Воспоминания пропащего человека - Николай Свешников 13 стр.


Здесь нужно заметить, что торговавшие в то время на ларях букинисты откупали от города места для ларей два раза в год - в октябре и в апреле. А так как конкурентов было много и никому не хотелось остаться без места, то они собирались и делали между собою расценку каждому месту - кто на какую цену должен торговаться, и, выбрав из своей среды надежного человека, давали залоги с тем, что каждый может торговаться только на свое место, а в случае, если бы и пришлось бы это место откупить дороже, чем оно между ними оценено, то товарищи додавали потерпевшему переоплаченную им сумму из тех денег, которые могли оставаться от мест, откупленных дешевле оценки.

Поэтому нередко стучалось так, что откупивший место за двести рублей должен был торговать на нем за триста и более, а заплативший триста - торговать за полтораста.

На мое место охотников было немного - лучшие места считались на Полицейском и Аничковском мостах и у Думы. За мое место платилось за полгода от тридцати до сорока рублей, но у меня и этих денег не было, и я принужден был обратиться к Ф. Семенову, по прозванью Голова, чтобы он ссудил их мне на покупку места, обещая ему за подобную сумму десять рублей процентов и гарантируя ее квитанцией на купленное место и часами в залог.

Голова был падок на проценты и принял мое предложение, но через месяц, видя мою неисправность, он передал квитанцию и залог мой Сергею Васильеву (или, иначе, Пихлер), питавшему против меня неудовольствие за то, что я ему раз отказал в продаже купленных мною хороших книг. Получив квитанцию на свое имя, Сергей Васильев тотчас же через полицию выселил меня из ларя. Я подавал на него жалобу за причиненные мне убытки, но мировой судья отказал. С этой неприятности я начал больше пьянствовать, а поддержать меня нравственно было некому. К Канаеву и Шумову идти я совестился, а другие, как Орлов и прочие, только более увлекали меня в пьянство. С начала этого лета мы с Орловым довольно часто посещали семейство И И. Боборыкова, молодого офицера (кажется, он состоял преподавателем в морском корпусе).

Боборыков был хлебосол и либерал: по поводу его хлебосольства и либерализма Орлов поместил (сколько помнится, в "Будильнике") следующее стихотворение:

Я для общего блага людей,
Соревнуя его поддержать,
Полтораста и двести рублей
Смело в месяц могу проживать.

Я для общего дела готов
Либералов к себе принимать
И гонимых за правду бойцов
Раз в неделю вином угощать

Я для общего дела могу
Даже красную шапочку сшить, -
Показать ее, даже носить,
Иногда в очень близком кругу.

Кажется, был еще куплет, но я его не помню. И действительно, к Боборыкову можно было ходить попить и поесть. Вкусные и сытные его обеды всегда были приправляемы водкой, пивом и другими винами, а к чаю и кофе непременно ставились закуски: ветчина, сыр, масло, малороссийское сало и разные колбасы, что мне, проживавшему тогда без денег и впроголодь, было, как говорится, вполне по душе.

Но скоро все мои приятели разъехались на летние каникулы. Я прожил весь еще уцелевший у меня товар, остался без средств и без квартиры и промышлял разными мелкими проделками и обманами у своих же знакомых.

Помню, это лето были похороны Писарева. Его отпевали в церкви Мариинской больницы и оттуда гроб несли на руках до Волковского кладбища.

В то время Писарев для многих из моих знакомых был непогрешимым авторитетом. Хотя я его никогда не видал, но он месяца за четыре перед смертью посещал жившего у меня в комнате П. В. Смирнова, почему я, когда заходила о нем речь, всегда старался упомянуть, что Писарев недавно был у меня в квартире.

На похороны я пошел не из уважения к его памяти, а просто хотел порисоваться, что вот, дескать, и я был на похоронах Писарева; притом у меня была еще затаенная мысль, не удастся ли мне при таком случае угоститься. Между литераторами, студентами и разными курсистками я встретил в ограде Мариинской больницы одного своего трактирного приятеля, профессии которого не знал, но слышал, что он занимается агентурою. Этот господин, отведя меня в сторону, начал выспрашивать о некоторых личностях, выдававшихся оригинальностью своего костюма и прически.

Я, кого знал, конечно, назвал; но он не удовольствовался этим и сказал:

- Мне нельзя быть на кладбище, а ты ступай и что там увидишь и услышишь, расскажи мне - я тебя за это угощу.

Я пообещал ему исполнить это поручение. Когда гроб несли по Невскому проспекту, то и мне захотелось поусердствовать. Видя, что одна маленькая барынька очень пыхтит и потеет под тяжелой ношей, я подошел к ней и сказал:

- Позвольте мне вас сменить: вас гроб совсем задавит.

