…Здание областной администрации (в рассказе - Дом) охраняет цепь автоматчиков - спецназовцев, вызванных новыми "хозяевами жизни" Бог весть откуда. В сквере напротив, через площадь, - густая толпа жителей города, возмущённых нежеланием местных начальников объясниться с ними. По смельчакам, пытающимся пересечь площадь, открывается огонь. Один человек уже убит.
"- Вы что это, гады, делаете? - обретя технику (мегафон. - А. Р.), заговорил сквер.
- Сам ты гад! - не остались в долгу в Доме. Голос был другой, не прежний - этот моложе и расхлябанней. Прежний отошёл или уехал на переговоры. Прежний не стал бы продолжать, этот разговорился: - За каждого гада ты у меня по пуле получишь - запомни.
- Пропуляешься, - ответили из сквера. - Вот на этой дороге под асфальт закатаем. День и ночь машины будут "вечный покой" напевать. Не возражаешь?
- Дерьмо собачье!
- С тобой всё ясно. Неужели там у вас нет никого умнее тебя? Кто бы тебя попёр от говорильника?.. Посмотри, мы подождём…
- Я тебе счас пасть закрою…
- Ты - мне?! Ублюдок американский!
- Ты-то, конечно, не американский! Ты - русский ублюдок!
- Я русский. Но не ублюдок.
- А что - есть русский и не ублюдок?
Две-три тысячи человек, собравшиеся в сквере и втянутые в эту перепалку, встречая каждый выпад своим сопровождением, онемели. За секундным замешательством должен был последовать взрыв, но ещё прежде над головами ударила очередь.
- Ложи-ись! - крикнуло из Дома радио и задребезжало смехом".
Это были цветочки "демократии", уже кровавые, а ягодки, смертельные для всей страны, ждали нас впереди…
У каждого своя правда?
Уже с первых дней развёртывающейся трагедии Распутин точно определил вектор будущих событий. Он неустанно предупреждал о возможных последствиях в своих интервью, выступлениях, публицистических статьях. А как художник, вновь и вновь вглядывающийся в глубины жизни, он показал трагедию России в своей набатной книге рассказов "В ту же землю".
Обо всём, конечно, легко судить спустя не одно десятилетие. А тогда, в первой половине 1990-х, брожение умов, прельстительные речи бесов, захвативших державу, запутывали даже вчерашних единомышленников писателя.
Словно бы отвечая тем, кто увидел в страшных переменах что-то новое, обнадёживающее, Валентин Распутин говорил в одном из публичных выступлений в Москве:
"Только те из нас, кто плоть от плоти и дух от духа России, кто вместе с нею обирал с себя плевки в неё, в ком отдавалось незаживающей раной каждое слово отступничества от неё, кто плакал её слезами обиды от предательства и вероломства; только тот, кого вместе с нею разрезали на части по планам её расчленителей, в ком всё тревожней и всё настойчивей звучат недоумённые голоса предков, стоящих за Россию, - знает тот безошибочно: поднимается, опоминается, собирается в одну и одну мускульную силу Россия. Видит, слышит, чувствует он, ибо происходящее в России происходит и в нём, что не намерена она больше терпеть ни мелких бесенят, кривляющихся с экранов телевизоров, ни бесов среднего пошиба из приказчиков нового порядка, наживающихся на её несчастье, ни больших, генеральных бесов, производящих над Россией новый гибельный для неё социальный эксперимент".
