Валентин Распутин - Румянцев Андрей Григорьевич 25 стр.


Надо сказать, что это было увлекательное и полезное путешествие. Мы проехали пол-Америки на автобусе, общаясь с простыми американцами, и посещали занятия английского языка в Канзасском университете и в частном институте международных исследований в Монтерее, штат Калифорния. Я ремонтировал крыши в Лоренсе, штат Канзас, за пять долларов в час, и чистил от снега дорожки перед частными гаражами.

Первый месяц мы жили у Джерри и Маргарет; они и помогли нам с работой и посещением занятий в университете. Затем мы улетели в Сан-Франциско, где остановились сначала у матери одного нашего американского знакомого - весёлой и гостеприимной Элиз де Грут, которая, к слову, до пенсии работала клоуном в цирке, а потом благодаря связям Леонида Мончинского нас принял в своём шикарном доме русский миллионер Алексей Ермаков. Мы жили посреди леса недалеко от Невада-Сити в семье буддиста и эколога Майкла Килэгру (с ним я ранее путешествовал по Байкалу) и у русских эмигрантов первой волны в Монтерее.

Я потратил на Америку все свои заработанные в "Северном" деньги, и ни разу не пожалел об этом. Во многом благодаря этой поездке и была основана языковая школа "Эй-Би-Си", которой, кстати, в будущем году исполняется двадцать пять лет.

- А как отец относился к "делу твоей жизни", если позволишь так выразиться? Помогал ли он, давал ли какие-нибудь житейские советы?

- Поначалу он был настроен весьма критически, как, собственно, ко всему, что творилось в нашей стране в девяностые годы, но спустя какое-то время, очевидно, понял, что это у меня серьёзно и надолго. Давал ли он какие-либо советы? Нет, не давал, так как это была совершенно незнакомая ему сфера деятельности, только время от времени интересовался, как у меня идут дела.

* * *

О необычной "музыкальной" судьбе Маруси Распутиной мне поведала в долгой и захватившей меня беседе Марина Николаевна Токарская. В Иркутске она человек известный. Завсегдатаи местной филармонии знают её как профессиональную и увлечённую ведущую интересных концертов. Многие годы она - бессменный художественный руководитель в этом храме музыки, кандидат искусствоведения. Кроме того, в городе, да и по всей России живёт множество её учеников, занимавшихся у неё в музыкальной школе, училище, Институте культуры и искусства. Не хотелось прерывать её - так много интересного она рассказывала.

"Я преподавала сольфеджио в детской школе искусств. В сентябре 1979 года сюда привела свою дочку Светлана Ивановна. Она в первые же минуты сказала: "Дома мы называем её Марусей. Обращайтесь, пожалуйста, к ней так же". Я ответила: "Конечно, конечно". Вскоре и дети привыкли к такому имени, а я называла её Марусенькой.

Она была не по годам серьёзной. Я бы сказала, обладала совершенно взрослым чувством ответственности. Училась она на отделении фортепьяно. А достичь каких-то успехов в исполнительстве, как известно, можно лишь усидчивостью. О понимании музыки, о внутреннем чутье я уж не говорю. И вот все семь лет Маруся училась только на "пятёрки". Я не помню ни одного занятия, чтобы она пришла плохо подготовленной. Никогда! С четвёртого класса началось изучение нового предмета - музыкальной литературы. Его вела тоже я. Дети изучают музыкальные жанры, произведения выдающихся композиторов. Для Маруси такие занятия, как и игра на фортепьяно, стали тоже любимыми. Она искала интересные материалы и делала на уроках сообщения, доклады. В тетрадях для сольфеджио я находила сочинённые ею этюды, записи по теории музыки. Было видно, что она открыла для себя мир творчества. Мы с ней вели бесконечные обсуждения…

В выпускном классе она мне говорит:

- Марина Николаевна, я хочу быть музыкальным теоретиком, как вы. Получится у меня?

