7
Корпус текстов Грановского открывают записные книжки, названные нами "Дорога в ад". В них описываются депортация из Келбасина в Аушвиц и первые дни пребывания в Аушвице. Едва ли они писались как нормальный дневник или путевые заметки - по дороге и "день за днем". Записи начались уже в лагере, писались явно по памяти, но все говорит за то, что попытки осознать происходящее начались очень рано.
Своеобразным ключом к этим заметкам явилось введение в их ткань риторической фигуры некоего воображаемого друга, которого автор, вызывающийся быть по отношению к нему своего рода Вергилием, зовет себе в свидетели и попутчики.
"Дорога в ад" открывается посвящением-перечислением всей погибшей семьи Градовского. Последнее сродни зачинам: трижды - перед каждой главой - оно встречается и в следующей части, в "В сердцевине ада", играя роль своеобразного рефрена.
Далее текст записных книжек делится на две части. В первой описывается переселение семьи автора из Лунно в Келбасин, вплоть до погрузки в вагоны поезда, отправляющегося в Аушвиц. Во второй - описание дороги и самых первых дней пребывания в концлагере. Записки обрываются вскоре после того, как автора зачислили в члены "зондеркоммандо".
Второй текст Градовского - "В сердцевине ада", или "Посреди преисподней" - состоит из трех глав: "Лунная ночь", "Чешский транспорт" и "Расставание". Каждая посвящена явлениям или событиям, потрясшим Градовского. О таком вечном "событии", как луна, еще будет сказано ниже, два же других - это ликвидация 8 марта 1944 года так называемого семейного лагеря чехословацких евреев, прибывших в Аушвиц из Терезиенштадта ровно за полгода до этого, и очередная селекция внутри "зондеркоммандо", проведенная 24 февраля 1944 года".
На первый взгляд странно, что среди таких ключевых событий нет ни одного, относящегося к 1943 году. Как и то, что нет упоминаний "стахановской" ликвидации венгерских евреев. Но почему, собственно, странно? Ведь речь идет главным образом о внутренних кульминациях индивидуального восприятия Градовского. И потом: разве у нас на руках полный, завизированный автором корпус всех текстов Градовского?
Все три главы "В сердцевине ада" начинаются практически одинаково - с обращения к "Дорогому читателю" и скорбного перечисления своих близких, уничтоженных немцами (иногда они начинаются с упоминания матери, иногда с упоминания жены). Дважды повторяется и адрес нью-йоркского дяди Градовского. Это придает каждой главке, с одной стороны, некоторую автономность, а с другой - имеет и литературно-композиционный смысл, ибо выполняет роль еще одного рефрена, скрепляющего все части воедино.
Поинтересуемся хронологией создания всех трех текстов. Самый ранний из них - "Дорога в ад" - был написан (или завершен?) спустя 10 месяцев после прибытия Градовского в Аушвиц, то есть в октябре 1943 года. Нет сомнений в том, что тогда же соответствующая записная книжка и была впервые спрятана в земле. Но, скорее всего, Градовскому пришлось ее выкопать и перезахоронить вместе с самым поздним их трех текстов - "Письмом из ада", датированным с точностью до дня: 6 сентября 1944 года. Датировке поддается и "В сердцевине ада", причем выясняется, что первой была написана ее третья глава ("Расставание"), посвященная селекции "зондеркоммандо": 15-месячный срок со времени прибытия в Аушвиц указывает на апрель, а 16-месячный, маркирующий главу "Чешский транспорт", - на май 1944 года. Недатированной (и, по-видимому, сознательно не датируемой) остается лишь первая глава - "Лунная ночь", но все же представляется, что она написана позже обеих последующих глав, то есть летом 1944 года. Ее зачин стилистически приближается к "Письму из ада". Возможно, "Лунную ночь" Градовский писал в конце августа или в начале сентября 1944 года, когда он оформлял композицию всей вещи.
Основание для такого предположения, однако, более чем зыбкое: прежде всего - это попытка реконструкции фаз душевного состояния Градовского. Он и сам запечатлел тот первый шок, который пережил сразу же по прибытии в лагерный барак, когда узнал и, главное, осознал ту горькую правду, что близких его убили, что их уже нет в живых и что его самого пощадили лишь для того, чтобы заставить ассистировать убийству сотен тысяч других евреев - точно таких же, как он сам и его семья!
В этот момент человек еще не член "зондеркоммандо": он может и сам довершить селекцию, сам отрешиться от жизни и присоединиться к своим близким. Несколько таких случаев известны (люди даже сами бросались в огонь!), но то были единицы - против тысячи с лишним подписавших этот контракт с дьяволом в своей душе. Что же заставляло большинство так хотеть жить? Ведь мгновенная смерть враз прекращала все самое тяжелое - и сатанинский физический труд, и нравственные мучения и ответственность.
И все-таки верх брали непреодолимое желание жить и, почти иррациональная, воля (точнее, полуволя-полунадежда) выжить - в результате какого-нибудь чуда, например. Цена этого выбора была высокой: уровень человеческого в "зондеркоммандо" был отрицательным или нулевым. Почти все уцелевшие вспоминали, что они становились бездушными роботами и что без этого автоматизма выжить они бы не смогли.
