Судьба высокая Авроры - Чернов Юрий Михайлович 10 стр.


Курков, раздобыв ключи, открыл артпогреб и раздавал матросам винтовки. Рабочие, заполнившие палубу, напомнили:

- А где ваш главный жандарм? Сбежал?

Бросились в каюты.

Шпыняя, тыча кулаками, вывели Никольского. Чья-то рука содрала с него погоны, швырнула под ноги. Китель с оборванными пуговицами распахнулся, выглянула белоснежная сорочка. Чем-то ошеломляющим и неожиданным показалось матросам это немыслимо-белое барское белье.

Внешне в эти минуты Никольский переменился мало. И хотя голова его, обычно горделиво откинутая назад, поникла, хотя кто-то оборвал клок его закрученных кверху усов и справа над губою багрянились сгустки крови, он шел, не сутулясь, безучастный к пинкам и выкрикам, очевидно готовый к неотвратимому. Лишь холод ненависти застыл в его глазах.

- Убийца! - кричали Никольскому вдогонку.

Матросам, которые отвезли Прокофия Осипенко в адмиралтейский госпиталь имени Петра Великого, врач сказал: "Надежды никакой".

- Кончай Дракона! - требовали матросы.

- Стой!

Приказ прозвучал категорически. На голос обернулись обозленные лица. С сомкнутыми губами, властный и решительный, на световом люке стоял старший унтер-офицер Петр Курков. Конечно, не наплечные унтер-офицерские кондрики остановили матросов. В голосе Куркова была та подчиняющая сила, которая действовала как команда:

- Не погань палубу! Крейсер теперь наш. Тащи Дракона на землю!

Никольского довели до трапа. Гулко, почти в упор грянул выстрел. Винтовочный приклад толкнул Брагина в плечо. Брагин выдохнул: "все".

Обиды, пинки, зуботычины, изнуряющие наряды, униженность, недоимки и тяготы всей жизни - многое было в этом глубоком выдохе машиниста Брагина, не дождавшегося, когда Никольского сведут на землю. И Никольский рухнул на трап. Один его глаз остался открытым, будто убитый смотрел и хотел запомнить лица матросов.

Комендор Огнев молча стащил Никольского с трапа, обтер о брезентовые штаны ладони и в сердцах сплюнул.

Рядом на земле дергался и хрипел Огранович. Сергей Бабин проткнул его шею штыком. Огранович, скрючась, лежал на боку в растекавшейся темной лужице.

А на палубе матросы уже жадно слушали рассказы рабочих о событиях в Петрограде. Ивана Яковлевича Крутова окружили давние знакомые - Белышев, Краснов, Масловский, Лукичев.

- Ну вот мы опять вместе, - говорил Иван Яковлевич. Глубоко утопленные глаза его кого-то искали. - А где ваш старшой? А-а, вижу.

Он помахал рукою Куркову.

- В Петрограде - революция, - сказал Крутов. - Рабочих поддержали солдаты. Сейчас от вас подадимся в город. Слышите - на улицах стрельба… А это - "Авроре"…

Крутов кивнул рабочему, стоявшему рядом с ним, худому, с неестественно длинной шеей и острым кадыком. Немногие из авроровцев узнали его, хотя и видели в тот памятный вечер, когда с двумя товарищами, без шапки, он шел из корабельного карцера.

- Вот вам, - сказал рабочий и протянул красное полотнище.

У грот-мачты засуетились матросы. Зычная команда оборвала разговоры. Люди распрямились, повернули головы к мачте. Тяжелый, двухметровый кумач качнулся, поплыл вверх. Ветер лениво колыхал его. Лишь у самой макушки сильный порыв неожиданно развернул полотнище, разгладил все складки, и багряное крыло торжественно захлопало над запрокинутыми головами.

День выдался ясный, свежий, морозный. Из-за гряды облаков, громоздившихся на горизонте, выкатилось багряное солнце. Облака таяли, уплывали, над Петроградом простерлась высокая синева, лишь местами перечеркнутая дымом пожарищ. Горел окружной суд, кое-где догорали полицейские участки. В морозном безветрии дым подымался черными столбами, почти вертикально.