Какое чувство могла испытывать я, педагог, когда ребёнок решил выбрать мою профессию?

- Конечно, получится! - отвечаю. - У тебя же одни "пятёрки", и ты так много занималась самостоятельно.

А Маруся относилась к своим "пятёркам" как к чему-то обыкновенному. Но спрашивала она не потому, что не была уверена в себе, а потому, что относилась к любимому делу трепетно.

- Если тебе потребуется моя помощь - советы, книжки, пластинки, - обращайся без стеснения ко мне, - даю ей наказ.

Девочка поступила в училище искусств на теоретическое отделение. Там я не преподавала. Но Маруся приходила ко мне постоянно. Рассказывала не только о занятиях или каких-то учебных проблемах, но и о забавных случаях, хохмочках своих сверстников. Кажется, я уже проникла в тайну её характера. О сокровенном, важном в жизни она говорила серьёзно, а в лёгком, дружеском общении всегда была раскованна и улыбчива.

После училища она решила поступить в Московскую консерваторию на теоретико-композиторский факультет. И опять у нас с ней почти повторился давний разговор. Она говорит:

- Я переживаю страшно. Это же Москва, главная консерватория страны!

Я ей:

- И что же, туда поступают только люди, обласканные судьбой? Ты же окончила училище с отличием. Пробуй!

Студентам училища всегда трудно даются диктанты по сольфеджио. Это сложный предмет - сделать на слух запись двухголосого, трехголосого, многоголосого произведения. Но Марусе пригодились в этом случае стремление сочинять музыку, её интерес к истории искусства. Она блестяще сдала все вступительные экзамены в консерваторию. И даже начала заниматься на втором курсе одновременно и по другой специальности - органному исполнительству…"

Глава двенадцатая
БАЙКАЛ: ОТРАДА И БОЛЬ

Колодец земли

Ещё в конце шестидесятых годов Валентин Григорьевич приобрёл домик на Байкале. Место было райское. На южной оконечности сибирского моря, там, где из его лона вытекает Ангара, на западной стороне реки прилепился к горам посёлок Листвянка, а на восточной, пологой, - порт Байкал, когда-то шумный, с кранами и судами у причала. Десятилетием раньше в порт ещё приходили поезда, отсюда начинался красивейший отрезок Транссиба по берегу моря - Кругобайкальская железная дорога. Но построили Иркутскую ГЭС, разлившаяся Ангара превратилась в рукотворное водохранилище, рельсовый путь по берегу реки разобрали, проложили магистраль от Иркутска до Слюдянки напрямую, через тайгу и горы - и "Кругобайкалка" от порта до Слюдянки потеряла прежнее значение, стала местом паломничества туристов, получивших в распоряжение лишь одну укороченную до двух-трёх вагонов электричку за сутки.

А вокруг затихшего порта Байкал гористый берег украшают многочисленные пади - вклинившиеся в таёжные косогоры узкие низины с заповедными травами, ягодными полянками, богатыми грибницами. Одна из этих падей Молчановская. Не очень далеко от неё и стоял домик Валентина Григорьевича. Судьба словно бы осветила этот байкальский уголок девичьей фамилией жены: поэзия жизни, природы и творчества получила единый адрес.

Распутин открыл для себя Байкал ещё в юные годы. Помню, в студенчестве перед каникулами, праздниками, а то и перед выходными постоянно были разговоры о поездке компанией в Листвянку. Туда рвались и наш брат, окроплённый водой Байкала при рождении, и дети далёких от него мест, и вчерашние иркутские сорванцы. При этом любой из нас подтвердил бы, что видятся нам при имени нашего моря не только его красоты, а что-то действительно священное, загадочное и непреходящее в судьбе сибиряка.

О свиданиях с Байкалом и своих чувствах в те часы и дни Распутин писал не однажды.

