Аркадий Райкин: Воспоминания - Аркадий Райкин 23 стр.


Так получилось, что из советских людей лишь Рома да я оказались свидетелями, да и то случайными, этого триумфа Ахматовой, триумфа русской поэзии.

Мы приехали в Оксфорд поездом несколько раньше назначенного часа, заняли очередь у входа, довольно внушительную. Тут к нам подошел незнакомый чело­век и произнес следующее:

- Извините, я слышу, вы говорите по-русски. Вы живете в России?

- Да, в Советском Союзе.

- Я тоже из России. Но я там не был с семнадца­того года.

Мы насторожились. Стуруа предупреждал нас о воз­можных провокациях. Но человек продолжал вполне миролюбиво:

- Разрешите представиться. Моя фамилия Молоховец. Вам это ни о чем не говорит?

Я хотел было ответить отрицательно, но Рома вспом­нила:

- Позвольте, уж не родственник ли вы Елене Молоховец?

- Это моя бабушка,- с гордостью ответил он.

Тут и я вспомнил знаменитую до революции книгу кулинарных советов, написанную его бабушкой. Вспом­нил, как в студенческие годы кто-то притащил эту книгу к нам в общежитие, и мы читали ее для развлечения вслух: то удивляясь диковинным блюдам, о существовании которых мы понятия не имели, то потешаясь над иными советами, с головой выдававшими "старорежим­ные" представления этого автора об ассортименте дежур­ных блюд, имеющихся на всякий случай в распоряжении каждой домохозяйки.

Между тем Молоховец-внук стал жадно расспра­шивать о нашей жизни. Просил передать привет Леониду Соболеву, известному советскому писателю, вместе с кото­рым когда-то учился в морском училище. Стал рассказы­вать о себе, но неожиданно осекся и, вновь извинившись, сказал:

- Собственно, мне от вас ничего не нужно. Просто я хотел постоять рядом с теми, кто имеет возможность дышать воздухом родины...

Но вот мы вошли в зал, и началось поистине велико­лепное зрелище. Зал был многоярусный. (Мы, в числе других гостей, смотрели со второго яруса.) Ряды партера окружали возвышение в конце зала, где в золоченом кресле - так и хочется сказать "на троне" - восседал ректор университета с молитвенником в руках.

В партере сидели студенты. Зазвучал орган, и в зал вошел церемониймейстер, ритмично взмахивавший жез­лом, тоже золоченым. По его знаку началась церемония, посвященная переходу студентов на следующий курс. Каждый студент, облаченный в мантию своего курса, должен был, поднявшись по нескольким ступеням и затем преклонив колено, выслушать напутственные слова ректо­ра, получить его благословение. После чего во главе с церемониймейстером покинуть зал, чтобы вскоре вер­нуться уже в новой мантии.

Потом настал черед ученых, общественных деяте­лей, художников, получивших почетную степень доктора "Гонорис кауза". Один из них был так стар и немощен, что его вели под руки. Но и он опустился на колено. Вся церемония длилась около трех часов, и в конце ее в зал вошла Ахматова. Ощущение было такое, будто мы стали свидетелями выхода королевы.

Она была в пурпурной мантии (точно в такой же мантии по поселку Переделкино разгуливал Чуковский), но без шапочки, которую полагается надевать непре­менно. Как потом рассказала Анна Андреевна, она сочла, что этот головной убор ей не к лицу, и в виде исключения ей позволили не надевать шапочку. Однако этим нарушение деталей ритуала не исчерпывалось. Ахматовой не пришлось ни подниматься по ступенькам, ни становиться на колено: ректор сам сошел к ней и вручил диплом.

Когда церемония закончилась, мы с Ромой купили большой букет роз и направились в гостиницу, где Анна Андреевна остановилась. Узнав от портье, что она отдыхает и просила не беспокоить ее, мы передали ей наш букет, вложив в него записку.

Но не успели мы отойти от гостиницы на несколько шагов, как нас догнал посыльный и сказал, что Анна Андреевна просит вернуться.

