Мы жили в Москве - Копелев Лев Зиновьевич 9 стр.


* * *

Л. В ноябре 1962 года в нашу литературу и в общественную жизнь пришел Иван Денисович.

С Александром Солженицыным я познакомился в декабре 1947 года. Мы оба были заключенными Марфинской спецтюрьмы, жили и работали вместе до июня 1950 года.

Эта тюрьма описана им в романе "В круге первом". О событиях тех лет я рассказал в третьей книге моих воспоминаний "Утоли моя печали…".

Вернувшись в Москву, я разыскал его адрес, - он был еще в ссылке в Казахстане. Мы переписывались. А летом 1956 года мы снова увиделись в Москве.

Из дневников Л.

24 июня… Мы с Митей на вокзале встречаем С. Он похудел. Бледный, нездоровый загар. Но те же пронзительные синие глаза. Еще растерян, не знает - что, куда? Тот же торопливый говор.

25 июня… С. приехал к нам на дачу. Сумка рукописей. Вдвоем в лесу. Он по-детски радуется березам: "Там ведь степь, только голая степь. А это русский лес".

Читает стихи - тоска заключенного о далекой любимой. Искренние, трогательные, но все же книжные; надсоновские и апухтинские интонации. Потом читает очень интересные пьесы. "Пир победителей" - мы в Восточной Пруссии, январь 1945 года. Пьеса в стихах. Шиллеризация? Здорово придумано: в старом прусском замке наши кладут зеркало вместо стола. Стихи складные, но коллизия надуманная. Идеализирует власовца: трагический герой.

Для С. сейчас главное - пьесы. "Я стал слышать, как они говорят… Понимаешь? Они говорят, а я только записываю. Я их вижу и слышу". Вот это настоящее.

"Республика труда". Лагерный быт натуралистически точен. Отлично разработаны детали постановки. Он и драматург и режиссер. Лирический герой - "Рокоссовский!" - удачный автопортрет, правда, романтизированный, сентиментализированный. Омерзителен бухгалтер-еврей. Никаких замечаний он не принимает: "Это с натуры, он точь-в-точь такой был".

Третья пьеса "Декабристы" - дискуссии в тюремной камере. Майор Яков Зак с моей биографией. И разглагольствует вроде как я на шарашке, только высокопарнее и глупее. Я всего до конца и не услышал, заснул где-то после половины. Он обиделся. Потом не стал дочитывать.

В 1956–1957 гг. он был учителем в поселке Торфопродукт. Мы переписывались. Я ходил в приемную Верховного суда узнавать, когда, наконец, оформят его реабилитацию. Изредка он приезжал.

Из дневников Л.

1957 г. Письмо от С. Его Наташа вернулась к нему. Как говорит мама: "Снова дома, все забыто". Может, к лучшему? Он попросил сжечь все его письма из Кок-Терека и Торфопродукта. Сжег.

17 января. 58 г. Вернулся из Рязани. Поездка с бригадой Госэстрады. "Коварство и любовь", "Разбойники". Мое вступительное слово. На вокзале встречал С. Все еще худой и словно бледнее. Долгополое пальто, как шинель. Решили: буду ночевать у него, читать.

Вечером клуб на окраине. Большой, нескладный, холодный. Огромная толпа. Никому нет дела до Шиллера, еще меньше - до меня. Ждут танцев. Чтобы перекричать шум, разговоры, смех, перебранки, вступительное слово ору. Потом Франц Моор прерывает объяснение в любви, выходит на авансцену - орать на зрителей. Смеются, ненадолго утихают. Ночью, утром, днем читал "Шарашку".

Митя твердил взахлеб: "Гениально, лучше Толстого, все точно, как было, и гениальная художественность". Митя, как всегда, фантастически преувеличивает. О шарашке - добротная, хорошая проза. Но все наши споры опять, как в "Декабристах", преображены на свой лад. Мой "протагонист" глупее, равнодушнее, а "сам"., и "Митя", и "синтетические" персонажи - их единомышленники - умнее, благороднее. Страницы про волю, про красивую жизнь сановников - карикатура на Симонова, посредственная, а то и плохая беллетристика, скорее боборыкинская. Когда говорю об этом, Наташа злится больше, чем он. Она играет Шопена. Сноровисто, но холодно-рационалистично.

