Воспоминания пропащего человека - Николай Свешников 14 стр.


Всех сгонщиков на барку нанималось четырнадцать человек, и обязанность их состояла в том, чтобы тянуть лямкой барку на бичевке и гресть потерями и веслами. Они нанимались на своих харчах и за день до отправки артелью забирали в Волочке пшено, овсяную крупу, сушеную мелкую рыбу и хлеб, а также покупали котлы для варки, чашки и ложки.

Трудна показалась мне эта работа, так трудна, что я едва выносил ее; но мужики и даже мальчики лет четырнадцати и пятнадцати справлялись с нею сполагоря и, нисколько не думая об отдыхе, хлопотали только об одном, как бы скорее добраться до места.

Я не буду описывать всех подробностей пути, скажу только, что по прибытии в Петербург лоцман и сгонщики рассчитывались тотчас же по пригоне барок на место и немедленно продавали сторожившим тут маклакам дорожные котлы, чашки, ложки, оставшиеся харчи и отправлялись обратно на родину.

Я, как только получил расчет, распростился с своими товарищами и отправится в рынок. Денег у меня от дороги оставалось рублей шесть с копейками, но я сумел на эти деньги купить себе весь летний костюм и, переодевшись, пошел отыскивать Орлова. Я нашел его живущим уже не у отца, а на Петербургской стороне; он нанимал квартиру вместе с Матковой. На первое время я поселился у них в квартире и начал хлопотать о своем деле. Я сходит к своему адвокату Хлебникову и попросил у него совета. Он снова советовал объявиться в суд, но не велел признаваться в преступлении.

Я ходил в окружной суд, но не мог добиться, к кому следует мне обратиться с объявкой, а между тем Орлов увлек меня в прежнюю разгульную жизнь.

Прожив у Орлова недели полторы, я опять привык к пьянству, а пьянство снова вовлекло в преступление. Не помню, пять или десять рублей я утащил у Матковой и ушел от них. Через день я снова очутился в Вяземском доме, но на этот раз пробыл тут недолго; ушел на Выборгскую сторону и, объявившись беспаспортным и разыскиваемым судом, заарестовался.

Я рассчитывал, что на этот раз меня непременно вызовут к следователю; но, просидев полтора месяца, я снова был отправлен на родину этапом. Так как весь свой костюм я спустит еще в Вяземском доме, то сестре опять пришлось собирать меня в дорогу.

Она принесла мне в пересыльную тюрьму сапоги, пальто, белье и около трех рублей денег.

В пересыльной арестанты ходили тогда еще в своей одежде, и им позволялось иметь при себе деньги, а потому в камерах происходила свободная торговля всякой всячиной, картежная игра, и даже нетрудно было достать водки. Меня продержали с неделю в пересыльной и затем отправили в Москву. В Москве пересыльная тюрьма помещалась на так называемом Колымажном дворе, и арестанты, которых иногда скоплялось более двух тысяч человек, содержались в четырех больших балаганах. В балагане № 4, в котором я находится, содержалось около шестисот человек. Тут были и обыкновенные пересыльные арестанты и кандальщики-бродяги, которые непременно занимали какую-либо должность, например старосты, парашечников и пр., или производили какую-нибудь торговлю и содержали майдан. Все арестанты в этом балагане размешались на нескольких больших нарах, устроенных по обеим сторонам балагана и имевших проходы от стен и посередине. В конце каждых нар занимал место или трактирщик с огромным самоваром и различными снедями, или майданщик.

Ежедневно прибывающие и убывающие партии пересыльных арестантов доставляли этим торговцам и чиновным арестантам большие выгоды: особенно наживались майданщики, у которых игра в карты и кости производилась беспрерывно день и ночь, и за каждый кон они собирали по копейке, доз валяя за это играющим курить даровые папиросы.

Торгующие чаем и прочим майданщики, когда перенимали один от другого такие заведения, платили большой выход, доходивший иногда до сотен рублей.

Побывав под арестом не в одной тюрьме, я делался смелее и опытнее, а потому, когда нас привели в Москву, в пересыльную, я постарался познакомиться с некоторыми арестантами привилегированного сословия и поместился в их камере. Дворянская пересыльная камера находилась в том же балагане; но это была совершенно отдельная комната, в которой по стенам тянулись сплошные нары с голыми досками.