Полотнище, только что взметнувшееся над грот-мачтой, отсвечивало на солнце, пронизанное его лучами. Из ворот Франко-русского завода уже выступили на помощь восставшим колонны рабочих и матросов. Ряды их перемешались, бескозырки, платки и ушанки составили нечто нерасторжимо-единое, слившееся. Несколько голосов, сильных своим задором, подняли над колонной частушку:

Эх, узнает Николашка,
Что Романовым конец,
Хватит враз его кондрашка,
Околеет наконец.
Эх!

"Эх!" подхватили все, оно громогласно качнулось, как могучий выдох, и нетерпеливые голоса подхватили слова о Николашке и кондрашке, которая его хватит.

Колонна неохотно теснилась к тротуару, уступая дорогу заводским грузовикам. Первый, гремя цепями, медленно полз по глубокому, истоптанному снегу, давно не убираемому дворниками. Над кабиной возвышался фанерный щит. Чернело намалеванное дегтем короткое и энергичное: "Долой!"

На грузовых машинах по совету Ивана Яковлевича Крутова разместили летучие отряды. Авроровцы сняли с мостиков пулеметы, перенесли в грузовики.

Комендор Евдоким Огнев - крутоплечий, широкоскулый - хозяином расположился возле "максима", улыбался, как говорится, от уха до уха, угощая товарищей донским, привезенным кем-то из земляков табачком.

Наконец первая машина вырвалась из толпы, замедлявшей ход, за нею вторая, и улицы побежали навстречу летучему отряду. Кое-где бег прерывался - путь преграждали сугробы, моторы тяжело урчали, фыркая бензинным перегаром. К грузовикам с обеих сторон подступали дома. Одни светились на солнце разузоренными морозом окнами, алели кумачом, опоясавшим балконы, другие выжидающе затаились, опустив жалюзи, слепо глядя на мостовые массивными ставнями. Бывало и так, что безмолвные окна оживали, изрыгали ярость пулеметных очередей. Стены напротив покрывались частой оспой пулевых отметин, слышались вскрики падающих прохожих.

Огневский пулемет свинцовым вихрем хлестал по окнам. Лишь единожды он внезапно смолк. Комендор откинул крышку короба, устранил перекос патрона, и снова в кузове все задрожало от непрерывной, секущей воздух скороговорки "максима".

Внезапно водителям пришлось затормозить перед "Асторией". В проемы выбитых окон первого этажа входили и выходили любопытные, озираясь среди хаоса разгромленной мебели, опрокинутых цветочниц с распластанными на коврах фикусами и брошенных под ноги продавленных картин.

Перед "Асторией" зияла воронка, багровая от пролитого вина, вся в пёресверке битых бутылок. В осколках дробилось солнце. Винный дух ударял в нос.

Близ Садовой резко свернули под арку, чтобы не подставить машину под огонь с чердака. На мостовой корчилась женщина. Она стонала, билась о ледяные булыжники, но никто не мог приблизиться - пули щелкали, взвихривая снег. Солдаты и рабочие жались к стенам домов, безрезультатно стреляя вверх. Авроровцы, взломав двери, бросились по лестнице к чердаку. Минут двадцать гремели выстрелы. Из слухового окна вывалился городовой. Он глухо шмякнулся в сугроб. Городового словно и не было - остался лишь горб черной шинели, да сапог нелепо торчал из снега.

Женщину, корчившуюся на мостовой, отнесли в квартиру первого этажа. Она, видимо, умирала, не было сил стонать, иногда только зябко вздрагивала, будто судорога пробегала по телу.

Перепачканные штукатуркой, в чердачной паутине, авроровцы вскарабкались в грузовики. В их молчаливой мрачности жило пережитое темные трупы прохожих на снегу и эта женщина, в глазах которой уже отразилось ощущение близкой смерти. Матросы молчали, мучимые сознанием: поспей они на пять минут раньше - и этого могло бы не случиться.