До этого еще раньше я читал рукопись, именно рукопись, не перепечатанную на машинке, "Не стоит село без праведника".

Рукопись была иллюстрирована снимками, которые он делал сам: Матрена, ее шурин, изба и др. Мне показалось хорошим "физиологическим очерком" в традициях народников, Глеба Успенского…

Пытался доказывать ему, что слишком много нарочитых слов и словечек, взятых не из настоящей народной жизни, а из Даля, из книжек о фольклоре.

Он отругивался.

Мы в то время резко спорили о книгах. Ему не нравились Хемингуэй, Паустовский, он не стал читать "Доктора Живаго". Проглядев несколько страниц: "Отвратительный язык, все придумано". А Бабеля даже открывать не захотел: "Достаточно тех цитат, что я прочитал в рецензии. Это не русский язык, а одесский жаргон".

Однако так же, как некогда на шарашке, и самые горячие перебранки, и непримиримые разногласия из-за книг не нарушали добрых личных отношений.

Из дневников Р.

Май 61 г. С. принес рукопись. На плохой бумаге, через один интервал, почти без полей. Заголовок "Щ-854" (арестантский номер).

Сперва не хотел никому, кроме Л., показывать. Разрешил мне. Первую страницу преодолевала, а дальше и не знаю, что было вокруг, не подняла головы, пока не кончила. Ни минуты сомнения: такой барак, такая миска, такой лагерь. Я этого не испытала, не знала об этом, не хотела знать. Потому - острое чувство вины.

Л. говорит: "Все правда".

Составили список - еще 6 человек.

О. сказал: "Это гениально!"

Летом 61-го года мы все же осторожно вышли за пределы списка. Несколько самых близких друзей прочли у нас дома. Газеты с речами на XXII съезде мы читали в Гаграх на пляже. Вернулись в Москву уверенные: теперь уж развитие не остановить никому.

Из дневников Р.

8 ноября 1961 г. В дни праздников С. пришел возбужденный. Он внимательно читал газеты о съезде, речь Твардовского.

Мы твердим: теперь надо, чтобы Твардовский прочитал "Щ". Обсуждаем, как сделать. Перебираем знакомых новомирцев. Решаем: через Асю и отнесу я, у Л. слишком дурная репутация.

10 ноября… Отнесла. Сказала про автора: "Наш друг, лагерник". Ася: "После съезда идет поток лагерных рукописей, боюсь, что не напечатаем ничего". Но обещала сама прочитать и дать только лично А. Т.

Л. Ни мы, ни кто-либо из прочитавших не надеялись, что это будет напечатано. Расчет был - Твардовский не может остаться равнодушным. Автору "Василия Теркина" должен быть понятен, даже близок Иван Денисович Шухов. И он уж постарается помочь его автору.

Кроме того, мы были почти уверены, что рукопись, пролежав некоторое время в редакции, естественно, проникнет в самиздат.

В тот день, когда Ася должна была передать рукопись "Самому", я пришел в редакцию. Она сказала: "Я не могу давать анонимную рукопись. Это прекрасная вещь, автору незачем скрываться". Но я твердо обещал хранить имя в тайне.

- Напиши какой-нибудь псевдоним.

И я написал: "А. Рязанский".

К Твардовскому я шел, чтобы сказать про "Щ" и про "Тарусские страницы". Он был прохладно-снисходителен, вежлив. Я начал с трудного.

"Тарусские страницы" - сборник, составленный К. Паустовским и Н. Оттеном, изданный в Калуге, включал прозу Цветаевой ("Детство в Тарусе"), первую повесть Булата Окуджавы "Будь здоров, школяр!", многие рассказы, стихи, эссе. Тираж - 75 тысяч - был отпечатан, три тысячи ушли за границу, Арагон уже написал одобрительную рецензию. Но бдительные цензоры обнаружили крамолу. Распорядились - уничтожить тираж. Издательство стало возражать.