Мы застали у нее художника Юрия Анненкова, специ­ально приехавшего из Парижа. Работы Анненкова я, конечно, знал. В основном книжную графику. Но для меня он был... как бы это сказать... чуть ли не доисторической фигурой. Никогда не думал, что доведется беседовать с ним. И уж вовсе неожиданным оказалось, что благодаря английскому телевидению он меня знает.

Кроме Анненкова из Парижа на двух автобусах приехало множество поклонников и друзей молодости Ахматовой. Через несколько минут после нашего прихода они тоже явились в гостиницу. Я никогда не видел в таком количестве старых русских аристократов. Все они были крайне воодушевлены в тот момент, но смотреть на них было грустно. Некоторые плакали.

Узнав, что мы - советские артисты, они обрушили на нас град вопросов, в основном личного характера - о своих родственниках, друзьях, с которыми потеряли связь. Одна пожилая дама спросила Рому, не знает ли она что-нибудь о судьбе некой второстепенной актрисы, когда-то игравшей в Александринском театре. Мы о такой актрисе не слыхали. Тогда Рома пообещала, что попро­бует по приезде домой что-нибудь разузнать и напишет письмо. Пожилая дама расчувствовалась, долго благода­рила и сказала:

- Адрес вы запомните легко. Мадам Мок. Париж. Франция.

Рома удивилась:

- А улица, дом?

- Ничего этого не надо. Мой муж - глава париж­ской полиции.

Когда же Анна Андреевна по привычке обратилась к присутствующим:

- До свидания, товарищи! - возникла напряженная пауза.

Прощаясь с нами, Анна Андреевна сказала:

- Они забыли, что товарищ значит друг. Но мы-то это помним, не так ли?

Я запомнил Анну Андреевну, окруженную морем цветов.

Корней Чуковский

Мы познакомились во время войны в Ташкенте. Чуков­ский был одним из организаторов концерта, сбор от него должен был пойти в помощь детям, оставшимся без родителей. После концерта, в котором я тоже принимал участие, нас представили друг другу.

- А я ведь с вами знаком давно,- сказал Чуков­ский.- Еще перед войной слушал вас по радио.

- В таком случае, Корней Иванович, я с вами вообще сто лет знаком. Вашего "Крокодила" помню и люблю с детства. Я читал его еще в первой, дореволюционной редакции, когда там действовал городовой, которого впоследствии вы убрали. Классическое произведение!

Он в ответ ухмыльнулся и шутливо погрозил мне пальцем:

- Знаете ли вы, что длинная память причиняет своим обладателям куда больше неудобства, нежели короткая? Во всяком случае, длинную память не всегда имеет смысл афишировать, ибо часто находятся желающие ее укоротить. Что же касается классичности упомянутого вами "Крокодила", то я, уж простите, спорить не стану. Хотя, между прочим, в двадцатые годы мно-о-гие не хотели меня признавать как детского поэта. И, представьте себе, неохотно печатали. Странно, не правда ли?

- Странно, Корней Иванович.

- Бросьте. Что в этом странного?

- Да, действительно. Если подумать, то конечно.

- Что "конечно"? Нет, голубчик, нет. Все-таки это странно.

Такая у него была манера: подводить вас к какому-нибудь умозаключению, выуживать его из вас, чтобы тут же опровергнуть. Да еще и выразить недоумение: мол, что это вы такое несете. Это была своего рода игра. Эпатаж в духе Бернарда Шоу. В какой-то степени, наверное, объяснимый особым пристрастием Чуковского к литературе "туманного Альбиона", но не всегда уместный и естественный на нашей почве.

Во всяком случае, чтобы не попасть впросак, с ним всегда надо было быть начеку. А то ведь он с самым невинным видом мог сделать из собеседника... отбивную котлету.

Переделкино - писательский дачный поселок под Москвой. Впрочем, это, наверное, все знают. Едва ли не у каждого писателя, который там жил, живет или время от времени приезжает в Дом творчества, можно найти описание, по крайней мере, упоминание этого достославного места. Казалось бы, обычный подмосковный поселок. Но какое вместилище явных и тайных страстей! За каждым забором кто-то сидит и пишет. Что они там пишут? О чем думают?