Валентин Распутин создаёт рассказы, как будто независимо от воли автора выстраивающиеся в единое целое - в художественное исследование того общественного и нравственного положения, в котором оказалась Россия. Рассказы особенной эмоциональной, напитанной болью силы - "В ту же землю", "Нежданно-негаданно", "В больнице", "Женский разговор", "Сеня едет". Это не первый случай в отечественной литературе. В начале XX века Лев Толстой написал рассказы и очерки, которые потрясли читателей и тоже составили как бы единое обличительное художественное полотно, - "После бала", "Фальшивый купон", "За что?", "Божеское и человеческое", "Песни на деревне", "Три дня в деревне", "Ходынка". Писатель, разумеется, не выстраивал их как нравственный приговор тогдашним властителям. Он рисовал безжалостными красками жизнь своей родины в её не лучший период - и разве от его авторского своеволия или намеренного выбора событий проистекал этот обжигающий накал возмущения и гнева? Так и в случае с Валентином Распутиным. Он развернул перед нами, читателями, художественно правдивое изображение насилия над страной, устроенного властолюбцем и его кликой, а уж отклик зависел от наших оскорблённых сердец.
Герой рассказа "В больнице" Алексей Петрович, недавний служащий Министерства лесного хозяйства, оказался в престижной клинике, в одной палате с ещё одним "бывшим" - вчерашним управляющим крупным строительным трестом, а ныне тоже пенсионером Антоном Ильичом. Вышло, однако, что "номенклатурщики" находятся по разным сторонам тогдашних баррикад. Первый, Алексей Петрович, всегда исполнявший своё дело увлечённо и без шумихи, никак не может понять, почему от вчерашних устоев жизни, в том числе и его любимого занятия, надо не оставить камня на камне. Другой же, Антон Ильич, энергичный и властный знаток своего производства, убеждён, что нужно поломать вчерашнюю экономику, а с ней и уклад жизни, и психологию людей, и начать всё с "нулевого цикла" - так, как это и делают молодые "реформаторы".
И спор их, и житейские подробности их судеб - всё в этом рассказе правдиво и узнаваемо, как и сшибка двух мнений, двух психологий, двух отношений к родной стране на страшном переломе.
Антон Ильич:
"- О старом, значит, жалеете? Так.
Это "так" было у него как точка, не больше, но можно было представить, что когда-то, когда сосед был при власти, оно звучало твёрдо, сильно, заглубляя сказанное решительным взмахом руки.
Разговор расходился, и Алексей Петрович устроился удобней, развернувшись набок и подбив под локоть подушку.
- Жалею, - согласился он. - Но не так, как вы, должно быть, представляете. Я в старом, если хотите знать, с потрохами не увязал. Мне из старого только рюкзачок собрать - и в новом. Я в партии не состоял.
- Это в министерстве-то? - не поверил сосед.
- Да. Я в министерстве проработал три года. Да и попал туда случайно. Директора института назначили министром, он меня с собой на управление потащил. Да и министерство… оно для нас только было важным. Вот и вы толком не знали, рубят там лес или охраняют. Разве это о положении министерства не говорит?
- Привилегии для всех министерств были одинаковы, - чувствовалось: сосед продолжает разговор через силу. Он лежал и, согнув в колене левую ногу, закинув за неё правую, нервно мотал ею и посматривал на дверь.
- Кое-что было, - согласился Алексей Петрович, - хоть и по третьему разряду. Больница эта… я, правда, впервые здесь, когда и прав на неё не имею. Да, больница. Курорт. Но зачем мне, человеку лесному, курорт? Я там ни разу не был. Машина у меня своя, свою пригнал. Должность не велика, с вашей не сравнить. Вы князем были, Антон Ильич, первый-то человек в крупном строительном тресте. Там привилегии, льготы эти самые плывут, за ними и ходить не надо. Не буду говорить про вас, не знаю. Но что такое начальник треста, знаю. Из министерства ходил и в ноги падал.
Сосед молчал. Алексей Петрович отдышался.
- Вы ведь в партии были, Антон Ильич?
- Был, конечно. Вы же знаете. Как бы я там не был?
- И не просто членом партии, а членом обкома?
Сосед мог и не отвечать: иначе не бывало.
- А воевали?
- Три года. Тяжёлое ранение имею, - с набирающейся твёрдостью отвечал сосед. - Что это вы мне допрос устраиваете?