Паустовский был не в ладах с Твардовским, и потому Н. Оттен попросил меня посредничать.

Но едва я начал говорить, Твардовский меня прервал:

- Знаю, читал. Дешевая провинциальная фронда. Паустовскому захотелось свою "Литературную Москву" устроить. Не буду в это дело вмешиваться! Глупая, ненужная затея. Да-да, есть там и хорошие вещи. Цветаеву мы бы и в "Новом мире" напечатали.

Я пытался доказывать, что уничтожить тираж - это возрождение сталинских методов, что была предварительная подписка и издательство уже получило деньги от подписчиков. Сказал, что его речь на съезде, так нас всех обрадовавшая, и побудила обратиться именно к нему.

Он едва слушал, нетерпеливо барабанил пальцами по столу и, почти не варьируя, повторял: "Провинциальное фрондерство поддерживать не буду. В этих играх Паустовского не участвую".

Неприятный разговор нужно было поскорее закончить. Я ушел огорченный и злился на Твардовского: все-таки сановник, барин и уже поэтому консерватор, фронду не любит. Но злился и на себя: лопотал беспомощно, просительски, не нашел настоящих аргументов. Хорошо еще, что не заговорил о рукописи С.

А на следующее утро - телефонный звонок. Голос Твардовского:

- Анна Самойловна сказала, что это вы принесли повесть лагерника. Что же вы со мной о всяком говне говорили и ни слова о ней не сказали? Я читал всю ночь.

- Разговор у нас получился такой неприятный, что я боялся напортить.

- Такой вещи нельзя напортить. Ведь это же как "Записки из мертвого дома". Кто автор?

Нарушив обещание хранить тайну, я рассказал об авторе.

Твардовский решил публиковать. Он действовал мудро и хитро: собрал отзывы самых именитых писателей. Корней Чуковский назвал повесть "литературным чудом". Маршак писал, что "мы никогда себе не простим, если не добьемся публикации". Федин и Эренбург считали необходимым печатать.

Твардовский написал введение. Он был знаком с помощником Хрущева Лебедевым, заразил и его своей влюбленностью. И тот выбрал самую благоприятную минуту, чтобы дать Хрущеву рукопись и все отзывы.

По решению Политбюро повесть "Один день Ивана Денисовича" была опубликована в ноябрьской книжке журнала "Новый мир" за 1962 год.

Но событием она стала еще до публикации. Несмотря на все предосторожности Твардовского, самиздат его опередил.

Виктор Некрасов рассказывает о первой встрече с "Иваном Денисовичем": "Сияющий, помолодевший, почти обезумевший от радости и счастья, переполненный до краев явился вдруг к друзьям, у которых я в тот момент находился, сам Твардовский. В руках папка. "Такого вы еще не читали! Никогда! Ручаюсь, голову на отсечение!" И тут же приказ. Мне. "Одна нога здесь, другая - там. Ты все же капитан, а у меня два просвета. В гастроном!"

Никогда, ни раньше, ни потом, не видел я таким Твардовского. Лет на двадцать помолодел. На месте усидеть не может. Из угла в угол. Глаза сияют. Весь сияет, точно лучи от него идут.

"Принес? Раз-два посуду! За рождение нового писателя! Настоящего, большого! Такого еще не было! Родился наконец! Поехали!"

Он говорил, говорил, не мог остановиться… "Господи, если бы вы знали, как я вам завидую. Вы еще не читали, у вас все впереди… А я… Принес домой две рукописи - Анна Самойловна принесла мне их перед самым отходом, положила на стол. "Про что?" - спрашиваю. "А вы почитайте, - загадочно отвечает, - эта вот про крестьянина". Знает же хитрюга мою слабость. Вот и начал с этой, про крестьянина, на сон грядущий, думаю, страничек двадцать полистаю… И с первой же побежал на кухню чайник ставить. Понял - не засну же. Так и не заснул. Не дождусь утра, все на часы поглядываю, как алкоголик - открытия магазина, жду… Поведать, поведать друзьям! А время ползет, ползет, а меня распирает, не дождусь… Капитан, что ты рот разинул? Разливай! За этого самого "Щ"! "Щ-854"!

