- Какая отметка? - крикнул долговязый Волков с задней парты.
- "Оч. хор.", - сказал Юра. - Тише! Что смешного?
- Он тебе "Три мушкетера" рассказывал! - закричал Алданов. - Александра Дюма. А ты уши развесил!
- Сам ты развесил! Иди к доске отвечать!
- Не пойду!
- Пойдешь! Сейчас отметку поставлю.
- Получишь!
- Иди отвечай! - крикнул вдруг длинный Волков. Он не любил Алданова. - Ты ведь больше всех знаешь!
- Не ходи! - крикнул Лесин.
- Иди!
- Не ходи!
Кто-то замяукал. Стоял невообразимый шум.
- Прекрати мяукать! - заорал Юра. - Это ты, Алданов?
- А тебе что?
- Выйди из класса!
- Сам выходи!
- Выйди, а то…
- Попробуй!
- Давай следующий вопрос! - предложил Шура Кацман. - Какие нам Анна Григорьевна давала… "Почему писатель сравнил Гавроша с воробьем?"
"Каким еще воробьем? - подумал Юра. - Причем тут воробей?.." И ему стало вдруг невыносимо обидно, даже в носу защипало: воробей какой-то… Все смеются, некоторые даже грозят…
И тут раздался звонок: тетя Нюра, как всегда, ходила по коридорам с колокольчиком в руке. "Так быстро? Наверно, по ошибке…"
- Так, - сказала Анна Григорьевна и отошла от окна. - Все успокоились… Садись на место, Юра… Запишите задание на дом… Очень хорошо… Следующий урок арифметика. Его прове…
- Я больше не буду! - закричал Юра.
- Его проведу я, - сказала Анна Григорьевна. - Идите все на перемену.
- Отметки считаются? - спросил Васильков.
- Нет, - сказала Анна Григорьевна.
Все остальное время в школе и когда один шел домой - по Никитскому бульвару, потом через площадь, где памятник Тимирязеву, и налево на Малую Бронную - Юра не мог простить себе, что сразу не сообразил, о чем рассказывал Нёма, и почему до сих пор не прочитал роман В.Гюго "Отверженные". Интересно, есть он у них дома?..
По пути Юра, как всегда, прошел мимо невысокого здания еврейского театра, на афише которого написано (Юра знал это, не глядя): "Сегодня - "Три изюминки", завтра - "Колдунья"". Или наоборот. Потом был большой красивый дом с эркерами, за ним - зеленый одноэтажный с забором, и на калитке жестяная дощечка: "Портной Лев во дворе". По булыжной мостовой Юра пересек Большую Бронную (ему всегда было обидно: почему "Большая"? Она же меньше их "Малой"!), и тут уже - красный кирпичный дом номер 10, соседний с ними, и у одного из подъездов обычно сидит толстый армянин, который не раз говаривал добрым и скользким, как его лоснящееся лицо, голосом: "Малшик, иди сюда!" Но Юра не подходил.
Только у перекрестка двух Бронных Юра перестал думать о сегодняшнем своем позоре, потому что вспомнил, что последнее время здесь гуляет огромный Джек, из породы сенбернаров, которые живут ровно двадцать четыре года - дольше, чем все другие собаки в мире. Но Джека сегодня не было. И толстого армянина тоже.
Юра свернул в арку двора, первое парадное налево, побыстрей взбежал на третий этаж - второй он не очень любил: там была полукруглая долька окна, дававшая мало света, - позвонил три раза. Три - любимое его число…
Мать уже не кормила брата Женю, как утром, бабушка не возилась на кухне. Обе сидели в столовой и смотрели на Юру, словно он что-то натворил… Может, тетя Аня успела сообщить по телефону о его позоре?..
- Люка, - сказала мать, - я хочу сказать тебе… ты должен знать… Папа сегодня не вернется…
- В командировку уехал? А куда? Опять в Алма-Ату?
- Он не вернется… скоро… Он не в командировке… Его арестовали.