В те времена еще дозволялось пересылаемым арестантам при проходе в столицах собирать подаяние; для этого из среды их выбирался староста, которого оставляли незакованным и обязанность которого состояла в том, чтобы принимать подаяние и затем делить его между арестантами. На эту должность избрали меня.

Из Москвы до Троицы-Сергия нас везли по железной дороге, а далее, на Переяславль и Ростов, мы шли пешие, имея дневки в городах.

На этот раз недолго мне пришлось прожить в Угличе. Через десять дней после моего прихода из Петербурга прислали бумагу, чтобы выслать меня обратно к следователю. Явившийся в наш дом квартальный надзиратель не дал мне и пообедать. Меня отправили в тюрьму и тем же путем, которым я пришел, переслали в Петербург. В Петербурге у следователя я дал показание, какое мне присоветовал Хлебников, т. е. отрицал свою виновность в краже у Киселева, но признался в том, что в тот день оставался у него. Меня оставили под арестом и отправили в Выборгскую часть.

Здесь я, как старый знакомый, скоро сошелся с товарищами и успел приобрести расположение начальства, почему через два месяца меня поставили старостой. Обязанность старосты состояла в том, что он должен был ходить за кушаньем на кухню, разделять пайки и следить за чистотой и порядком, а правом и преимуществом его пред прочими было то, что он мог торговать чаем.

Сначала я относился к своей должности добросовестно, а к своим товарищам - гуманно, по-человечески; но потом чем дальше, тем больше начинал делаться настоящим арестантом и подражать виденным мною старостам, т. е. сделался стяжательным и ожесточенным. Нередко я обделял краткосрочных арестантов пищею, а с пьяными распоряжался произвольно или выманивал последние копейки. Таким образом я сколотил десятка три рублей денег и наменял много порядочной одежды и белья.

Несмотря на подлость, устроенную мною с Орловым, он и младший Канаев не раз посещали меня в заключении. Орлов даже вызвался быть на суде свидетелем в мою пользу. Я просидел тут с полгода; наконец на меня начали поступать жалобы со стороны некоторых обиженных мною арестантов, а я стал еще более заедаться, и смотритель попросил следователя перевести меня в Литовский замок.

В замке в то время смотрителем был капитан Н-в, и при нем было очень строго. За малейшую провинность сажали на несколько дней в холодный карцер на хлеб и на воду, а за более крупные проступки надевали кожаные рукавицы. Меня посадили в пятое отделение, где находились только одни бывшие под следствием за кражу, и мне пришлось сидеть среди воров всевозможных категории: тут были карманщики, домушники, голубятники и другие мелкие мазурики, из этих товарищей я почти ни с кем не сходился, притом же я присмирел, одумался, и голова моя стала рассуждать иначе. Мне было тяжело мое настоящее положение; а совесть меня упрекала за обиды, нанесенные мною моим товарищам во время старостничества, и за непризнание своего преступления. Я несколько раз намеревался вызваться в суд и раскаяться, но меня удерживала мысль, что я и раскаявшись буду все-таки осужден за кражу и потому лишусь права производить книжную торговлю, которую я любил; кроме того, все мои знакомые станут смотреть на меня, как на вора.

Я решился или выйти из своего дела совершенно чистым, или быть осужденным так, чтобы более ни с кем из прежних знакомых не встречаться: назначенный мне судом защитник, майор Ар-й, убеждал меня признаться в преступлении, уверяя, что тогда он постарается выгородить взлом, да и самый суд сделает мне снисхождение; но я поставил себе задачею не признаваться и отклонил его предложение.

Несмотря на отсутствие как у следователя, так и на суде моего обвинителя Киселева и на то, что я довольно смело объяснял причину своего отсутствия из его квартиры; несмотря на оправдывающие меня показания Орлова и довольно энергичную речь защитника, меня обвинили в краже со взломом, но за мой семнадцатимесячный предварительный арест сделали снисхождение… меня осудили: лишить всех лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и отдать в рабочий дом на год и пять месяцев с последствиями по 49-й статье.

Что я испытывал в то время, когда мне прочли этот приговор, не могу вспомнить, также не помню, за какую грубость против городового я попал из суда прямо в карцер.

Первое время мне все хотелось убежать и затем, снова арестовавшись, объявиться бродягою…

На берегу Пряжки у Сухарного моста, где теперь больница святого Николая, находилось исправительное заведение, в которое отправляли осужденных в рабочий и смирительный дом и по жалобам родителей и опекунов для исправления.