- Нет, нет, - отвечала мне барынька. - Писарев женщин не задавит.

Но мне все-таки удалось приткнуться, причем я нечаянно замарал пиджак о смалу гроба, чем очень гордился, рассказывая, что это пятно от гроба Писарева.

По окончании похорон, речей и стихотворений, из которых мне показалась более всех прочувствованной речь Благосветлова, я отыскал Ткачева и рассказал ему о просьбе агента.

- Ну так что ж, - сказал Ткачев, - вы, что видели и слышали, и расскажите ему, а теперь пойдемте в портерную.

И мы, в сообществе шести или семи барышень, отправились в портерную пить пиво и есть колбасу.

Ходя с Орловым по разным увеселительным вертепам, в одном из них, в Щербаковом переулке, мы познакомились с тапером А. И. Киселевым.

Несмотря на то, что Киселев находился в таком месте и в такой должности, он был человек безупречной нравственности и совершенно непьющий. Он тяготился своим занятием и искал из него выхода.

Мы предложили ему поступить в учительскую семинарию, помещавшуюся тогда в Седьмой линии Васильевского острова, и он охотно согласился. Жил он в то лето на Малой Охте, нанимая от домохозяина маленькую комнатку на чердаке. По вечерам он постоянно уходил на свои занятия в Щербаков переулок, откуда возвращался в пять или шесть часов утра и, отдохнув, днем занимался приготовлением к курсам. Я нередко ходил помогать ему в занятиях, так как был все-таки посмышленее, особенно в арифметике. Я знал, что у Киселева водятся деньжонки, а так как в то время я частенько бывал голодный, то и задумал обокрасть его. Долго я держал в себе эту мысль, боясь, чтобы как-нибудь не попасться на деле, как выражаются в тюрьмах. Наконец, 30 августа 1868 года, рано утром, я пришел с этой целью к Киселеву и, занявшись с ним днем, под каким-то предлогом остался у него ночевать. Киселев, по обыкновению, в пять часов ушел на занятия. Долго я ходил взад и вперед по его маленькой комнате, долго боролся с своею мыслью. Я знал, что этим поступком погублю себя безвозвратно, знал, что если мне и удастся кража, то все равно, рано или поздно, я должен отвечать за нее.

Но это рассуждение сменялось другим: сегодня я здесь сыт, а завтра буду ходить опять голодный. А если мне удастся обокрасть Киселева, то я не только могу быть сытым, но могу еще и погулять. Залью вином и разгулом свою совесть, а там будь что будет.

Дрожащею рукою выдвинул я сначала незапертый нижний ящик комода и переодел белье; затем достал его новые штиблеты и обулся в них.

Переодев брюки, жилет и пиджак, я вышел на лестницу и огляделся.

Убедившись, что никого нет, я вернулся в комнату, запер на крюк дверь и, взяв топор, принялся приподнимать крышку комода, чтобы выдвинуть верхний ящик, в котором, как я знал, лежали деньги и ценные вещи Киселева; но вследствие нервного расстройства я неосторожно принажал в одном месте топор и отломил маленький уголок крышки комода.

"Ну, все равно, - сказал я сам себе, - теперь комод взломан! Возврата нет!"

Обшарив ящик, я нашел в нем только двадцать один рубль мелким серебром и золотую цепочку: затем снова закрыл ящик и вышел на крыльцо. На дворе никого не было. Я надел пальто Киселева, взял его хороший зонтик и хотел совсем скрыться, но на этот раз увидел шедшую с улицы хозяйскую девочку.

Тогда я вернулся назад, оставил зонтик и пальто и, взяв самовар, снес его вниз к хозяевам. Отворив дверь, я сказал:

- Поставьте мне самовар, пожалуйста, а я только схожу за булками. - и сам быстро пошел за ворота.

Завернув за угол, я бегом бросился к перевозу и, не дожидаясь очереди, сел в ялик и велел отчаливать. До половины Невы я боялся, все оглядывался, нет ли за мною погони, но наконец успокоился. В то время в Петербурге была еще полная свобода разгулу. Во множестве трактиров и ресторанов пели арфистки, песенники и играли на разных инструментах евреи. Торговля производилась почти всю ночь, и при каждом подобном заведении находились номера.

И вот благодаря такой свободе разгула я через трое суток остался совершенно без денег и прогулял все украденные мною у Киселева хорошие вещи.

Я полагал, что меня везде и всюду ищут и потому отправился в Вяземский дом, где на другой же день очутился в одной рваной рубашке и таких же кальсонах.

В Вяземском доме, во флигеле, носящем и до сих пор название "Стеклянный коридор", я сошелся с одним молодым человеком, сыном статского советника и бывшим воспитанником военной гимназии.