Голос матери казался ровным, почти бесстрастным, да Юра и удивился бы, услышь он, что мать кричит в голос или рыдает; как, впрочем, и если бы она закатывалась от смеха или вообще безудержно веселилась. Все это было не в характере Надежды Александровны…
- …Как арестовали? Папу?.. По правде? - спросил Юра.
- Да, - ответила Надежда Александровна. - Утром его увезли эти люди.
- В тюрьму?! А что он такого сделал?
До сих пор Юра знал слово "арестовали" только по книгам (мистера Пикквика арестовали и посадили в долговую яму, которая, как ни странно, оказалась не в земле, а на поверхности, и где с ним был его неунывающий слуга Сэм Уэллер). Но Юра не мог предположить, не мог представить, что взрослые с давних пор хорошо уже знают то слово не по книгам и кинокартинам, а привыкли, притерпелись к нему и к другим, не менее зловещим - таким, как "страх", "голод", "заключение", "расстрел"… Не ведал Юра и о том, что разговорчивый и подвижный, задорно поблескивающий стеклами своего пенсне со шнурочком мамин дядя Евсей Ещин уже более десятка лет живет в постоянном страхе - за себя, за своих сыновей Михаила и Костю, за дочь Таню, потому что состоял когда-то в партии кадетов, даже выпускал газету "Нижегородский Листок"; а третий его сын Леонид был юнкером, белогвардейцем, служил в Добровольческой Армии в частях у генералов Молчанова и Каппеля, ушел вместе с ними в Маньчжурию. И уж совсем бы удивился Юра, знай он, что развеселый дядя Гриша Пиралов, муж маминой старшей сестры Любы, неуемный сочинитель шуточных стихов и шарад, всегда вносивший в их дом столько шума и веселья каждым своим приездом из-под Баку, - что этот дядя Гриша тоже живет в неизменном страхе и напряжении, в ожидании самого плохого - особенно после ареста своего брата, корабельного инженера Семена, и никуда не выходит из дома - только до школы, где преподает рисование ораве не слушающих его учеников, и обратно…
Юра не заплакал тогда, после слов матери, он не мог заплакать: такой нелепой, несуразной была сама мысль, что отца посадили в тюрьму. Ведь он не белогвардеец, не буржуй, не кулак какой-нибудь! Он хороший человек. Очень. И добрый. Все знают. Даже во дворе, даже на даче в Ухтомской, и в Мамонтовке. И он так много работает: приходит, когда Юра давно уже спит… Нет, они наверняка пошутили - как дядя Гриша или как бывает первого апреля ("никому не верю"), когда говорят, у тебя вся спина белая, или подкладывают вместо мела сахар… А вернее - просто ошиблись…
- Папа ни в чем не виноват, - услышал он голос матери.
- Его очень скоро выпустят, - сказала бабушка, - а пока ты должен вести себя как след и слушаться.
В первую половину бабушкиных слов он не очень поверил - не потому что не хотел или знал что-либо другое, а просто привык все, что та говорила, заранее встречать с недоверием. Что касается второй половины фразы, то подобное он слышал от нее целыми днями напролет и пропускал мимо ушей…
- …Я сегодня ходила к папе на работу, - сказала Надежда Александровна. - говорила с Черновым. Микоян тоже обещал помочь.
Ее слова, и, видимо, уже не в первый раз, предназначались больше для бабушки и для самой себя, но Юра тоже слышал не однажды эти фамилии отцовских начальников. Первый из них потом, через шесть лет, окажется американским (английским, немецким?) шпионом по кличке Рейнольдс и будет расстрелян, второй - переживет несколько лидеров страны, умрет на чистом белье в своей постели, и народ о нем будет без уважения говорить: "От Ильича до Ильича без инфарктов и паралича".
- В школе никому ничего не рассказывай, - сказала баба-Нёня.