- Я продолжу, Антон Ильич, с вашего позволения и договорю, - сказал Алексей Петрович после ухода сестры. Они одновременно повернулись друг к другу. - Что выходит: вы воевали, имели крупную должность, были своим в местной партийной верхушке, вложили в старую систему немало сил… как же получилось, что вы её на дух не терпите, будто вы - это не вы, а что-то, что заново родилось?
Сосед перебил решительно:
- Я за Россию воевал, Россию строил, а не старую систему.
- За Россию, - согласился Алексей Петрович и шумно выдохнул. - Вы воевали за неё, да… Но почему тогда эти бесы из научных институтов, - Алексей Петрович, перегнувшись, далеко вымахнул в сторону телевизора руку, - захватили говорильню и принялись издеваться над нами… и над вами в том числе… принялись утверждать, что жертва была напрасной и победа не нужна… почему вы заслушались, как дитя, и поверили? Вы Россию защищали…
- Я и сейчас её защищаю…
- Господь с вами! Если бы на фронте вас убедили развернуть оружие… за Россию… вы бы поверили? Хотя - что я?! Бывало и это. Всё уже бывало. Вот это и страшно, что ничему нас научить нельзя. Но если вы не развернули оружие там, вы должны были знать, где Россия. А они развернули. - Снова выпад в сторону телевизора. - И давай из всех батарей поливать Россию дерьмом, заводить в ней порядки, которых тут отродясь не водилось, натягивать чужую шкуру. Неужели вас в сердце ни разу не кольнуло, почему, по какой такой причине поносят так русских? В России. Вы ведь русский, Антон Ильич?
- Не видно, что ли? - сосед смотрел на Алексея Петровича исподлобья и сказал холодно, отчуждённо.
- Пока видно. Есть же у нас свои черты. Но скоро их сострогают. Скажите, какие же мы с вами русские, если дали так себя закружить? Хоть чутьё полагается иметь, если нет ничего другого. Для вас Россия в одной стороне, для меня в другой. Нет, не там, где мы с вами были при коммунизме. Но и не там, где вы видите, совсем она не там. Можно допустить, что я ошибаюсь. Но посмотрите. Мы дикари, звери, развратники, пьяницы, матерщинники… полный набор… лодыри, покорное стадо, к иконе подходим не иначе как с топором. Надо нас в цивилизованный мир, чтобы привести в порядок. Посмотрите, как цивилизуют. Пьяницы - и заливают дешёвой водкой. Развратники - и весь срам, всё бесстыдство людское со всего мира, всё несусветное уродство - сюда. Дикари - и гуляй свободно любой головорез, насилуй, грабь, воруй, убивай беспрепятственно, захватывай мафия и коррупция государственное богатство, объединяйся между собой, захватывай власть. Лодыри - и хлеб, масло у своего крестьянина не берут, везут из-за океана. Грубияны - и полон рот мата у каждого воспитателя. Не кажется это вам… ну, не совсем подходящим способом воспитания… совсем не подходящим?! Свободы хватило только на это - как сделаться окончательно без стыда и без совести, разграбить страну и оболванить нас с вами. А мы и рот разинули: настоящую Россию нам кажут! Нет, Антон Ильич, это не Россия. Избави Бог!
Алексей Петрович задохнулся и умолк. Сосед тоже дышал тяжело и смотрел на него враждебно. И вдруг сделал совсем по-мальчишески: поднялся и демонстративно включил телевизор.
- Новости, - объявил он. - Извините, новости я пропустить не могу".
Эти двое уже заканчивают жизнь, и без всяких пояснений видно, как они её прожили и какой стержень имел каждый. Один смертельно унижен и оскорблён тем, что его Родину распинают; второй, думается, доволен, что оставляет детям и внукам весомый задел, нажитый им при номенклатурной службе… У писателя не прибавлено ничего от себя, от "творческой фантазии": вот тебе, читатель, две судьбы, две оценки жизни, которая завертела и тебя…
Не ищи оправданий, сильный и честный!
