино. А в городе в моей комнате живет Иосиф, – как жил прежде Солженицын. Странный юноша. Радовался моей комнате, тишине и покою, темным занавескам, книгам – в первую же ночь, имея ключи, не пришел ночевать. Ночевал ли во вторую – еще не выяснила.

Странное существо – больное и привлекательное. Читал в Союзе с успехом свои стихи и переводы. Сидя у меня – пока я ждала такси, уже вручив ему ключи и объяснив ему все тайны замков и кранов, – читал мне наизусть Горбовского. Вкус точнейший, потому что он читал хорошие стихи Горбовского, а мне в журнале всегда попадались плохие. Потом мы заговорили о Мандельштаме и он вдруг сказал: "А я несчастнее его. Есть общее в судьбе, но я несчастнее". – "Не грешите, Иосиф", – сказала я.

Он был накануне в "Новом Мире", у Твардовского со своими стихами. Разумеется, отказ был предрешен – стихи не той системы.

– В ваших стихах не отразилось то, что вы пережили, – сказал ему Твардовский.

Странный упрек. А если б отразилось – он бы напечатал?

И далее:

– Сейчас мне некогда, но если хотите, я выберу время и потолкую с вами о ваших стихах.

– Не стоит, – ответил Иосиф.

23/I 66. Москва. В довершение радости: я дома! – тут же Иосиф: "И изгнанники в доме моем".

Мы встретились у входа. Он помог расплатиться и поднять вещи. Пришел и сразу заторопился (ждут друзья?), но попросил "Прозу" Цветаевой – на чуть-чуть. Пока я распаковывалась и мы с Марусей его переустраивали в маленькой комнате – он читал. Вскочил, и схватился за сердце.

– Болит что?

– Нет. Но это ведь немыслимое чтение. Она одна все понимала – все поняла сразу. Маяковский поверил, пошел напрямик и пришел к обрыву. Ахматова и Мандельштам думали, что можно все-таки построить внутренний мир. А она поняла сразу – конец, гибель. И надо мерить себя и правду ею, только ею.

И дальше – слова о неизбежности гибели и что он хочет ее.

(Я ему немного рассказала о своей встрече с Цветаевой в Чистополе. Она: "Разве вы не видите, что все кончилось?" – Я: "Все равно, я мобилизована, со мной дети… И у вас ведь сын". – "Я для моего сына только помеха. Ему без меня будет лучше".)

Я сказала Иосифу, что моя религия: 66-й сонет Шекспира. Что каждый человек – свет для кого-то. Погибнешь – и кому-то темней.

Да другу худо будет без меня.

– Неверно. Им, всем нас любящим, будет лучше без нас… Мы им только мешаем.

Потом сказал тронутым голосом: "Мои старики"…

Читал мне стихи Горбовского: "Я свою соседку изувечу" – квинтэссенция коммунальной квартиры.

Вечером пришел, когда я еще не спала. Беглый разговор в маленькой комнате, где ему, он говорит, больше нравится, чем у меня.

Я ему прочла свое письмо в "Известия".

Ему очень по душе. Сказал грустно:

– Вот, все готовятся. А мне соваться нельзя – это будет во вред им.

Назавтра к 8 ч. 30 м. – ему на самолет в Ленинград. Утром, в 7 ч. 30 м., я его разбудила. Пила чай, он сварил себе кофе.

С нежностью об А. А.

"Единственная радость, которая еще осталась в мире". "Возле нее становлюсь комплиментщиком". "Чувствует она себя прекрасно, говорит: "РОЭ 7, хожу по лестнице не задыхаясь, сердце не болит. Не совершить ли мне еще какое-нибудь чудо – например родить близнецов"".

Оделся, взял чемодан, отдал мне ключи.

И улыбнулся на прощание открытой, доброй [улыбкой].

23/I 66. Москва. Да – еще.

За кофе: "Меня Сергеев сосватал. Я уеду под Ригу в какую-то келью. Там дешево жить. Все время надо уезжать… Я – пыль".

Иногда он кажется очень красивым – словно юноша Блок.

"Переводить стихи больше не могу. Они меня душат. Лучше буду делать технические переводы".

10/VI 66. Пиво-Воды. День счастливый и больной.

Утром кончила писать о Фриде.