Я уже упоминал о каком-то предощущении перелома, которое пришло к Юре в ночь ареста, на пороге их столовой, но не стало осознанным. Дальше наступили, и тоже не до конца осознаваемые, перемены к худшему. Сигнальные лампочки бедствий зажигались со всех сторон.
Сначала отключили телефон, стоявший на неустойчивом столике в третьей комнате под названием кабинет. (Вон когда уже была отработана вся система!) Потом, очень скоро, комнату опечатали, через короткое время туда въехал молодой белобрысый милиционер с цыганистой женой Верой. В комнате, где спали Юра и бабушка, временно поселилась некто Александрушка, так ее называли за глаза; она была женой инженера, старого знакомого Юриного отца, и прожигала жизнь в Москве, снимая углы или комнаты, пока муж добывал золото на дальневосточном прииске. Все бы ничего, если бы она не так громко и противно охала, снимая свои боты, когда возвращалась домой поздно ночью, а главное, если бы платила, как договаривались. Но она этого не делала и не съезжала. Спала она в одной комнате с Юрой, на его собственной кровати, за ширмой, а он - на зеленом бабушкином диване, основательно продавленном, как следствие дальних путешествий на дилижансе, автомобиле, корабле или в голубом железнодорожном экспрессе.
3
Если раньше в их семье жизнь текла (для Юры) вполне размеренным, заведенным чьей-то рукой порядком: отец уходил из дома рано, приходил в девять-десять вечера; за ним часто приезжал большой автомобиль с брезентовым верхом, с кожаными пахучими сиденьями и крылатой фигуркой на радиаторе ("роллс-ройс", как узнал позднее Юра, когда начал собирать и записывать в особый блокнот марки автомобилей: "Лянча", "Испано-Сюиза", "Изото-Фраскини", "Напир" - из журнала "Нива" за 1910 год…); и несколько раз Юра прокатился на отцовском автомобиле, а однажды побывал в огромном служебном кабинете отца - в сером здании на Варварке - где под стеклом выставлены колосья ржи, пшеницы и еще чего-то… Перед самой революцией отец окончил московский университет по юридическому факультету, и служить бы ему присяжным поверенным, товарищем прокурора или заниматься частной адвокатской практикой, но эти профессии оказались не нужны. Отца, как и многих, с образованием, привлекли к работе в народном хозяйстве: недолгое время в РКИ (Рабоче-Крестьянская Инспекция), потом - заместителем начальника хлебо-фуражного управления страны (отец не состоял ни в какой партии, он короткое время симпатизировал - тсс! - меньшевикам), а начальником там был старый партиец Вейцер; его расстреляли в 1937 году;
если раньше Юра твердо знал, что с приближением лета к их парадному в один прекрасный день подкатит подвода (позднее - грузовик марки "АМО"), и они поедут на дачу в Ухтомскую, Мамонтовку или в Пушкино к Александру Климентьевичу, где Юра будет допоздна (порою при свете керосиновых ламп и фонарей) играть в крокет со взрослыми; где Юрин брат Женя предложит цепному псу Шарику повозиться с ним, а Шарик укусит его прямо в лоб (до сих пор у Жени виден след его зубов), и за этим последуют тридцать уколов в Женин живот, чтобы не взбесился; где младший сын хозяина, Степа, расскажет Юре неприличную историю о том, как у них в школе, на перемене, мальчишки из старших классов прижали девчонку к дверям, и один из них вынул (понимаешь что) и прямо засунул ей (понимаешь куда); техническую сторону дела Юра понял слабо, но многие ночи потом распалял свое воображение, представляя, как все это было: как тот мальчишка одной рукой поднял ей юбку, а другой - схватил за грудь… или нет, двумя руками сначала поднял юбку, а после двумя руками схватил и сжал… и при этом Юра испытывал приятное томящее чувство внизу живота; где однажды к ним на дачу приедет из Москвы брат учительницы Анны Григорьевны, Матвей, скрипач, похожий на композитора Листа, каким тот выглядит на картинках (Юра часто слышал, как играет Матвей Григорьевич, но это были одни лишь визгливые, такими они казались Юре, упражнения, с которыми так не вязалась артистическая внешность исполнителя); Матвей Григорьевич приедет со своей красивой молчаливой женой Тамарой, и она еще у калитки начнет вдруг быстро-быстро говорить что-то малопонятное о лучах солнца, которые не то ломают, не то режут листву, и Юра испугается ее слов и огромных остановившихся глаз, и только потом узнает от матери, что Тамара больна, то есть не вполне нормальная;