"…впервые попав в студенческие годы на Байкал, - читаем в одном очерке, - я был обманут водой и пытался рукой достать с лодки камешек, до которого потом при замере оказалось больше четырёх метров". И в других местах того же очерка: "При встрече с ним сама собой начинала звучать песня - и складывались слова, извлечённые из таинственных глубин происхождения и поведения "славного моря", под шум ветра, под плеск волн и взгляд округ они нанизывались и нанизывались, пока не слагались, как новый приток, в признательный выдох". "Байкал лежал спокойно, как в блюде, чайки на воде сидели высоко и впаяно. Видно было так далеко, что верилось - до конца, до горных гряд со всех сторон. Замер и воздух, в его ощутимой после дождя плоти не дышалось, а плылось". "С этой скалы трудно смотреть на Байкал - так переполнен он силой, мощью, небом и водой, так великограден он по сторонам, где протягиваются горы, и великоложен могущественным и таинственным путём посредине. При виде этой картины приходят в смятение чувства и жалкует ум".

Это - о летнем чудо-море. А вот о зимнем:

"Вспоминаю себя в ясную и лунную, широко распахнутую тёплую ночь на байкальском льду. Было это в марте, когда стремительно нарастает день, загустевает от запахов воздух, а вечерами с Байкала высокой прозрачной, всё уплотняющейся синевой надвигаются сумерки. В сумерках я и сошёл с берега, рассчитывая через полчаса вернуться, и отправился в открытое море. В спину, подталкивая, поддувал слабый ветерок, снега, который лежал подле берега вытертой стланью, становилось меньше и меньше, он белел низкими кочковатыми пятнами, увлекающими шаг, чтоб дойти до этого пятна, до этого и этого, и пружинил под ногами лёгким приятным шуршанием. Я не боялся заблудиться: огни на берегу видны издалека. Надо мной разгоралось и разрасталось чистое глубокое небо, справа стояла полная луна. Но и подо мной на продутых полянах льда мерцала сдавленным светом луна и тлели звёздные искры.

Длинными стрелами набегали на меня подлёдные громы, прямо под ногами взрывались и раскатывались, но я скоро привык к ним и перестал пугаться. Перешёл дорогу, провешенную с берега на берег ёлками, строем стоящими под ярким небом сумрачно и неловко, как закутанные фигуры. Байкал расходился передо мной всё шире, горы отступали, ветерок продолжал трогать спину. Я шагал и шагал…

От расслабленности я ничего не чувствовал и ни о чём, кажется, не думал. Я словно бы ненароком вступил в какое-то заворожённое царство иных, чем мы знаем, сил, иных звуков и времён, составляющих иную жизнь. Сплошное зеркало гололёдья расстилалось впереди и позади, оно представлялось, как небо, покатым и, как небо же, горело всеми его огнями, но сосульчатыми и изогнутыми. Сияло сверху, сияло снизу, глубокое сияние стояло на льду, и оно не было мертвенным, а струилось и дышало, ходило, точно световой круг, точно переливающийся гигантский калейдоскоп. Луна спустилась так низко, что виделась её налитость. И шипение, шелест и шорох волнами спадали сверху и растекались по глади. Байкал сладостно-глухо ворчал, где-то капельно звенькали ледяные колокольцы, где-то струилось что-то и со вздохом оседало.

Нечему было ни двигаться, ни звучать, но всё вокруг двигалось и звучало.

Я вернулся назад уже за полночь, долго стоял перед берегом, оглядываясь назад на плавающий в сиянии Байкал, пока не почудилось мне, что натекшее внизу небо пытается оторвать его - вот откуда повторяющийся треск - и поднять в воздух.

И ещё стоял я, взойдя на берег, и ещё слушал и смотрел. И всё ждал чего-то, какой-то, как говорили раньше, апофеозы, долго ждал - и не дождался.

"Не даётся роду сему знамение"".