Никто из нас слова вставить не может. Дополнительный бег в гастроном.

"Печатать! Печатать! Никакой цели другой нет. Все преодолеть, до самых верхов добраться, до Никиты… Доказать, убедить, к стене припереть. Говорят, убили русскую литературу. Черта с два! Вот она, в этой папке с завязочками. А он? Кто он? Никто еще не видел. Телеграмму уже послали. Ждем… Обласкаем, поможем, пробьем!"

А нужно было знать Твардовского. Человека отнюдь не восторженного. Критика была ему куда ближе, чем похвала. И критика, как правило, резкая, жесткая, иной раз даже незаслуженная. А тут сплошной захлеб, сияние с головы до ног…

Потом читали мы, передавая из рук в руки листочки. И уже без Твардовского говорили, говорили, перебивая друг друга, и тоже остановиться не могли. Я даже скрепку от рукописи похитил на память, как сувенир от Ивана Денисовича, и очень потом огорчился, что скрепка эта не авторская, а новомирская.

В декабре шестьдесят второго года привез "Ивана Денисовича" в Париж. Свеженький, еще пахнувший типографской краской "Новый мир", одиннадцатый номер. И тут же, бросив в гостинице чемодан, помчался к Симоне де Бовуар передать его ей, как мне было велено в Москве. А наутро, чудеса из чудес, покупаю "Пари-Матч", а там уже под сенсационными заголовками, в окружении колючей проволоки, отрывки из "Ивана Денисовича"".

"Иван Денисович" вызвал потрясение, не сравнимое ни с чем, испытанным раньше. Заколебались такие слои, показалось, даже устои, которых не затронули ни Дудинцев, ни "Доктор Живаго", ни все открытия самиздата. Весьма хвалебные рецензии опубликовали не только К. Симонов в "Известиях" и Г. Бакланов в "Литгазете", но и В. Ермилов в "Правде" и А. Дымшиц в "Литературе и жизни". Недавние твердокаменные сталинцы, бдительные проработчики, тоже хвалили каторжанина, узника сталинских лагерей. Хотя они спешили оговариваться: мол, это все прошлое, дурные последствия культа личности, которые окончательно преодолены партией под руководством нашего Никиты Сергеевича, и теперь уже всё навсегда по-иному.

Бакланов закончил статью словами: "После этой повести нельзя писать по-старому".

Радостное, победное ощущение длилось еще долго. Казалось, возникает небывалое единение всех, кто не хотел возврата сталинщины.

Писатели доставали рукописи, заметки, хранившиеся в тайниках. Лидия Корнеевна Чуковская готовила к печати "Софью Петровну" - повесть о людях в годы террора, написанную в 1939 году. Анна Ахматова впервые разрешила записать "Реквием"; эти стихи до того лишь десять ее ближайших друзей помнили наизусть.

Хрущев ставил Солженицына в пример всем остальным писателям. В январе шестьдесят третьего года "Новый мир" опубликовал его рассказы "Матренин двор" и "Случай на станции Кречетовка" и в Союзе писателей его выдвинули на Ленинскую премию 63-го года.

Многие считали "Один день" не только самым значительным, но и единственным проявлением духовного ВОЗРОЖДЕНИЯ. Мы так никогда не думали, полагали, что это не одинокая пирамида в пустыне, а вершина хребта. Мы радовались его славе, помогали ее распространению. Однако это было только одно из многих дел, казавшихся нам важными, срочными, неотложными.

И рукопись "Щ-854" была не единственной нашей заботой. Были еще "Тарусские страницы", "Софья Петровна", рассказы Варлама Шаламова, "Крутой маршрут" Евгении Гинзбург и "Первая книга" Надежды Мандельштам, "Мои показания" Анатолия Марченко и книга Белинкова об Олеше и другие рукописи, которые мы старались "пробивать" в редакциях и распространять в самиздате.