Оба мы были почти полунагие, обоим нам было нечего есть и оба мы пребывали все время в одном из кабаков Полторацкого переулка (в то время во дворе Вяземского дома было пять кабаков), где помогали кабатчику полоскать посуду и разливать водку, за что он давал нам иногда поесть и дозволял допивать остававшуюся от посетителей водку.

Недели через три я решился известить некоторых из прежних моих знакомых о своем положении, и мне удалось найти человека, с которым можно было посылать письма.

Первое письмо я послал к М. И. Орфанову и получил от него в ответ рубль. Заручившись этим рублем, я купил еще бумаги и конвертов и разослал письма Щербатову, в бывший на Мойке пансион Михайлова, в студенческую кухмистерскую, младшему Канаеву, Орлову и другим знакомым, уже вернувшимся с каникул.

Послания мои даром не пропадали: почти все, соболезнуя обо мне, приезжали меня навестить и кое-чем помогали, так что через неделю я оказался очень прилично одетым и мог выходить из своего логовища.

Настоящую причину, побудившую меня попасть в это логовище, знали немногие; от тех же, кто не знал, я тщательно скрывал ее и объяснял мое положение расстройством своих торговых дел и последствием пьянства.

Киселев, с неделю поискав меня по разным местам и не найдя, решился объявить полиции о сделанной мною у него краже и, хотя впоследствии по просьбе младшего Канаева хотел взять назад свое обвинение, но было уже поздно, протокол перешел в руки судебного следователя.

Младший Канаев, желая как-нибудь выручитъ меня из предстоящей беды, объяснил мое положение адвокату Хлебникову и просил его как опытного юриста помочь мне советом.

Вопреки моему ожиданию Хлебников посоветовал мне не признаваться в краже и на время уехать из Петербурга.

Я так и сделал, но впоследствии горько раскаялся; я этим много повредил себе; не в моей натуре было запирательство, а откровенным признанием я, если бы и не совсем спасся, то имел бы на суде большое облегчение.

Госпожа Михайлова, тетка Щербатова, не знавшая в сущности моего поступка, но знавшая, что мне необходимо было ехать на родину, дала мне пятнадцать рублей и некоторые необходимые в дороге вещи, и я уехал в Углич.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Жизнь в Угличе Пьянство Явка в Кашине в полицейское управление • Бродяга Иван Иванович • Отправление меня к отцу • Дорога в Петербург • Я нанимаюсь в Вышнем Волочке сгонщиком на барку • В Петербурге у Орлова • Кража • Облава и арест • Отправление по этапу на родину • В московской пересыльной тюрьме • Обратная пересылка по этапу из Углича в Петербург • В тюрьме • Назначение меня старостой • В Литовском замке • Осуждение меня на полтора года в рабочий дом • Исправительное заведение • Перевод в новоустроенную тюрьму на Выборгскую • Тамошние порядки • Арестант Герасимов • Покушение на жизнь полковника Михнева • Перемещение меня в Литовский замок • Суровое заключение • Нравственное страдание • Отправка по этапу на родину • Допрос в жандармском управлении.

В Угличе первое время я жил безбедно, потому что Хлебников присылал мне немного денег и книг, которые я продавал своему прежнему приятелю и благодетелю Н. В. Кузнецову.

Относительно моей подсудимости, которая стала известна из публикации о розыске меня следователем С.-Петербургского окружного суда, я Кузнецову и другим лицам выставлял себя страдальцем за идею. Я говорил, что Киселев - агент Третьего Отделения с которым я был до некоторой степени знаком и которому попались компрометирующие моих знакомых письма, а я, желая их спасти, пришел к Киселеву и, притворившись пьяным, остался отдохнуть, а когда тот ушел из квартиры, то я сломал у его комода замок и утащил письма. Он же, не имея возможности обвинять меня в краже таких важных для него бумаг, обвиняет в краже денег и цепочки. Этой выдумкой я и впоследствии оправдывался перед многими, хотя наверное не знаю, верили этому или нет; но мне кажется, что Кузнецов первое время верил, потому что нередко снабжал меня деньгами.

Но всему бывает мера: из Петербурга мне перестали присылать ссуды, да и от Кузнецова подачки делались все реже и скуднее; к весне опять настало прежнее житье, и меня снова начали упрекать в дармоедстве.

От Хлебникова я еще зимой получил письмо, в котором он советовал мне самому явиться в суд и тем показать свою невиновность; сначала я откладывал эту поездку, а потом уже и не на что было ехать.

Весною я поехал на Борисоглебскую ярмарку торговать разною мелочью и спичками. Товар я брал от своей тетки, но она ставила за него такую цену, что мне не приходилось выручать даже своих денег. С досады я выпил и выпил так неаккуратно, что пропил не только то, что было у меня, но и то, что было на мне. Я остался в рубашке и босиком.