За свою жизнь я исходил по Переделкину сотни километров. На моих глазах его обитатели превращались в названия улиц. А если не в названия, то в легенды, как, например, Пастернак. Многие, конечно, исчезли бесследно: ни доброй памяти, ни хороших книг по себе не оставив. А ведь как суетились и важничали!..

Чуковский был как бы частью переделкинского пейза­жа. Когда он гулял по переделкинским улицам (а гулял он в любую погоду, даже в трескучий мороз), то походил на лешего, осматривающего свои владения.

Во всем, что касается детей, он был человеком душевно щедрым и неутомимо деятельным. По сей день в Переделкино работает детская библиотека, построенная на средства Чуковского и укомплектованная сотнями томов из его собрания, которые он передал в дар детям. Не знаю, как сейчас, а при его жизни дети не только читали там книги, но и делали уроки. И вообще это был как бы детский клуб, причем обязанности его председателя Корней Иванович добровольно взял на себя. Он верхово­дил окрестной детворой, я бы сказал, ритуально. С таким сознанием важности своей миссии, с каким иные его коллеги по Союзу писателей просиживают добрую полови­ну жизни в президиумах различных заседаний.

Незабываемы детские праздники у костра, которые Чуковский многие годы подряд устраивал в Переделкине. Дети всей округи собирались на них, ждали их, готови­лись загодя. Да и взрослым было интересно. Пропуском на костер служила пригоршня сосновых шишек, которые каждый обязан был самолично набрать в лесу. Надо было видеть, с какой серьезностью и с каким азартом проверял Корней Иванович наличие этого пропуска у каждого пришедшего независимо от возраста и, если иметь в виду взрослых, то и от занимаемого положения в обществе. Так что, будь ты даже солидным дядей, а все равно, если хочешь участвовать в общем веселье, изволь собирать шишки.

Я много раз участвовал в "Чуковских кострах". Вы­ступал на них, вспоминая свой довоенный детский репертуар. Приходил, как правило, с сыном.

Костя - ему было тогда лет шесть - изображал, как падает дерево. Р-раз - и действительно падал как подкошенный. Чуковский хохотал до слез, просил бисиро­вать. Вообще он любил Костю. Был первым зрителем его танцев. Когда узнал, что он рисует, устроил в Переделки­не выставку его рисунков. Хвалил его, когда вышла книжка "Ранний восход", где В. Глоцером были собраны стихи и рассказы, написанные многими детьми, в том числе и Костины.

Впрочем, в последнем случае ему наверняка приходилось делать некоторое усилие над собой. Вступи­тельную статью к этому сборнику писал Самуил Яковлевич Маршак. А ко всему, что делал Маршак, Чуковский относился в высшей степени ревниво и не мог, да и не хотел этого скрывать.

В дни юбилея Корнея Ивановича Маршак прислал стихотворное послание:

Могли погибнуть ты и я,
Но, к счастью, есть на свете
У нас могучие друзья,
Которым имя - дети.

Помещая эти стихи в "Чукоккале", Корней Иванович снабдил их следующим комментарием: "Большинство его стихов отличалось язвительной колкостью. Но его голос всегда становился дружелюбным и мягким, когда речь заходила о детях". То же самое он мог бы сказать и о себе. Но когда речь заходила о чем-нибудь другом...

Особенно Чуковский раздражался, говоря о шекспиров­ских сонетах в переводах Маршака.

Однажды я имел неосторожность заметить, что мне они нравятся, да ведь и многим нравятся.

- Что такое "многим"?! - сердито вскричал Чуков­ский.- Кто они такие, "многие"?!

В этот момент он совершенно не был похож на того "дедушку Корнея", который вместе с ребятишками носил­ся как угорелый по своему саду, напялив индейский головной убор из разноцветной кожи и перьев и выкрикивая при этом какие-то бармалейские заклинания.