После истории с "Иваном Денисовичем" к нам обращались многие знакомые и вовсе незнакомые литераторы, веря, что у нас "счастливая рука"…

* * *

Л. 30 ноября 1962 года во Всероссийском театральном обществе открылась конференция на тему: "Традиции и новаторство". В ней участвовали режиссеры, художники, актеры, музыканты, искусствоведы, сотрудники Института истории искусств.

Председатель Союза художников Серов, самодовольный, раболепный царедворец, ругнув культ, сразу же с привычной яростью набросился на формалистов-абстракционистов, которых, мол, "содержат империалисты". Я с места возразил ему, напомнил о гитлеровских расправах с модернистами. Он в ответ заявил, что не ожидал в этой аудитории услышать врагов советского искусства; и тогда многие уже заорали, затопали так, что ему пришлось уйти с трибуны.

Кинорежиссер Михаил Ромм рассказал, как уродовали искусство при Сталине, гневно и презрительно обличал редакторов, цензоров, критиков и все еще наделенных властью литературных сановников - Софронова, Грибачева; его дружно, шумно одобряли.

Он призывал "дать по рукам этим бандитам".

Однако меня огорчило, что Ромм ни слова не сказал о том, что он сам своими фильмами "Ленин в октябре", "Ленин в восемнадцатом году" сделал для утверждения сталинского культа и даже для оправдания террора больше, чем многие другие, не такие талантливые, как он.

На второй день конференции говорил я, говорил сердито о погромном антимодернизме Серова. Но сказал, что не согласен с призывом "Дать по рукам!".

Такие призывы - сталинский способ борьбы против сталинизма.

Из стенограммы:

"В "Правде" опубликовано стихотворение Евтушенко "Наследники Сталина". Могу применить к нему слова Владимира Ильича, сказанные по другому поводу: "Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики совершенно правильно". Наследники Сталина сегодня еще весьма вредны и опасны, и тогда, когда участвуют в борьбе против культа личности, когда применяются сталинские методы в преодолении сталинского наследства. В кинофильме "Майн кампф", дублированном у нас, ни разу не было произнесено слово "Сталинград", когда речь шла о Сталинградской битве. В книге о Пабло Неруде редактор потребовал убрать упоминание о стихотворении "Песнь любви к Сталинграду"".

В тот самый день, когда мы в клубе ВТО так привольно дискутировали и мой заключительный призыв "запретить все запреты!" вызвал аплодисменты и сочувственные возгласы не только в зале, но и в президиуме, Хрущев, сопровождаемый Серовым, которого мы накануне освистали, расхаживал по манежу, осматривая выставку Союза художников; перед некоторыми картинами орал, ругал "педерасов-абстракционистов".

Р. Хрущеву тогда бесстрашно возражал Эрнст Неизвестный. А семнадцатого декабря, на встрече руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией, Хрущев еще злее, ругательски ругал искусство, "непонятное и ненужное народу". Однако ему возражали И. Эренбург, С. Щипачев, Е. Евтушенко.

Один московский литератор сказал тогда: "Впервые после пушкинской речи Блока в 1921 году писатели противостояли правителям. Это и впрямь начало новой эпохи". В тот же вечер в клубе ВТО праздновали 65-летие критика И. Юзовского. В 1949 году его ошельмовали, прокляли как "безродного космополита". Несколько лет он был лишен работы, одно время ждал ареста.

А 17 декабря 1962 года Юзовского чествовали делегации всех московских и ленинградских театров. Прославленные артисты читали отрывки из его статей. Сам юбиляр с уважением и признательностью говорил о своем учителе Мейерхольде, - реабилитация Мейерхольда только начиналась. Веселый концерт продолжался за полуночь. В этот вечер сталинцы казались окончательно поверженными, с ними не надо было бороться, достаточно было над ними смеяться.

Назад Дальше