- Поехали! - Сергей Бабин ударил по крыше кабины.

И снова машина, гремя цепями, покатилась по улицам Петрограда мимо горящих участков, мимо костров с пылающей "иродовой писаниной" - судебными папками и протоколами, мимо митингующих толп, мимо встречных автомобилей с широкими крыльями, на которых лежали солдаты с винтовками.

На перекрестке хотели было остановиться: толпа задержала переодетого жандарма. С него сорвали серое пальто и увидели синие штаны, по которым струйками крови стекали красные канты.

- С ним и без нас управятся! - властно сказал Курков. - Чего терять время?!

Грузовики загремели по людным улицам. В эти часы все было в движении. Даже бронзовые львы, выщербленные пулями, не казались застывшими. У Аничкова моста, украшенного фигурами литых коней Клодта, какой-то бородач с красной повязкой взмахом руки остановил машины:

- Сходи, братки!

К солдатам рабочие уже привыкли, а восставших матросов, видимо, встретили впервые и, обрадованные этим, окружили их.

- Тебе, товарищ, - торжественно сказал бородач, остановивший машину, и приколол на грудь Куркову красный бант.

У рабочих на штыках алели флажки, на куртках и пальто - банты. Такие же банты появились у Александра Белышева, у Николая Лукичева, у Алексея Краснова, у Ивана Чемерисова, у Ивана Васютовича.

Невский проспект, набережная Фонтанки, где остановились машины, кишели людьми. Весь Петроград превратился в огромный клуб под открытым небом, где встречались и беседовали знакомые и незнакомые люди, где спешили выговориться, сказать о наболевшем, о том, что навсегда уходит, и о том, что придет завтра.

Молодая женщина, продираясь в тесноте по Аничкову мосту, несла, обняв левой рукой, большую кастрюлю. Временами она останавливалась, доставала картофелину и протягивала солдату или рабочему:

- Угощайся, товарищ!

Перепала картофелина и Евдокиму Огневу. Он с минуту стоял, провожая глазами незнакомую женщину, не понимая, почему так ново и так необычно для него это давнее слово - "товарищ". Потом он ел картофелину, недосоленную, остывшую, хотя кастрюля и была укрыта платком. К горлу подкатил горячий ком - пахнуло домом, аппетитным запахом подового хлеба.

Рядом стоял солдат. Он держал картофелину на ладони, отламывал по кусочку, потом остатки отправил в рот и с бессловесной тоской поднял глаза на вздыбленного коня.

Железный конь с заиндевелой спиной, большой, сытый, переместив всю свою тяжесть на задние ноги, поднял высоко передние, изогнул грудь и, казалось, жарко дышал.

Глаза солдата затуманились. Может, вспомнил он, бывший пахарь, своего Савраску? Может, оглушило хмелью полузабытых запахов хрустящего, терпкого сена? Может, прикинул: войдет ли этот холеный, гладкий коняга в его хилый, с подгнившими подпорками сараишко, когда-то срубленный на краю Ивановки или Степановки?

Станичник Огнев молча глядел на солдата с присохшими к ладоням крохами домашнего картофеля, угадывая его думы и сверяя со своими. Солдат не замечал крутоплечего соседа-комендора, отрешенно щурился на солнце. Оно пригревало все жарче, обещая щемящую близость весенней пахоты.

А на Аничков мост уже выкатил броневик. Кто-то горластый звал всех стягиваться к Адмиралтейству, кончать с последним оплотом драконов и царских прислужников.

Когда авроровцы прибыли к "оплоту драконов и царских прислужников", его осаждали десятки тысяч вооруженных людей. В Александровском саду яблоку негде было упасть. Среди голых веток сада повсюду торчали штыки. Группы восставших грелись у костров. В одном из них полыхал деревянный герб царской России. Краска вздувалась и лопалась, плавилась. Пахло паленым. В толпе ждали: вот догорит герб - и Хабалову крышка.

Признав в Куркове старшего среди авроровцев, рабочие говорили ему:

- Где же ваши пушки? Шандарахнули бы разок - враз нам ворота отворили бы!