В Углич я больше не вернулся, а пошел куда глаза глядят, пошел вниз по Волге, не отдавая себе отчета куда и зачем.

Помню, что одну ночь ночевал на крыльце кабака в пятнадцати верстах от Мышкина, а другую в деревне у добряка-крестьянина недалеко от Мологи. Я побывал в Мологе, походил там по городу и, вернувшись, пошел по деревням.

Мне было и холодно и голодно, но я не мог еще просить милостыни. Я дошел опять до своего родного города, но только посмотрел на него и повернул в Кашин.

Придя в Кашин, я сел у полицейского управления на скамейке и дожидался, когда меня арестуют.

Полицейский надзиратель, проходя мимо, спросит меня, что я за человек. Я сказал, что я такой-то, разыскиваюсь С.-Петербургским окружным судом и желаю, чтобы меня отправили в Петербург.

Меня отвели в тюрьму, а между тем послали за справками о моей личности в Углич. В кашинской тюрьме содержалось тогда более ста человек, но из всех их мне до сих пор памятен только один бродяга Иван Иванович, или, как его вообще называли арестанты, барин-бродяга. Действительно, хотя Иван Иванович и выдавал себя за не помнящего родства бродягу, но стоило только на него взглянуть и услышать от него хоть несколько слов, чтобы убедиться, что это не бродяга, не помнящий родства, а человек, живший в хорошем обществе и хорошо образованный.

Несмотря на то, что он сказывался всем безграмотным, он часто наедине рассказывал мне о таких научных предметах, о которых я или имел смутные понятия, или совсем не знал.

Мы с ним скоро сдружились и почти постоянно прогуливались вместе по коридору. В одну из таких прогулок Иван Иванович признался мне что он московский уроженец, чиновник, имеет в Москве собственный дом, жену и детей. Но, проиграв однажды крупную сумму денег, принадлежавших родителям его жены, он посовестился явиться домой и, распродав находившиеся на нем вещи, пошел куда глаза глядят и, дойдя до Кашина, объявился бродягою. Я усердно и неоднократно склонял Ивана Ивановича оставить намерение идти, ради одного стыда, в Сибирь и убеждал, если нет за ним другой вины, объявить свое настоящее имя и тем избавить себя от столь тяжелой участи.

Долго не соглашался Иван Иванович и просил меня никому не выдавать его тайны, но наконец тоска по жене и детям взяла свое - он отправился в контору смотрителя и написал признание на имя прокурора суда.

Пришел из конторы Иван Иванович совершенно другим; хотя на глазах у него и видны были слезы, но он как будто скинул с себя цепи.

Он крепко обнял меня и поцеловал. С этого времени прокурор и тюремное начальство стали относиться к нему лучше. Прокурор разрешил нам брать у доктора книги, и мы прочли Бокля и еще несколько хороших книг.

Мне, так же как и Ивану Ивановичу, не хотелось возвращаться на родину. Я полагал, что меня отправят в Петербург, где надеялся на защиту Хлебникова и рассчитывал оправдаться в своем преступлении, но меня отправили в Углич.

Домой я явился во всем казенном; только рубаха и порты были свои; с меня сняли казенное платье и отпустили на свободу.

На этот раз отец смилостивился надо мной. Он выправил мне трехмесячный билет, дал какой-то зипунишко и белье, и я пошел в Петербург.

Время было летнее; идти мне было легко и тепло. Добрые крестьяне на ночлегах кормили, да и днем иногда зазывали пообедать; благодаря этому взятые из дому несколько копеек и каравай хлеба вполне обеспечили мою дорогу до Вышнего Волочка; но когда я дошел до Волочка, то у меня не оставалось уже ни копейки, и я думал, что остальную половину дороги мне придется идти Христовым именем. На мое счастье я пришел в Вышний Волочек в то время, когда оттуда отправлялись хлебные караваны в Петербург.

Тогда не существовала еще Рыбинско-Бологовская железная дорога, и все грузы из Рыбинска переправлялись водой по Мариинской или Вышневолоцкой системе; поэтому в Вышнем Волочке три раза в течение лета собирались хлебные караваны, иногда доходившие до тысячи и более барок. На каждую барку нанимались здесь лоцмана и так называемые сгонщики-бурлаки.

Почти весь Вышневолоцкий уезд и большая часть Новоторжского нанимались в эту работу, но все-таки не хватало людей.

Я по своему костюму - в сером зипуне и в лаптях - был похож на простого мужика; мне не трудно было найти нанимателя, и я за одиннадцать рублей с полтиною нанялся в сгонщики до Петербурга.

Назад Дальше