Уже сами эти картины, нарисованные писателем, передают дыхание неземного чуда. Такое ощущение испытывает душа, это она преображает то реальное, что видят глаза и слышат уши, в божественное видение, которое останется с тобой навсегда. Нам, сроднившимся с Байкалом, никогда не лишиться его родительского благословения, душестроительного наставничества и тёплого надзора за нашей судьбой. И потому каждый из нас согласится с писателем в его оценке дарованного нам богатства:

"Байкал, казалось бы, должен подавлять человека своим величием и размерами - в нём всё крупно, всё широко, привольно и загадочно - он же, напротив, возвышает его. Редкое чувство приподнятости и одухотворённости испытываешь на Байкале - словно в виду вечности и совершенства и тебя коснулась тайная печать этих волшебных понятий, и тебя обдало близким дыханием всесильного присутствия, и в тебя вошла доля магического секрета всего сущего. Ты уже тем, кажется, отмечен и выделен, что стоишь на этом берегу, дышишь этим воздухом и пьёшь эту воду. Нигде больше не будет у тебя ощущения столь полной и столь желанной слитности с природой и проникновения в неё: тебя одурманит этим воздухом, закружит и унесёт над этой водой так скоро, что ты не успеешь и опомниться; ты побываешь в таких заповедных угодьях, которые и не снились нам; и вернёшься ты с удесятерённой надеждой: там, впереди, обетованная жизнь…

А очищающее, а вдохновляющее, а взбадривающее и душу нашу, и помыслы действие Байкала!.. Ни учесть, ни пометить его нельзя, его опять-таки можно только почувствовать в себе, но с нас достаточно и того, что оно существует".

И ещё одно признание:

"Сколько бы ты ни бывал на Байкале, как бы хорошо ни знал его, каждая новая встреча неожиданна и требует с твоей стороны усилий. Всякий раз приходится опять и опять… приподнимать себя на некую высоту, чтобы оказаться с ним рядом, видеть его и слышать.

Не всё, как известно, называется. Нельзя назвать и то перерождение, которое случается с человеком вблизи Байкала. Надо ли напоминать, что для этого должен быть душеимущий человек. И вот он стоит, смотрит, чем-то наполняется, куда-то течёт и не может понять, что с ним происходит… Что-то в нём плачет, что-то торжествует, что-то окунается в покой, что-то сиротствует. Ему и тревожно, и счастливо под проницательным всеохватным оком - родительствующим и недоступным; он исполняется то надежды от воспоминаний, то безысходной горечи от реальности.

Кто из нас не знает замечательной песни "Славное море, священный Байкал", написанной в прошлом веке сибирским поэтом Д. П. Давыдовым от лица каторжника, сбежавшего от тюремщиков и переправляющегося через Байкал. Есть в ней слова: "Ожил я, волю почуя". Вот это и испытываем мы на Байкале, словно бы вырвавшись из застенков созданного собою рабства на вольный простор, перед тем, как снова возвращаться обратно".

"Полная чаша злата и лиха"

Мог ли такой писатель не вступиться за Байкал, когда в родном отечестве подняли на него руку?

Эта преступная эпопея началась ещё на рубеже пятидесятых - шестидесятых годов. О её событиях, вдохновителях и исполнителях Распутин рассказал в публицистической книге "Сибирь, Сибирь…", вышедшей много позже. Драма Байкала, по словам писателя, развивалась так:

"После отсыпки плотины Иркутской ГЭС (напомню: в 1956 году. - А. Р.) уровень сибирского моря поднялся на метр. Это обстоятельство навело некоего Н. Григоровича, смелый инженерный ум из Гидроэнергопроекта, на мысль спустить Байкал ниже прежней воды - так, чтобы почувствовал он руку человека! Для этого под Шаман-камень в истоке Ангары достаточно заложить 30 тысяч тонн аммонита, поднять его в воздух, и освобождённый Байкал беспрепятственно пойдёт к величайшим в мире ангарским гидростанциям… Подсчитали, что снижение уровня Байкала только на один сантиметр даст столько электричества, что им можно выплавить 11 тысяч тонн алюминия. А если на несколько метров? Ведь это же море алюминия!..