Иные спрашивали:

- Чего не штурмуем, иглы, что ли, адмиралтейской испугались? Она для нас не опасная, небо проткнула, ворон пугать.

Кто-то объяснял:

- Чего на рожон лезть, нас тут вон сколько - видимо-невидимо, и так сдадутся. Они в мышеловке.

Хриплоголосый рабочий, в мешковатом пальто, с большим прямым носом и цепкими глазами, говорил:

- На Франко-русском уже делегатов в Совет избрали. Путиловцы избрали. От рот, от кораблей делегатов надо. Пора свою власть ставить. Николашке конец.

Авроровцы слушали: толпа - лучшая академия. Все тут узнаешь…

В полдень ухнула пушка Петропавловской крепости. Чугунные ворота Адмиралтейства распахнулись, словно там только и ждали этого сигнала. Из ворот потянулись солдаты, за ними - скрипучий обоз с кухнями, в хвосте почему-то оказались неуклюжие орудия. Колеса оставляли в снегу колею.

Солдаты шли без винтовок, виновато поглядывая по сторонам.

- Одумались, - пронеслось по рядам и легким шорохом унеслось в глубину Александровского сада.

Последний оплот царских прислужников в Петрограде пал.

Жизнь на "Авроре" зарождалась необычная, на прежнюю непохожая, словно великий рулевой враз, круто повернул корабль. Видано ли было такое, чтобы матрос хозяином по палубе шел, не боясь кулака-свинчатки кондуктора Ордина, жестокого и желчного Ограновича, самовластного и свирепого Никольского?! Канул главный боцман Диденко - жаль, не рассчитались за прошлое, должок не отдали!

Раньше матрос на крейсере жил как в тюрьме без решеток. Тут не стань, там не пройди, изволь палубу лопатить, медяшку драить, гальюн чистить.

А теперь… Эх, и житье началось! Вольному воля! Выше голову, матрос! Говори - не оглядывайся, слушай - не бойся! Свободен от вахт - митингуй, песни горлань, слова о свободе слушай, хоть здесь, на Франко-русском заводе, хоть у златоглавого Исаакия, хоть к Таврическому дворцу ступай. Таврический весь Петроград вмещает, да что Петроград - всю Россию. Слыхали авроровцы, что Овальный зал с его колоннами в два ряда на пять тысяч душ рассчитан. Это, наверное, прежде так было, а нынче сколько народу придет, на столько и рассчитан. Всех вместит!

Гремят башмаки, гремят сапоги нечищенные по паркету, еще недавно зеркальному, блестящему (по углам и сейчас сохранился), а больше выщербленному, замусоренному. Любопытные и в зимний сад забредают поглазеть на высоченные деревья с листьями из жести, цветы диковинные понюхать цветы настоящие, живые, ну это так, баловство, а главное - новостей набраться, речи послушать. И уху приятно, и душе сладко, когда говорят: "Свобода!", "Товарищи!", "Братья!"

Свозят сюда со всего города пленников - царских приближенных. Видели авроровцы бывшего военного министра Сухомлинова. Вывели его из машины, винтовками от толпы оградили.

Черносотенец Дубровин - организатор травли большевиков, убийств и еврейских погромов - быстро семенил ногами, шею втянул. Ни глаз, ни лица не разглядеть - одна шуба видна. Богатая шуба - пышная, такую на витрине на Невском и то, пожалуй, не выставляют.

Арестованного митрополита Питирима тоже видели. - Святого духа под ружье взяли, - буркнул кто-то язвительно.

Рабочие, солдаты, матросы, студенты толпились, двигались в неразберихе коридоров, лестниц, переходов Таврического дворца.

Без перерывов заседал Совет рабочих депутатов, люди заводов и казарм, в старой, тертой и латаной одежде. Дымили цигарками, докуривали их до последней черты, до той грани, когда окурок пальцами не взять - можно только сплюнуть. Посторонних не гнали - слушайте, стойте, если ноги держат!