если раньше в конце декабря в доме всегда появлялась елка, пахнувшая смолой, вставлялась в белую деревянную крестовину и устанавливалась в левом углу кабинета, а столик с телефонным аппаратом шведской конструкции (2-58-65) и Юрин вороной конь передвигались к другой стене, где этажерка с нотами;
если раньше отец с матерью изредка уходили вместе по вечерам в театр или в гости - к Плаксиным, к Эмилии Александровне, которая когда-то учила музыке Юрину мать, к Беловым, а Юра этого не любил, долго не мог заснуть и прислушивался к шагам и голосам на затихшем дворе, ожидая возвращения родителей;
если раньше воскресенье было самым приятным днем в Юрином календаре: отец брал Юру в зоосад или они просто бродили по Тверскому бульвару, по Никитскому, вокруг Патриарших прудов (там отец научил Юру кататься на коньках; туда, в полынью, в первую зиму после окончания войны, я бросил свой привезенный с фронта пистолет, потому что не сдал его в свое время, а держать или сдавать теперь, как все говорили, было очень опасно); или Юра отправлялся во двор играть с Борькой Бояриным, с Толей Панкратовым, с Товкой, с еще одним Толей, у которого он брал книжку про Пиноккио, через многие годы превратившегося почему-то в Буратино; а отец с матерью ходили по магазинам, откуда приносили иногда какую-нибудь красивую вещь: репродукцию с картины Ботичелли "Весна" или бело-голубой фарфоровый кувшин в виде толстяка сэра Джона Фальстафа; а к ужину к ним приходил в гости Александр Александрович Дьяконов (Ставрогин), старый актер, игравший когда-то в театре у Веры Комиссаржевской и влюбленный в нее, младшая сестра которого, Елизавета, еще в юности погибла при странных обстоятельствах в Швейцарских Альпах (они были из богатой купеческой семьи), и после нее остался изданный вскоре "Дневник", получивший тогда большую известность; Александр Александрович целовал руки Юриной бабушке и матери, пил много чая и хорошо поставленным голосом рассказывал о своей жене из рода Щепкиных, о книге, которую собирается написать: "А.А.Блок и А.Н.Бенуа в театре В.Ф.Комиссаржевской"…
если раньше в их семье жизнь текла (для Юры) вполне размеренным, заведенным чьей-то рукой порядком, - то теперь все закрутилось по-иному…
Много позднее Надежда Александровна рассказала Юре (уже Юрию Самойловичу) о том, как ездила на свидание с его отцом в Потьму, в Темниковские лагеря. (Это о них, в частности, английские социалисты, супруги Уэбб, с братским придыханием писали в те годы как о "провозвестниках нового справедливого общества").
А осужден Юрин отец был по процессу Промпартии.
Обратимся к справочной литературе. "Промышленная партия - антисоветская, подпольная вредительская организация, в 1925–1930 гг. действовала в промышленности и на транспорте… Опиралась на помощь из-за границы и поддержку других контрреволюционных организаций…" Так свидетельствует последний "Энциклопедический словарь". Юрин отец и был участником такой организации. (О чем узнал уже во время следствия.) Хорошо еще, внимание следователя не привлек тот факт, что когда-то в юности Самуил Абрамович недолгое время симпатизировал меньшевизму - этому "оппортунистическому реформистскому мелкобуржуазному течению, идейно связанному с бернштейнианством, "легальным марксизмом" и "экономизмом", считающему, что буржуазия является главной движущей силой буржуазно-демократической революции; выступающему против гегемонии пролетариата, отрицающему возможность перерастания буржуазно-демократической революции в социалистическую; пытавшемуся оформиться в самостоятельную партию, частично сомкнувшемуся с кадетами, ставшему пособником…" Уф!.. Это все из того же Словаря…
Морозной зимней ночью Надежда Александровна приехала на какой-то полустанок, откуда надо было еще добираться до самого лагеря.