Подняла голову – на тропочке Иосиф и Толя.

Иосиф и Толя – это ведь и Фрида, и АА…

Сидели на скамьях у костра. Оба читали стихи, оба очень хорошие.

Потом Толя увидел ежа. Они бросились. Иосиф снял пиджак и поймал его. Они его отнесли к К. И.

23/IV 67. Люди…

Вчера утром Бродский; вечером Peter Norman.

Бродский читал – кричал – стихи. То, что он любит в своих стихах: длинное, виртуозное, абстрактно философское, ироническое до меня не доходит; зато такие стихи, как "В деревне Бог живет не по углам…", кажутся мне прекрасными.

Сам он мирен, даже добр, но изнурен, болен.

25 января 68. Другая боль: Иосиф. Он был опять, принес мне прочитанные им мои "Записки" с высокой похвалой: "это комментарий к ее жизни и творчеству". Жаль мне его очень. Он на перепутье. Деньги наконец скоро будут большие (ему устроил Жирмунский перевод Джона Донна), но он их, конечно, истратит зря, а надо бы устроить жилье, где бы он мог работать.

23 апреля 68. Вчера внезапно появился Бродский с какой-то молоденькой англичанкой, приятельницей Аманды, изучающей Епифания.

Иосиф гораздо спокойнее, ровнее; выглядит хорошо, розовый. Сообщил несколько неприятных вестей:

– Толя подавал в Союз – чудак! – и его не приняли.

– Его собственная, Иосифова, каша, на мели; издательство чего-то требует, чего он, конечно, не хочет.

Мельком Бродский обронил несколько интересных фраз. Он сказал, что всем обязан какому-то своему другу Гарри. "Я ныл, был болен, жаловался. Он мне сказал: "Ты ведь не тело". С тех пор я все понял".

1 января 69, среда. Бродский талантлив, умен, на границе гениальности, но всегда будет нищ и мало любим и неудачлив – как О. Э. [Мандельштам. – Е. Ч.], потому что он ничего человеческого не понимает и не хочет, и не идет ни на какую другую работу, кроме поэзии, переводы – способ зарабатывать – делает неохотно.

Он совсем не литератор и очень мало человек – он только поэт, и это не сулит благополучия.

2 февраля 69, воскресенье. Иосиф мыкается без денег. Кончил какую-то Поэму – Рейн говорил: "гениально", "грандиозно". Как помочь ему?

14 июля 69. Дважды за это время был Бродский. Это тоже радость. Мы с ним до сих пор встречались как-то "официально": сначала при АА до ссылки он мною вообще не интересовался, а мне не очень нравился; потом, после беды с ним и его ответов на суде я поняла, что это за человек, потом – что за поэт; потом он приходил ко мне, но все как-то не клеилось – с его стороны это был скорее "долг благодарности". И только теперь я почувствовала с ним какой-то контакт. Был дважды – оба раза читал дивные стихи. У него снова над головой тучи – ленинградские власти пытаются впутать его в тамошнюю очередную историю. Он приехал сюда, спасаясь, но не может перенести здешней жары. Опять хочет в Ленинград. Мои записи ему понравились очень. Я польщена, потому что знаю его правдивость. Сказал:

– Это лучше, чем разговоры Эккермана с Гете. Тем более что А. гораздо выше Гете. (!)

Когда я сказала – в другой связи, – что А. А. часто бранила людей и иногда несправедливо и людям будет больно читать, он ответил:

– Это все равно. Важно, что она так думала. А если думала так, значит, была права.

"Делаю только это".

– Но я слепну, – не сказала я.

Еще о Бродском.

Его пригласили на какой-то писательский съезд за границу – не знаю, в Америку или Англию. Наши ответили, что такого поэта в России нет: напечатаны какие-то три стишка в "Дне Поэзии". История воистину гнусная. Не печатают его, а потом заявляют, что его нет. "Вас здесь не стояло" – как говорила АА. Рассказывая мне этот эпизод, Бродский добавил: "Если бы я знал, кто написал отсюда письмо, я бы набил ему морду". – "Хорошо, что не знаете", – сказала я.

Еще он сказал очень примечательно про жару:

"Такая безвыходная, словно Сталин вернулся и это по его приказу".

Назад Дальше