Засновали комиссии - взрывать, не взрывать?

И ахнул бы Григорович лежащий поперёк коммунизма Шаман-камень, да сибирские учёные пошли на крайнее средство, припугнув ретивого инженера и его покровителей вероятностью непредвиденного геологического смещения, после которого Байкал огромным валом шутя сметёт понастроенное и обжитое на Ангаре за триста лет".

Следующая напасть, которую придумали "генералы" технического прогресса, - осквернить священные берега зловонными химпредприятиями. Продолжу цитировать рассказ писателя:

"Целлюлозные заводы решено было ставить на Байкале ещё в 1953 году. В Америке к тому времени подобрались к новому корду марки "супер-супер" с небывалой разрывной длиной нити, он пойдёт на шины для скоростной авиации, прежде всего военной. Подобного же качества корд, естественно, потребовался и нам, а для отмывки целлюлозы для него подходила лишь сверхчистая вода с минимальной долей минеральных веществ. Только три источника отвечали этому требованию - Ладога, Телецкое озеро на Алтае и Байкал…

Уже когда выбрали площадку в устье реки Солзан на юге Байкала, была возможность… перенести целлюлозный завод в Братск, где строилась ГЭС. Воспротивились проектировщики… Разве сравнить Братск с Байкалом: там гнус, тайга, даль; здесь - картинность, омуль вместо камбалы, заряд бодрости. Уже одним именем своим Байкал вызывал энтузиазм и горение сердец, когда склонялись проектировщики над листами ватмана. И если придётся ставить памятник конвою, добровольно взявшемуся сопровождать Байкал к месту его гибели, на первом плане должна быть волевая, готовая на любые сокрушения фигура главного инженера Сибгипробума Б. Смирнова; этот в развернувшейся дискуссии с защитниками озера вёл себя по-сержантски и покрикивал на писателей и учёных как на новобранцев".

Стройку Байкальского целлюлозно-бумажного комбината (БЦБК) объявили ударной комсомольской. Чуть позже на реке Селенге, примерно за полсотни километров до её впадения в чудо-море, начали возводить другой комбинат - целлюлозно-картонный. И тоже "ударно", и тоже руками молодых энтузиастов. Люди старшего поколения ещё помнят фильм Сергея Герасимова "У озера" - осторожную и робкую попытку сказать соотечественникам, что надо бы бережнее относиться к нашим природным сокровищам. Нашлись, однако, писатели и учёные, которые громко и недвусмысленно заявили: промышленники начали на байкальском берегу подлинный разбой. У Распутина читаем:

"В 60-х годах общественное мнение после немалых сроков народного безмолвствования, в сущности, с Байкала и возродилось. Для отцов-командиров экономики первоначальный отпор явился неожиданностью, они привыкли, что любые их планы принимаются с непоколебимостью божественного начертания. И вдруг какие-то писатели, существующие для сочинения од, и учёные, также перепутавшие, для чего они существуют, потом смущённое ими простонародье начинают задаваться вопросом: не погубим ли мы Байкал? И договариваются до ответа: погубим. Это уж ни в какие ворота".

Впрочем, возвысили голос против самовольщиков не "какие-то", а самые сведущие и авторитетные. Против строительства комбинатов выступили сибирские академики М. Лаврентьев, А. Трофимук, В. Сукачёв, С. Соболев, их московские коллеги П. Капица, Б. Ласкорин, А. Яншин. Из писательских протестов в печати запомнились статьи Владимира Чивилихина, Олега Волкова. Не смог промолчать автор "Русского леса" Леонид Леонов. На очередном партийном съезде в 1965 году к здравому смыслу воззвал Михаил Шолохов.

Тут уж высшее руководство страны не могло отмолчаться.

Назад Дальше