Нижний этаж этого громадного дома занимали контора, квартиры некоторых служащих, столовая для мужчин и мастерские - переплетная, сапожная и портняжная. Во втором и третьем этажах помещались церковь и отделения женское и для умалишенных, а в четвертом - находились спальни для мужчин. Это не была тюрьма; это было что-то среднее между богадельнею и воспитательным учреждением. Положим, что для каждого арестанта непривилегированного сословия работы были обязательны; но они не были принудительными: каждый арестант выбирал себе такую работу, к какой был способен или какая ему нравилась, и за всякую работу в мастерских платили известный процент с наложенной цены.

Чистые, сухие и просторные спальни, с крашеными палами, с отдельными койками, на которых лежали такие мягкие и сухие постели, каких едва ли можно найти и теперь в любой частной мастерской, вполне достаточная и вкусная пища, еженедельное чистое белье и баня - все было хорошо в этом заведении. В переплетной мастерской, куда я поступил в исправительном заведении, работали около семидесяти человек.

Контрагентом этой мастерской был немец Лишке, а мастером - Шульц.

Взрослые работали билеты для железных дорог и коробки для патронов, а малолетние, под руководством настоящих мастеров из арестантов, приучались к более искусной переплетной работе.

Сначала я тяготился продолжительностью моего ареста и уединялся. В праздники и свободные часы я кое-что почитывал; особенно сильное впечатление на меня имели две книги: "Несчастные" - Гюго и "Между молотом и наковальней" - Шпильгагена. Эти две книги подействовали на меня благодетельно: личность Жан-Вальжана пробудила во мне существовавшие от природы, но только на время застывшие добрые наклонности, выгнала все арестантские побуждения и злобу и более любовно заставила относиться к моим собратам. Я поставил себе за правило: никогда не быть доносчиком у начальства и, если бы пришлось ответить за чужую вину, то и тогда не выдавать настоящего виновника, не говорить о ком-либо дурного за глаза, не льстить в глаза, стараться быть примирителем между арестантами, а главное - никому не давать дурного совета, не научать, не подстрекать к чему-либо незаконному. Конечно, я не проповедовал, не навязывался никому с своими советами; но когда заходила речь, я всегда старался доказать, что приятнее делать добро, чем худо.

Книга же Шпильгагена, присланная мне Канаевым, заставила меня осознать справедливость покаравшего меня закона, подчиниться и строго исполнять установленные в исправительном заведении инструкции и полюбить смотрителя полковника Ахочинского, который был действительно почти отцом арестантов.

Кроме того, эти две книги вселили во мне надежду и по окончании ареста быть еще не совсем погибшим. Поэтому я хотя и жаждал свободы, но не роптал на свою участь; начальство относилось ко мне благосклонно, а товарищи-арестанты дружелюбно. Я мало-помалу начал привыкать и сближаться кое с кем. Так как я по своему развитию стоял выше большей части своих товарищей, то мне и удалось попасть в кружок более интеллигентных, если можно так выразиться, арестантов; но вместе с тем я не заносился высоко и с прочими и потому был между всеми своим человеком.

Работы для благородных арестантов, как я уже сказал, не были обязательными, но некоторые из них от скуки почти ежедневно приходили в нашу мастерскую и в чем-нибудь помогали. Всех я теперь не упомню, а двое из них: штаб-ротмистр Грекулов и лейтенант Хартулари - остаются для меня памятны.

Первый из них, хотя и очень неглупый и образованный человек, был ловелас и фат и содержался за бесчестье, нанесенное женщине, а второй - был с очень честными и гуманными убеждениями и безукоризненно справедливый: он был осужден на четыре месяца за оскорбление полицейского офицера.

Группируясь частенько в столовой во время праздников, мы иногда беседовали по несколько часов, и в этих беседах мои убеждения почти всегда сходились с убеждениями Хартулари, а с Грекуловым я, наоборот, постоянно спорил, и нередко дело доходило до того, что я обзывал его каким-нибудь неприличным словом, но он на это не очень сердился, потому что принужден был сознаваться, что мои выражения хотя и жестки, но справедливы.

В послеобеденное время, в часы отдыха, я иногда брался за перо и писал дневник, в котором набрасывал свои воспоминания, высказывал свои взгляды и убеждения, мечты и предположения о будущем; эти записки служили мне также утешением и развлечением.