Конечно, он не был тем добреньким, не от мира сего старичком, каким его пытаются представить любители сглаживать острые углы, создатели никому не нужных литературных идиллий о знаменитых людях. Добродушие не являлось определяющим свойством его натуры.

Не знаю, чувствовали ли это дети (думаю, что не чувствовали, потому что с детьми он вел себя совсем не так, как со взрослыми). Но уверен, что взрослые - и те, которые любили его и прощали ему многие экстравагант­ные выходки в повседневном общении, и те, которые его недолюбливали,- не могли бы с уверенностью сказать, где заканчиваются его симпатии и начинаются антипатии, где милые дурачества переходят в отнюдь не безобидные проделки.

Евгений Львович Шварц, который одно время был литературным секретарем Чуковского, говорил о нем так:

- Это секретер со множеством замочков и потайных ящиков.

Я не знал его так близко, как Евгений Львович, и не решаюсь претендовать на исчерпывающие определения его порой утомительной, порой обескураживающей, но при этом притягивающей как магнит, незаурядной на­туры. Факт, однако, остается фактом: в литературе и в жизни от него многим досталось ("Серапионовым братьям", например), хотя, с другой стороны, он часто называл вещи своими именами, не боялся этого, особенно под конец жизни.

У Чуковского было очень тяжелое детство. И думаю, это обстоятельство многое определило в его характере. Он был сыном одесской прачки. Отца, который ушел из семьи, он почти не знал. А когда, заканчивая гимназию, обратил­ся к отцу за помощью, тот не стал и слушать его, выгнал.

В автобиографической повести "Серебряный герб" Чуковский отчасти описал эту драматическую ситуацию. А точнее сказать, глухо намекнул на нее. Степень его обиды была такова, что он не изжил ее окончательно даже и в зрелости. Я сужу об этом по некоторым его фразам, мелькавшим в наших разговорах. А главное - по самой книге "Серебряный герб". По тому, как осторожен, скрытен Чуковский, изображая внутреннюю жизнь героя.

С собственными детьми у него были достаточно сложные отношения. В его переделкинском доме часто пустовал кабинет Николая Корнеевича, хорошего писате­ля, скромного, деликатного человека. Николай Корнеевич не очень-то любил бывать в Переделкине. При отце предпочитал отмалчиваться. Автора знаменитого романа "Балтийское небо" Чуковский-старший подавлял своим авторитетом, своими художественными да и просто быто­выми вкусами.

Однажды иду по переделкинской улице Серафимо­вича, или, как называли ее аборигены, по улице Железно­го потока. Навстречу - Чуковский. Спрашивает:

- Что поделываете?

- Да так, знаете ли...

- Нет, ну все-таки. Интересно. Я же вижу, что вы не просто гуляете. У вас для этого слишком отсутству­ющий вид.

- Я учу текст нового монолога.

- На ход-у-у?! Нет, это не годится. Заходите ко мне. Колин кабинет в вашем распоряжении.

- Спасибо, Корней Иванович. Как-нибудь в дру­гой раз.

В другой раз, увидя меня на той же улице с текстом роли в руках, он, без всяких приветствий, напустился на меня, как если бы поймал на месте преступления:

- Пренебрегаете!

- Бог с вами, Корней Иванович. Просто я так привык. Мне так удобно - гулять и учить.

- Ну, как знаете,- сказал он сухо и, не прощаясь, пошел своей дорогой.

В третий раз дело приняло совсем уж крутой оборот. Он, как выяснилось, поджидал меня, караулил у ворот своей дачи. И когда я поравнялся с ним, он распахнул калитку и выкрикнул с угрозой, как-то по-петушиному:

- Прошу!

Я понял, что сопротивление бесполезно. Рассмеял­ся. Вошел в сад. Поднялся на крыльцо и остановился у двери, чтобы пропустить его вперед.

- Вы гость. Идите первым,- сказал Чуковский.

- Только после вас.

- Идите первым.

- Не смею.

- Идите первым.

- Ни за что!

- Ну, это, знаете ли, просто банально. Нечто подобное уже описано в литературе. Кстати, вы не помните кем?

- А вы что же, меня проверяете?