В те почти патриархальные, по сравнению с нынешними, времена окончательно еще не исчезнувших чувств сострадания и милосердия она быстро нашла пристанище в доме стрелочника, где и провела ночь. Наутро, только рассвело, Надежда Александровна встала, подошла к окну и… замерла от удивления и ужаса. За окном стояла безмолвная толпа людей в темных ватниках, под охраной солдат с собаками. Но ужаснуло ее не это, а то, что внезапно - команды она не услышала за двойными окнами - вся эта масса одновременно и покорно бухнулась на колени, и солдаты начали их пересчитывать…
Самуилу Абрамовичу в лагере повезло: определили на работу при аптеке (возможно, потому, что старший его брат был когда-то провизором); в его распоряжении бывал спирт, так что даже начальники относились к нему с некоторым уважением. И вообще в те годы, в Темниковских, по крайней мере, лагерях, еще не начала слаженно действовать система террора и уничтожения. Впрочем, отец так ничего и не рассказывал сыновьям о тюрьме и о лагере вплоть до ранней своей смерти (он умер, когда ему только-только исполнилось пятьдесят шесть); так же, как ни слова не говорил о том, что через несколько лет после освобождения его начали по вечерам вызывать к следователю в Бутырскую тюрьму, и каждый раз, отправляясь туда, он прощался - словесно - с Надеждой Александровной и - мысленно - с детьми.
ГЛАВА II. Поиски в листве генеалогического дерева. Дневник молодого человека начала столетия. Дядя Гриша и рассказ, прерываемый Юриным знакомством с девичьей грудью. Дядя Володя не перестает страдать. Ормузд и Архиман. Школа на Хлебном. "Ужасный" Факел Ильин. Нежданная радость. Юра и Сталин. Юра и его одноклассники становятся "доньями" и "донами"
1
Да, никогда уже не отыскать мне в густой роще генеалогических дерев семейную ветвь Ещиных или Хазановых. Потому так дороги отдельные листья - то немногое, что знаю, помню, что мог найти, прочитать, домыслить; немногочисленные, оставшиеся свидетельства: и среди прочих - дневник моего дяди, Владимира Ещина; его стихи, переводы, его автобиография, трудовая книжка; газетные вырезки, письма… Пять-шесть фотокарточек…
Отрывочные строчки дневника за 1912–1913 годы, в серой линованной тетрадке (дяде было тогда неполных двадцать лет), не прибавляют новых персонажей по материнской линии рода, но кое-что проявляют в натуре дяди Володи и его сестры-близнеца, Надежды, моей матери. Понятней становятся их замкнутость, затрудненность в общении, почти патологическая стеснительность. Понятней материнские приступы раздражения, даже попытка дяди к самоубийству.
Все начинается с Евы - все начинается с семьи…
ИЗ ДНЕВНИКА ВЛАДИМИРА ЕЩИНА
…Цель человека - иметь единую вольную душу…
Человек только один может и должен переделать самого себя.
Настоящий человек… (Обо мне этого не сказать.)
Не к лицу слабому человеку осуждать других…
Начал читать… не читается. Пошел гулять на Тверской бульвар… Так грустно стало. Это вечное одиночество… Когда оно перестанет окутывать меня?.. Вспомнил ее… Милая… Все-таки она дала мне минуты захватывающего, возвышенного восторга, минуты подъема и вдохновения… Скоро год, как я узнал ее. Дня точно назвать не могу: тогда я не вел еще дневника…
Написал стихи… (22 июня 1912, Москва)