Так прошло месяцев девять. Но в июле 1871 года стали носиться слухи об упразднении этого заведения и о переводе нас на Выборгскую сторону в исправительную тюрьму. По отзыву бывалых арестантов мы знали, что там несравненно строже, труднее и во всех отношениях хуже. Нам не хотелось верить этим слухам, но они оказались справедливыми, и мы не на шутку закручинились, особенно те, кому еще долго оставалось до освобождения. Мы нередко толковали об этом переселении и порешили держаться в новом месте заключения как можно дружнее и стараться добиться тех же льгот, какие мы имели в исправительном заведении.

В начале августа была отправлена первая партия арестантов на Выборгскую; часть малолетних также перевезли в колонию. Заведение пустело, и работы прекращались. Целые дни мы от нечего делать или собирались в какой-нибудь мастерской и рассуждали о предстоящем житье-бытье, или разгуливали по длинным коридорам и столовой.

Между арестованными находились двое пожарных Спасской части: они содержались за кражу. Фамилии одного из них не помню, а другой, Герасимов, слыл у нас за хорошего, прилежного работника, не любившего, как большинство других арестантов, пустословия, несварливого, даже уступчивого. Не знаю почему, но Герасимов был более расположен ко мне, чем к другим, работавшим с ним вместе, арестантам.

Однажды, войдя в мастерскую, в которой работал Герасимов, я застал его в какой-то грустной задумчивости. Он стоял, опершись локтем на машину, на которой резал бумагу, поддерживая ладонью голову. Я подошел к нему и спросил:

- О чем ты задумался?

- Да ведь вот, - отвечал Герасимов, - и нам уж скоро нужно будет отправляться на Выборгскую.

- Ну так что же?

- Да там, говорят, очень худо?

- Ничего, - сказал я, - будем подружнее, так наверно не обидят.

- Здесь на словах-то все дружны, а там, как дойдет до дела, и будут хвостом вертеть.

- Не все будут вертеть, найдутся и такие, что и не выдадут друг дружку - ведь это для своей же пользы.

Герасимов ничего мне на это не ответил. Он как-то в упор посмотрел мне в глаза, вздохнул и как будто еще более загрустил; но я в тот раз не придал никакого значения ни его печали, ни вздохам.

26 сентября мы с грустью простились с смотрителем и со всеми служащими исправительного заведения, сели в арестантские кареты, и нас повезли на Выборгскую.

Здесь сперва нас приняли ласково, даже как будто заискивающе. Особенно был любезен главный воротила и любимей смотрителя, полковника Михнева, старший надзиратель В. Минеев (теперь он агент сыскной полиции). Он обошелся с нами очень ласково и каждого назначал в то отделение и мастерскую, в какое арестант заявил желание.

Всех отделений в исправительной тюрьме на Выборгской было четыре, и при них мастерские: переплетная, столярная, портняжная и сапожная. Каждое отделение было устроено на полтораста человек; оно состояло из одной громадной палаты, посередине которой устроены были отделения для каждого арестанта, спальни, которые на ночь снаружи запирались.

Не вспомню теперь, где помешались остальные мастерские, но переплетная или, вернее, коробочная, в которой мы работали, примыкала к четвертому отделению.

Содержались мы в тюрьме с месяц или полтора, и после той свободы и того содержания какое имели в исправительном заведении, нам казалось действительно все горчее, особенно мы были недовольны пищей: хлеб нередко бывал такой, что из него можно было делать куколки, а о мясе и говорить нечего. Мы несколько раз обращались к старшему надзирателю и просили его похлопотать об улучшении нашего положения. Он каждый раз обещал исполнить наши просьбы, но тем не менее все крепче сжимал нас в своих ежовых рукавицах.

В конце октября или в ноябре, в воскресенье, придя из церкви, я прохаживался по мастерской. Прочие арестанты большею частью были в отделении или, собравшись кучками, беседовали около рабочих столов. Ко мне подошел Герасимов и, пройдя со мною раза два, сказал:

- Ну, сегодня чем-нибудь дело решится, либо всем будет лучше, либо хуже.

Я поглядел на него, и мне сделалось почему-то жутко. Я не спросил, что означают его слова, хотя и желал знать их смысл; но, вместе с тем, я как будто боялся услышать это объяснение, а Герасимов более ничего не говорил.

Назад Дальше