Это заторможенное состояние во многом сродни душевной болезни - отсюда и некоторые опасения в психической нормальности Градовского, возникавшие в связи с самой ранней из трех глав - с "Расставанием". Опасения, как нам представляется, в его случае напрасные; интеллектуальным ли усилием или как-то иначе, но он явно избежал и сумасшествия, и пресловутой стадии "робота" - в противном случае он едва ли смог бы взяться за свои записки.
Поэтому столь интенсивное и столь экспрессивное переживание селекции и, как следствие, неминуемой смерти группы узников из "зондеркоммандо" в главе "Расставание", на первый взгляд, может даже удивить: ведь ежедневно перед Градовским проходят сотни и тысячи еврейских жертв. Их настолько много, что даже самый чувствительный человек, а не робот из "зондеркоммандо", просто не в состоянии воспринять гибель каждого из них обостренно-индивидуально.
Образ семьи занимает в текстах Градовского центральное место: разделение семьи, селекцию он сравнивает с хирургической операцией. Когда с надеждой на чудо спасения собственной семьи пришлось окончательно распроститься, те же понятия Градовский перенес на лагерное сообщество, на свое "зондеркоммандо" - отсюда и обращение к товарищам как к братьям и многое другое.
Да, они стали его семьей, его опорой и некоторой промежуточной инстанцией, примиряющей его собственное "я" с трагедией всего еврейства, истребляемого на его глазах и не без помощи его рук. И пусть это была не семья, а ее суррогат, но чувство ее хотя бы частичной утраты заменило ему переживание смерти своих настоящих близких. И недаром он, не оплакавший, по его же словам, даже смерть горячо любимой жены, впервые за все время в Аушвице обнаружил в себе слезы и буквально оплакал другую гибель - еще не наступившую, но неизбежную смерть двух сотен товарищей, с большинством из которых у него наверняка не было и не могло быть никакого ощутимого личного контакта!
Члены "зондеркоммандо", и Градовский в их числе, слишком хорошо представляли себе всю механику смерти. Кроме, может быть, главного ее секрета - момента превращения живого и горячего тела в заледеневший труп. Градовский - единственный, кто пытается передать еще и это.
В целом о "нормальности" всех членов "зондеркоммандо" говорить не приходится. Уровень же человечности - а стало быть, и уровень этой ненормальности - регулировался каждым самостоятельно. Оказалось, что он напрямую зависел от готовности (не говоря уже о способности) сопротивляться обстоятельствам, в том числе сопротивляться буквально.
И лучшим лекарством от душевного недуга, несомненно, оказалась сама идея восстания, не говоря уже о счастье его практической подготовки. То, что Градовский оказался в самом узком кругу заговорщиков и руководителей восстания, наилучшим образом сказалось на его психическом самочувствии: уже в "Чешском транспорте", не говоря о "Лунной ночи", перед нами не призрак, тупо уставившийся в открытую печь, а человек, настолько хорошо ориентирующийся и отдающий себе отчет в происходящем, что может позволить себе и "роскошь" чисто художественных задач.
А в "Письме" перед нами уже человек и вовсе в состоянии, прямо противоположном состоянию робота. Это человек осознанного и прямого действия, точнее - человек накануне действия; он всецело предан подготовке восстания, скорым исходом которого он и взволнован, и, независимо от исхода, счастлив.
"Письмо из ада" завершает корпус текстов Градовского. Оно, повторим, написано самым последним из сохранившегося - 6 сентября 1944 года, то есть всего за месяц до восстания "зондеркоммандо". Оно и писалось как явное послание потомкам, urbi et orbi - "городу и миру", всем-всем-всем на земле. Начинающееся с описания топографии ям с пеплом и, соответственно, "зондеркоммандовских" схронов вокруг всех крематориев, оно переходит к призыву искать эти схроны везде, где только можно (призыву, увы, после войны не столько не услышанному, сколько проигнорированному).
8
Интересна проблема подписи и авторского имени под тремя текстами. Под написанным последним "Письмом из ада" Градовский прямо поставил свое имя. "Дорога в ад" и отдельные части "В сердцевине ада", наоборот, анонимны и сверхосторожны, однако не настолько, чтобы читатель, в том числе и потенциальный читатель из лагерного гестапо, не мог бы идентифицировать автора по косвенным признакам. Кроме того, в "Дороге в ад" называются и Келбасин, и Лунно, а также время прибытия в Аушвиц.
Во второй части "В сердцевине ада", произведении, вполне законченном, имя автора не проставлено ни на одном из привычных мест - ни в начале, ни в конце. Вместе с тем сама проблематика авторской подписи вовсе не чужда Градовскому: имя свое в веках ему явно хотелось бы сохранить. Поэтому зачин второй главки подписан его инициалами, в другом месте - в конце предисловия к главе "Расставание" - он зашифровал цифрами свои же инициалы, а в зачине к третьей прямо просит идентифицировать себя с помощью нью-йоркского дяди и подписать записки подлинным именем их настоящего автора.