Однако есть люди, не имевшие понятия о номенклатуре, люди обыкновенные, рабочие, и таких миллионы. Переворот, устроенный новыми хозяевами страны, ударил их больнее, да что там - смертельнее! Они тоже хотели бы разобраться: как же произошло, что владельцами всего нажитого страной стали не те, кто её обустраивал, строил заводы и электростанции, города и железные дороги, а ловкачи, воспользовавшиеся приватизацией и превратившие её в "прихватизацию".
Двое из миллионов пострадавших - герои рассказа "В ту же землю".
Пашута, женщина с городской окраины, всю жизнь трудилась в столовой, причём шла по служебной лестнице не вверх, от посудомойки к заведующей общепитовской точкой, а в обратном направлении: в двадцать лет, бойкой и симпатичной комсомолкой, служила заведующей, а с годами, при убыли сил и женского обаяния, дошла до посудомойки. Её друг, Стас Николаевич, бывший инженер на алюминиевом заводе, статный и сильный, был в своей профессии не последним человеком. Новые порядки, установившиеся в стране, принесли им нищую, бесправную старость.
И вот как оценивают эти двое "рай", приуготованный им реформаторами России. Первые растерянные слова тяжкого разговора вырываются у Пашуты, которая не знает, как, на какие деньги похоронить мать:
"Чего тут путать, Стас Николаевич? Не мы с тобой стали никому не нужными, а все кругом, все! Время настало такое провальное, всё сквозь землю провалилось, чем жили… Ничего не стало. Встретишь знакомых - глаза прячут, не узнают. Надо было сначала вытравить всех прежних, потом начинать эти порядки без стыда и без совести. Мы оттого и прячем глаза, не узнаём друг друга - стыдно… стыд у нас от старых времён сохранился. Всё отдали добровольно, пальцем не шевельнули… и себя сдали. Теперь стыдно. А мы и не знали, что будет стыдно. - Она помолчала и резко повернула, видя, что уводит разговор в сторону, где только сердце надрывать. - Дадут! - согласилась она. - Если просить, кланяться - дадут. Те дадут, кому нечего давать. Из последнего. Ну, насобираю я по-пластунски, может, сто тысяч. А мне надо сто раз по сто. Нет, не выговорится у меня языком - приходить и просить. А чем ещё просить - не знаю…
Стас осторожно напомнил:
- У тебя ведь дочь есть.
- Дочь мне неродная, - глухо сказала Пашута. - И живёт она с мальчонкой в последнюю проголодь. Девочку мне отдала в учёбу. Живёт одна, без мужика. Это вся моя родня. Дальняя есть, но такая дальняя, что я её плохо знаю. Нас у матери было четверо, в живых я одна. Всё ненормально - верно ведь, Стас Николаевич?
- Не паникуй. Куда твоя твёрдость девалась?
- Остатки при мне. И то много. С нею-то хуже. Она не для воровства, не для плутовства у меня, скорей в угол загонит".
Не такой Распутин писатель, чтобы недодумать главную мысль, не отыскать ответы на вопросы, которые задаёт нынешняя подлая жизнь. Вот и его Стас Николаевич, сильный человек, загнанный в угол, но ещё не сломленный, объясняет Пашуте, как всё случилось, вспомнив их недавний, предзимний разговор:
"Я тебе скажу, чем они нас взяли, - не отвечая, взялся он рассуждать. - Подлостью, бесстыдством, каинством. Против этого оружия нет. Нашли народ, который беззащитен против этого. Говорят, русский человек - хам. Да он крикун, дурак, у него средневековое хамство. А уж эти, которые пришли… Эти - профессора! Академики! Гуманисты! Гарварды! - ничего страшней и законченней образованного уродства он не знал и обессиленно умолк. Молчала и она, испуганная этой вспышкой всегда спокойного, выдержанного человека.