В правом крыле собирались бывшие думцы, теперь они называли себя Временным комитетом Государственной думы. Тут не ходили в потертых пиджаках и застиранных гимнастерках, тут белели крахмальные воротнички, золотились цепочки, темнели фраки ухоженных господ.

"Неужто и они за народ?" - пожимали плечами авроровцы.

Умаявшись в дворцовой сутолоке, суете, разноголосице, выходили матросы на вольный воздух. Медногорлые трубы гремели "Марсельезу". Реяли красные флаги. К Таврическому строем подходили войска.

К солдатам с речью обратился оратор. Он говорил о крушении царизма, о свободе, о необходимости спокойствия и порядка в Петрограде, о доверии солдат к офицерам.

Слова "о доверии солдат к офицерам" вызвали шумок, но оратор поднял руку, голос его зазвенел.

- В единстве - сила, сила несокрушимая. И если нашей свободе будут угрожать, я первый отдам за нее жизнь!

В строю зарукоплескали. Авроровцы, стоявшие в десяти шагах от оратора, с любопытством его разглядывали. Он вышел к солдатам без пальто и без шапки, явно не по погоде. Коротко стриженные волосы топорщились жесткой щеткой. Сухое, вытянутое лицо, блеклые, словно выцветшие глаза не выражали тех эмоций, которые звучали в голосе, иногда замиравшем до шепота, иногда громком, приподнято-решительном.

Большой шелковый бант алел на груди.

- Кто это?

Интеллигент в очках, не сводя глаз с оратора, недоуменно прошептал в ответ:

- Керенского не знаете?!

Авроровцы не знали тогда многого и многих. События накатывались непрерывной чередой, как волны в часы прилива. Освоить, переварить столь обильную пищу не успевали, не могли. Пожалуй, самой будоражащей новостью был "Приказ № 1 по гарнизону Петроградского военного округа", принятый на объединенном заседании рабочей и солдатской секций.

Под ударом этого приказа рушился весь уклад старой армии. Во всех частях предлагалось избрать комитеты из солдат. Эти комитеты брали на себя контроль над оружием, над политической жизнью, подчиняясь лишь Советам. Раз и навсегда отменялось титулование офицеров. Пришел конец "вашим превосходительствам" и "вашим благородиям". Офицерам запрещалось обращаться к солдатам на "ты".

Палубы гудели от матросского возбуждения. С пылу-жару начали выбирать судовой комитет. Над кандидатурами, можно сказать, задуматься не успели, выкрикивали фамилии тех, кто попался на глаза. От машинистов в комитет выбрали Сергея Бабина, лихого матроса. Председателем избрали Якова Федянина, артиллерийского унтер-офицера, уравновешенного, почитаемого за грамотность.

Комитет выбирали весело, с шутками и прибаутками, без особых споров и сомнений, посмеиваясь, говорили:

- Гляди, Яков, нос не дери, ешь за одного, работай за двоих!

Куда сложнее проходили выборы командира корабля.

После расправы над Никольским офицеры словно сквозь землю провалились. Правда, крейсер никто не покинул, но на палубе не показывались. О них и забыли.

Сказать, что кто-нибудь из офицеров скорбел по Никольскому или Ограновичу, было бы несправедливо. И все же стихийная вспышка матросской ярости кое-кого напугала.

Первыми на палубе появились мичман Лев Поленов и гардемарин Павел Соколов. Они сняли погоны, показывая этим, что отрекаются от всего, что связано с золотопогонным царским офицерством. Команда поняла это и приняла к сведению.

Конечно, не все офицеры разделяли в полной мере демократические убеждения Поленова и Соколова. Следуя их примеру, они сняли погоны, но не расстались до конца со старым. Новый берег, к которому несли их события, представлялся неясно, порою пугающе, порою настораживающе.

Были и такие, как Малышевич, безучастный к политике, как старший штурманский офицер Эриксон - честный и опытный моряк, оградивший себя рамками службы.

Вот почему, когда начались выборы командира крейсера, матросы заволновались: кого? Своего братка, соседа по кубрику, по кочегарке, или из них? Из офицеров?

Назад Дальше