Можно предположить, что такая анонимность была вызвана соображениями конспирации и боязнью того, что записки попадут в руки врагов и могут стоить автору или кому-то еще жизни. Но почему тогда тот же страх не остановил Градовского 6 сентября 1944 года, когда он подписывал свое "Письмо"? Только ли то, что восстание ("буря", как он называет его в другом месте) могло вспыхнуть в любой момент?
Думается, что свой вклад в проблему авторского имени у Градовского внесло жанровое разнообразие его произведений. Если внимательно посмотреть, то понимаешь, что каждое из них написано в совершенно особом жанровом ключе.
"Дорога в ад" - это, в сущности, реконструированный дневник, пусть и вперемежку с литературой; записи делались если и не по ходу действия, то в согласии с реальной последовательностью событий. То, что рельефно выступит в разделе "В сердцевине ада" - сила обобщения и художественность, - здесь еще только обозначено (риторическая фигура "друга", например, в части "В сердцевине ада", доросшая до не менее риторической "Луны").
В центральной части текста Градовского - "В сердцевине ада" - художественность и эпичность сгущаются уже настолько, что заметно теснят событийность и летописность, - это уже настоящая поэзия, отрывающаяся от фактографии как таковой. Поэтому "В сердцевине ада" представляется нам поэмой в прозе, пусть неровной и несовершенной, но все же поэмой. Она эпична, но эпос ее не дантовский, не драматический, а скорее античный или библейский - по-эсхиловски трагический.
А вот "Письмо из ада" - это политическое воззвание, это письмо потомкам, героический выкрик перед смертью или перед казнью, причем выкрик не только в лицо врагам, но и в лицо союзникам. Этому жанру анонимность противопоказана, если только это не безлично-массовая листовка.
9
Впечатляет уже сама идея создать именно художественное произведение, а не документальное свидетельство. Уже в "Дороге в ад", а тем более в другой вещи - "В сердцевине ада" - Градовский применяет сугубо литературные приемы. Прежде всего это обращение к читателю как к другу и свободному человеку, приглашение последовать за ним и запечатлеть трагические картины происходящего. Этот читатель - не просто лирический герой, a alter ego автора; если автор погибнет (в чем сам он ни на секунду не сомневается), а рукопись сохранится, то вместе с ней уцелеет и читатель: он примет от автора эстафету и передаст ее дальше.
Градовский умеет находить точные слова, например для самого Аушвица как единого целого - "резиденция смерти". Он знает скрепляющую силу стежков-повторов и охотно к ним прибегает. Ему, как правило, удаются анафорические построения (прекрасный пример - зачин поминальной главки "Снова в бараке…" из "Расставания"). Каждая отдельная данность бытия - луна, кровать, барак, бокс (отсек) в бараке - становится у Градовского де-факто персонажем.
Он пытается обобщать не только свой личный опыт (в том числе свои детские воспоминания), но и опыт других людей: так, будучи сам ко времени начала войны бездетным, он много пишет о детях, представляя себе их переживания, их доверчивость, трудности их воспитания и т. п. - все то, что он видит вокруг себя или слышит от других. Привлекая воображение и для того, чтобы еще более оттенить ужас происходящего в Аушвице, он моделирует различные жизненные ситуации, прямым свидетелем которых сам он, может, и не был, но мог быть (например, главка "Он и она" в "Чешском транспорте" или почти аллегорическая характеристика влюбленности в "Лунной ночи": "Два сердца плели золотую нить - и изверг безжалостно разорвал ее"). Понятно, что такая установка Градовского-писателя на практике нередко оборачивается патетикой.
В то же время он не избегает и обличительных, публицистических нот: жестко и беспощадно чеканит он фразы о преступном бездействии союзников или о бытовом антисемитизме части поляков: "…Мы жили среди поляков, большинство из которых были буквально зоологическими антисемитами. Они [только] с удовлетворением смотрели, как дьявол, едва войдя в их страну, обратил свою жестокость против нас. С притворным сожалением на лице и с радостью в сердце они выслушивали ужасные душераздирающие сообщения о новых жертвах - сотнях тысяч людей, с которыми самым жестоким образом расправился враг. <…> Огромное множество евреев пыталось смешаться с деревенским или городским польским населением, но всюду [им] отвечали страшным отказом: нет. Всюду беглецов встречали закрытые двери. Везде перед ними вырастала железная стена, они - евреи - оставались одни под открытым небом, и враг легко мог поймать их. <…> Ты спрашиваешь, почему евреи не подняли восстания. Знаешь, почему? Потому что они не доверяли соседям, которые предали бы их при первой возможности".
Вольно нам поправлять Градовского сегодня, когда мы знаем о тысячах поляков - Праведниках мира, спасавших, несмотря на риск, евреев, но в индивидуальном опыте Градовского - ни в Лунно, ни в Келбасине, ни в Аушвице - такие случаи, по-видимому, не запечатлелись.