- Помилуйте. Зачем мне вас проверять? Просто я сам не помню.

- Ну, Гоголем описано. В "Мертвых душах".

- Гоголем, стало быть? Неужто? Это вы, стало быть, эрудицию свою хотите показать? Нашли перед кем похваляться. Идите первым.

- Ни за какие коврижки!

- Пожалуйста, перестаньте спорить. Я не люблю, когда со мной спорят. Это в конце концов невежли­во - спорить со старшими. Я, между прочим, вдвое старше вас.

- Вот потому-то, Корней Иванович, только после вас и войду.

- Почему это "потому"? Вы что, хотите сказать, что вы моложе меня? Какая неделикатность!

- Я младше, Корней Иванович. Младше.

- Что значит "младше"? По званию младше? И отку­да в вас такое чинопочитание?! У нас все равны. Это я вам как старший говорю. А со старших надо брать пример.

- Так подайте же пример, Корней Иванович. Входи­те. А я уж за вами следом.

- Вот так вы, молодые, всегда поступаете. Следом да следом. А чтобы первым наследить - кишка тонка?!

После чего он с неожиданной ловкостью встал на одно колено и произнес театральным голосом:

- Сэр! Я вас уважаю.

Я встал на два колена:

- Сир! Преклоняюсь перед вами.

Он пал ниц.

То же самое проделал и я.

Он кричал:

- Умоляю вас, сударь!

Я кричал еще громче. Можно сказать, верещал:

- Батюшка, родимый, не мучайте себя!

Он шептал, хрипел:

- Сынок! Сынок! Не погуби отца родного!

Надо заметить, дело происходило поздней осенью, и дощатое крыльцо, на котором мы лежали и, как могло показаться со стороны, бились в конвульсиях, было хо­лодным. Но уступать никто из нас не хотел.

Из дома выбежала домработница Корнея Ивановича, всплеснула руками. Она была ко всему привычна, но, кажется, на сей раз не на шутку испугалась. Попыталась нас поднять.

Чуковский заорал на нее:

- У нас здесь свои дела!

Бедную женщину как ветром сдуло. Но через мгнове­ние она появилась в окне:

- Может, хоть подстелете себе что-нибудь?

Чуковский лежа испепелил ее взглядом, и она уже больше не возникала. А он продолжал, вновь обращаясь ко мне:

- Вам так удобно?

- Да, благодарю вас. А вам?

- Мне удобно, если гостю удобно.

Все это продолжалось как минимум четверть часа, в течение которых мне несколько раз переставало казать­ся, что мы играем. То есть я, конечно, понимал, что это игра. Да и что же другое, если не игра?! Но... как бы это сказать... некоторые его интонации смущали меня, сбива­ли с толку.

- Все правильно,- сказал он, наконец поднявшись и как бы давая понять, что игра закончилась в мою пользу.- Все правильно. Я действительно старше вас вдвое. А потому...

Я вздохнул с облегчением и тоже встал на ноги.

- ...а потому... потому...

И вдруг как рявкнет:

- Идите первым!

- Хорошо,- махнул я рукой. И вошел в дом.

Я устал. Я чувствовал себя опустошенным. Мне как-то сразу стало все равно.

- Давно бы так,- удовлетворенно приговаривал Чу­ковский, следуя за мной.- Давно бы так. Стоило столько препираться-то!

На сей раз это уж был финал. Не ложный, а настоящий.

Так я думал. Но ошибся опять.

- Все-таки на вашем месте я бы уступил дорогу старику,- сказал Корней Иванович, потирая руки.

Однажды он явился на дачу к Льву Абрамовичу Кассилю с тремя дамами. Я тоже там был, мы столкнулись в прихожей.

Двум дамам Чуковский сказал:

- Вообще-то я не знаю, почему вы со мной пришли. Вас тут никто не ждет. Так что лучше бы вам уйти отсюда.

Две дамы обиделись и действительно ушли. Третья, гостья из Болгарии, почувствовала себя неловко и то­же хотела уйти. Но он ее удержал:

- Вы иностранка, вам можно.

Назад Дальше