Он добавил, пытаясь объяснить:
- Я алюминиевый завод вот этими руками строил. От начала до конца. А двое пройдох, двое то ли братьев, то ли сватьев под одной фамилией… И фамилия какая - Чёрные!.. Эти Чёрные взяли и хапом его закупили. Это действует, Пашута! Действует! Будто меня проглотили!
- Стас Николаевич, да ты оправдания себе ищешь… Не может того быть! Чтобы взяли… всех взяли! Ты же не веришь в это?
Стас улыбался и не отвечал. Странная и страшная это была улыбка - изломанно-скорбная, похожая на шрам, застывшая на лице человека с отпечатавшегося где-то глубоко в небе образа обманутого мира".
Зря, зря ведут себя столь спокойно и уверенно нувориши. Почаще бы они вчитывались в строки неподкупных писателей. Не случайно мы вспоминали о толстовских рассказах и очерках начала грозового XX века - тоже ведь имевшие уши не услышали. И чем это кончилось?
Выстоять под грозовыми тучами
Вместе с тем рассказы Валентина Распутина не только высвечивали чреватые грозой русские тучи. И в новых жестоких условиях писатель находил и показывал нам тот русский характер, который сложился за века существования нашего отечества, - выносливый, трудолюбивый, праведный, непокорный. Такой характер не надо было долго разыскивать. Какой же ещё характер мог устоять в глубинах пошатнувшейся, исковерканной русской жизни девяностых годов?
В рассказе "Изба" два героя, не потерявшие душевного света даже в сумраке бесовских времён: Агафья и Савелий - старые односельчане.
"Агафья до затопления нагретого людьми ангарского берега жила в деревне Криволуцкой, километрах в трёх от этого посёлка, поднятого на Елань, куда, кроме Криволуцкой, сгрузили ещё пять береговых деревушек. Сгрузили и образовали леспромхоз. К тому времени Агафье было уже за пятьдесят…
Была она высокая, жилистая, с узким лицом и большими пытливыми глазами. Ходила в тёмном, по летам не снимала с ног самошитые кожаные чирки, по зимам катанки. Ни зимой, ни летом не вылезала из телогрейки, летом - закутываясь от мошкары, от которой не было житья, пока не вывели её, чтоб не кусала наезжих строителей Братской ГЭС. Всегда торопясь, везде поспевая, научилась ходить быстро, пробежкой. Говорила с хрипотцой - не вылечила вовремя простуду и голос заскрипел; что потом только ни делала, какие отвары ни пила, чтобы вернуть ему гладкость, - ничего не помогло. Рано она плюнула на женщину в себе, рано сошли с неё чувственные томления, не любила слушать бабьи разговоры об изменах, раз и навсегда высушила слёзы и не умела утешать, на чужие слёзы только вздыхала с плохо скрытой укоризной. Умела она справлять любую мужскую работу - и сети вязала, и морды для заездков плела, беря в Ангаре рыбу круглый год, и пахала, и ставила в сенокосы зароды, и стайку могла для коровы срубить. Только что не охотилась, к охоте, даже самой мелкой, её душа не лежала. Но ружьё, оставшееся от отца, в доме было. Невесть с каких времён держался в Криволуцкой обычай устраивать на Ангаре гонки: на шитиках от Нижнего острова заталкивались наперегонки на шестах против течения три версты до Верхнего острова, и дважды Агафья приходила первой. А ведь это не Волга, это Ангара: вода шла с гудом, взбивая нутряную волну, течение само себя перегоняло. На такой воде всех мужиков обойти… если бы ещё 250 лет простояла Криволуцкая, она бы это не забыла".
А что потеряла эта вечная труженица, подлинная хозяйка отеческой земли? Что у неё отняли, когда, отдав родной берег для великой электростанции, она в конце жизни оказалась без света по вечерам, без чистой воды, без опеки государства - без всего малого, которого лишили её свалившиеся откуда-то хищники? Поперёд всего у неё отняли душу. Ту, что жила на миру: