Судьба высокая Авроры - Чернов Юрий Михайлович 9 стр.


- Вот, - протянул Чемерисов Куркову прокламацию, извлеченную из потайного кармана. - Дали на дорогу. Почитай, мол, своим.

Курков развернул тщательно сложенный листок, матросы сдвинулись теснее. Несколько секунд он молча всматривался в слова:

- "Листовка Петербургского комитета РСДРП". Слушайте!

Он читал негромко, но слова были сильные, горячие, казалось, они вырываются из кубрика, слышны далеко-далеко:

- "Жить стало невозможно. Нечего есть… Набор за набором, поезд за поездом, точно гурты скота, отправляются наши дети и братья на человеческую бойню.

Нельзя молчать!

Отдавать братьев и детей на бойню, а самим издыхать от голода и холода и молчать без конца - это трусость, бессмысленная, преступная, подлая.

Все равно не спасешься. Не тюрьма - так шрапнель, не шрапнель - так болезнь или смерть от голодовки и истощения.

Прятать голову и не смотреть вперед - недостойно. Страна разорена. Нет хлеба. Надвинулся голод. Впереди может быть только хуже. Дождемся повальных болезней, холеры…

Требуют хлеба - отвечают свинцом! Кто виноват?

Виновата царская власть и буржуазия. Они грабят народ в тылу и на фронте".

Курков перевел дыхание и продолжал:

- "Царский двор, банкиры и попы загребают золото. Стая хищных бездельников пирует на народных костях, пьет народную кровь. А мы страдаем. Мы гибнем. Голодаем. Надрываемся на работе. Умираем в траншеях. Нельзя молчать!

Все на борьбу! На улицу! За себя, за детей и братьев!"

Машинисты, собравшиеся в кубрике, понимали: огонь разгорается все жарче и жарче. Собственно, и начало было бурным, знали они о нем не понаслышке: когда завод забастовал, они с рабочими вышли на улицы. Петроград затопили колонны демонстрантов. Мостовые не вмещали движущиеся потоки, они выплескивались на тротуары. Пешеходы в обратную сторону идти не могли, толпа увлекала их за собой, набухая, становясь гуще, шумнее. Хлебные лавки, попадавшиеся на пути, разносили в щепы, словно лавки и были главными виновниками голода, исчезнувшего хлеба, закипающей ярости обездоленных, доведенных до неистовства людей.

Кое-где навстречу ползли трамваи, беспокойно звоня и прося пропустить их. Они как бы желали жить и двигаться по старому, заведенному когда-то порядку. Трамваи останавливали, опрокидывали посреди улицы, и это было вызовом заведенному порядку, обанкротившемуся, проклятому многотысячными массами голодных людей.

На подступах к центру все чаще путь преграждали заслоны полиции. Движение колонн замедлялось. Передние ряды вступали в перебранку со стражами закона.

- Ишь, толстобрюхие, ремни понавешали, в окопы вас гнать, а вы с бабами воюете!

Полицейский пристав, расставив, как циркуль, ноги, стоял насупясь и зло глядел на расходившуюся работницу. Его облегала тесная, светло-серая шинель, перехваченная, как бочка обручем, широким поясом.

- Наддай назад! - прохрипел пристав.

Полицейские обнажили шашки, преграждая путь.

- Фараоны! - понеслось из толпы.

Задние ряды нажимали. Лавина, затопившая улицу от тротуара до тротуара, надвигалась медленно, но неумолимо.

- Фараоны! Душители! - гремели озлобленные голоса, а лица - гневные, скуластые, сведенные худобой - были полны решимости.

Полицейская цепь дрогнула, попятилась назад. Пристав что-то крикнул мордастому дворнику с номером на медной бляхе и нырнул во двор.

- Ура-а-а! - взметнулось и понеслось по рядам.

Передние устремились в брешь. Расширяясь и набирая скорость, лавина хлынула к Невскому проспекту. В потоке бегущих были старые и молодые, мужчины и женщины, был даже один полицейский - без шапки, без сабли, с оттопыренными погонами. Он не мог выбраться из густой, взбудораженной толпы, она несла его, как щепку несет полая вода, и только испуг на лице выдавал смятение и беспомощность.

Невский, как море, вбирал бесчисленные людские реки, они текли из всех переулков, и этот широкий, сверкавший витринами проспект царских министров, дворянских особняков, золотопогонного офицерства, бобровых воротников впервые так победно шумел и колыхался во власти курток и картузов простого люда.

То тут, то там взметались полотнища кумача. К балкону второго этажа кто-то приколотил фанерный щит с надписью: "Хлеба!" Из ближнего переулка доносилась "Марсельеза". Опрокинутый трамвай превратился в трибуну для ораторов.

Свободно, не прячась - теперь ли бояться агентов охранки! - выступали ораторы. Их страстные лица, обращенные к массе, их руки, сжатые в кулаки, передавали порыв, волю и боевой азарт тех, кто вознес их на импровизированную трибуну.

Ораторы не говорили - они исторгали изнутри, бросали в толпу громкие на пределе голосовых возможностей - слова, рубили кулаком воздух. И в ответ многоголосо, хрипло, нестройно, но властно неслось:

- Правильно! Крой! Давай жарче!

Опьяненные свободой, клокотанием тысячеголовой и тысячерукой массы, авроровцы кричали вместе со всеми, и голоса сливались в гул одобрения и восторга.

Из речей можно было понять, что сегодня, 23 февраля, в Международный женский день, первыми вышли на улицы Петрограда текстильщицы, требуя хлеба, требуя вернуть из окопов мужей и братьев, требуя человеческих условий жизни. Их почин, как искра, попавшая в солому, разгорелся пожаром заводских митингов, где выступали большевики. Потоки демонстрантов устремились к центру.

- Долой войну! Долой голод! Да здравствует революция! - провозглашал очередной оратор, распахнувший пальто, скомкавший в руках шапку, всем телом подавшийся вперед, к толпе. И в это мгновение, словно ветерок, донеслось неясное и тревожное:

-..а-за-ки!..

Вторая волна повторила внятно и громко холодящее слово:

- Ка-за-ки!..

Из переулка на рысях вытягивалась сотня с офицером во главе. Еще нельзя было разглядеть лица казаков, еще не дрогнула людская стена, еще не качнул ее страх, но кто-то, обезумев, уже бросился к массивным воротам и, барабаня кулаками, надрывно голосил, молил о помощи и пощаде.

Толпа напряглась, упруго сжалась, замерла в ожидании.

Кривая сабля серебряно сверкнула в руке офицера. Конь, храпя и разбрасывая пену, высекал копытами комья снега и льда. Первые ряды явственно услышали кожаный скрип казачьих седел.

Толпа чуть раздвинулась, пропуская офицера в тесный людской коридор. Вытягиваясь по одному, притормаживая коней, за офицером последовали казаки. Никто из них не вынул сабель, лица были приветливы, один чубатый подмигнул молчаливо съежившейся работнице и повел плечами.

Вздох облегчения прошумел над толпой. Она ожила, зашевелилась, загалдела десятками голосов. Шутка ли: казаки, не раз обагрявшие себя невинной кровью, не будут больше палачами, не пойдут против народа…

В кубрике машинистов царило тягостное раздумье. Ноги не связаны, а пойти никуда нельзя; руки не связаны, а до винтовок не дотянуться пирамида на палубе пустая: оружие заперто в артиллерийском погребе.

Что же делать?

Крутов - рабочий, призывавший, если каша заварится, держаться вместе, - где он? Где его искать? Или каша заварилась слишком быстро? Так и не успели обо всем договориться…

Авроровцы, хлебнувшие на Невском хмельного воздуха свободы, уже не могли сидеть сложа руки. Рассказ Ивана Чемерисова лишил покоя: на крышах полицейские пулеметы… А с кем войска? Протянут ли руку рабочим? Или будут нейтральны, как те казаки? Что происходит в городе сегодня, сейчас?

Старший унтер-офицер Петр Курков отправился на разведку. На палубе его окликнул главный боцман Диденко:

- Не знаешь, что ли, что шастать по палубе запрещено?!

Курков сказал, что идет к инженер-механику Малышевичу. Вернувшись в кубрик, сообщил: в городе пожары, слышна стрельба.

- Надо связаться с матросами караульной команды, - предложил Белышев. - Как-никак они электростанцию охраняют, у них винтовки…

Договорить Белышев не успел. Дробь башмаков загремела по трапу. В кубрик вбежал запыхавшийся Алексей Краснов, машинист левой машины, друг и земляк Белышева, уроженец Владимирщины, парень спокойный и немного робкий. Прежде таким возбужденным товарищи его не видели.

- Дожили! - выпалил Краснов. - "Аврору" превращают в тюрьму. В карцер повели арестованных рабочих. К нам шли…

Узнав, что Никольский превращает крейсер в тюрьму, матросы пришли в ярость.

- Айда наверх, хватит! - требовали одни.

- Дракона в карцер! - вторили другие.

Третьи охлаждали не в меру горячих:

- На мостике "максим" появился. Никольский быстро наши головы сосчитает.

Из города глухо докатывалась отдаленная пальба. Черные столбы дыма уходили в небо. Где-то горели здания. Эти пожары и отголоски боя распаляли матросскую массу, готовую к бунту, к немедленным действиям.

В отличие от других из кубрика машинистов громкие возгласы не доносились. Тут говорили вполголоса, намечая план захвата корабля и освобождения рабочих. Первое, что пришло в голову, - поднять караульную команду. Но от этой мысли отказались. Людей там надежных нет. Поддержать других, может, и поддержат, а запевалами не будут.

Броситься к карцеру, снять часового и освободить рабочих? А дальше? На мостиках - пулеметы. От пуль ни брезентовая роба, ни фланелевки не уберегут. На берегу - у заводских ворот - солдаты. Долго ли Никольскому снять трубку - и батальон серых папах расстреляет безоружных авроровцев…

- Надо начинать с Дракона, - сказал Курков.

- А как яво возьмешь? - усомнился Васютович.

Тихий и скромный, Васютович редко встревал в общие дискуссии, и, хотя хорошо говорил по-русски, одно слово ему упорно не давалось: вместо "его" он неизменно говорил "яво".

- Может, на вечерней молитве? - неуверенно предложил Белышев.

- Правильно! - поддержал плотник Липатов. - Электрики перережут заводской кабель. В темноте обезвредим Дракона.

Довольный, что найдено решение, Липатов потер большие, как лопаты, шершавые, пахнущие столярным клеем ладони.

Вечерняя молитва проводилась в 21 час на церковной палубе. Приходили все, кроме занятых на вахте.

- Самый раз богу душу отдать, - оживился Сергей Бабин. - Погаснет свет - и Дракона за горло…

Мало-помалу прорисовался план действий: кому свет гасить, кому Никольского обезоружить, кому в артпогреб за винтовками идти, кому рабочих освобождать. А пока решили разойтись по кубрикам, с матросами поговорить: пусть на вечерней молитве скажут свое слово…

Рано сгустились февральские сумерки. Всполохи пожарищ тревожно багрянили городское небо. Корабельные склянки, разорвав тишину, отзвенели и затихли.

Матросы собирались кучками, перешептывались; они ждали, как праздничного обеда, как ендову, из которой баталер разливает водку, вечернюю молитву. Все напряженно прислушивались в кубриках к тому, что доносится с верхней палубы; в кают-компании ловили каждый звук, долетавший снизу.

Тревога сгущалась. Кто-то пронюхал, что готовится бунт. Может быть, священник, учуявший недоброе в том, что в кубриках стихло громогласное клокотание? Может быть, кто-нибудь из кондукторов подслушал неосторожные разговоры?

Любомудров явился к Никольскому: не соблаговолит ли командир отправить арестованных на берег? Уж больно неспокойно на корабле, матросы затевают смуту.

- Уповайте на бога, пекитесь о небе, - посоветовал Никольский. - А на корабле я как-нибудь сам решу, что мне делать.

Батюшка, покорно кланяясь, удалился. Вслед за ним направилась к командиру группа офицеров. Взглянув на вестового, поняли: Никольский не в духе. Вестовой стоял у двери бледный, правая щека его дергалась. Обычно он был первым "громоотводом" при вспышках ярости капитана I ранга. И все-таки офицеры вошли к командиру. Он не предложил им сесть и сам выслушал их стоя, обратив глаза куда-то в пространство.

- Так-так, - наконец выдавил Никольский и подошел к иллюминатору. Никто не знал, что он рассматривает сквозь толстое стекло и долго ли придется любоваться его широкой спиной. Нервно сцепленные пальцы выдавали с трудом подавляемое раздражение.

Вероятно, каперанг наблюдал за солдатами приданного батальона, охранявшими заводские ворота, и раздумывал, как быть. Строптивый характер мешал ему согласиться с доводами офицеров: команда крайне возбуждена, стоит ли рисковать из-за каких-то агитаторов? Неровен час - вспыхнет бунт…

Вряд ли Никольский прислушался к мнению подчиненных, вряд ли всерьез отнесся к фразе: "Крейсер не тюрьма, зачем нам арестанты с завода?"

Скорее, его раздумья питало другое: офицеры ропщут, они встревожены. В городе, видно, не все ладно. Из штаба дважды звонили, хотят забрать солдат. Что, если действительно, как ему докладывали, на вечерней молитве вспыхнет бунт? Чем удержать эту дикую ораву?

Никольский резко повернулся:

- Изволите мандражировать, господа офицеры? Слова "тюрьма" испугались, захотели быть чистенькими? В тихой гавани отсидеться? Так я вас понимаю?

Распаляясь, он бросал в лицо офицерам оскорбления и, когда им показалось, что их миссия провалилась, схватил телефонную трубку и приказал командиру батальона прислать караульных и увести арестованных. Командир батальона, очевидно, сетовал: куда, мол, их дену, помещения для арестантов нет.

- Найдете! - отрезал Никольский.

До вечерней молитвы оставалась одна, последняя склянка. Кое-кто вышел на палубу покурить у железной бочки с водой, в которой, шипя, гасли матросские самокрутки. Диденко и Ордин куда-то исчезли. И вдруг пронеслось:

- Глядите! Ведут арестованных!

Через несколько секунд этот возглас достиг самых отдаленных кубриков. Крейсер мгновенно всколыхнулся, ожил, забурлил. Из люков выскакивали матросы, словно их выбрасывал наверх мощный трамплин.

Трое арестованных подходили к трапу. Внизу, у причальной стенки, ожидали их конвоиры - солдаты в серых папахах, построенные в шеренгу. Фельдфебель медленно прохаживался вдоль строя - стоять было холодно.

Матросы, курившие на полубаке возле железной бочки, первыми увидели арестованных. Один из них - худой, с длинной шеей и острым кадыком - шел впереди и был без шапки.

- Ура-а-а! - грянули матросы, грянули без команды, стихийно, в порыве, объединившем разрозненных людей.

- А-а-а-а! - понеслось с носовой части, с юта - отовсюду, где замелькали бескозырки, откуда покатился нарастающий топот десятков, может, сотен бегущих. Вырвавшись из тесноты кубриков, матросы устремились к троим, выведенным из карцера, чтобы подхватить их на руки, чтобы излить свою радость, чтобы дать волю истосковавшейся душе.

Никольский и Огранович появились из-за вахтенной рубки, что-то яростно закричали. В гуле голосов и топоте ног их крик утонул, и только пять - семь матросов, услышав рассвирепевшего каперанга, повернули на голос головы. Никольский замер, словно впаянный в палубу. Вытянутая с револьвером рука подрагивала - он целился; целился и Огранович, напряженно склонив чуть набок жилистую шею.

Машинист Власенко, задержавшийся, увидел, что на него наведен пистолет. Он вздернул руку, прикрывая лицо, словно ладонью можно было заслониться от пули. Дважды или трижды треснули выстрелы.

Рядом, застонав, грохнулся на палубу Осипенко. Власенко почувствовал сильный толчок в ногу. Он не сразу понял, что ранен, потому что ждал выстрела в лицо.

От вахтенной рубки вторично донесся пистолетный треск.

Палуба опустела. Матросы нырнули в люки, укрылись за орудийными щитами. Машинист Фомин выбросился за борт, ухватившись руками за бортовую железную ограду. Раскаленно-стылый металл нестерпимо жег пальцы. Фомин не выдержал, разжал их и рухнул с криком на лед.

Крик оборвался. Стало тихо.

Конвоиры, напуганные матросской лавиной, разбежались. Арестованные скрылись. Александр Неволин и Андрей Подольский, перепачканные кровью, унесли на руках умирающего Осипенко.

Серый, скупой рассвет теснил сумерки. В эту ночь мало кто спал на "Авроре". Покачивались подвесные матросские койки. В кубрике машинистов переговаривались. Чей-то приглушенный голос тревожно спрашивал:

- Думаешь, утром уведут нас?

- Похоже.

- Эх, не сумели мы!

- Растерялись.

- Помнишь, гангутцев как скрутили?

- Помню, все помню.

- Велика Сибирь, - вздохнул кто-то.

- Поплыли, - сердито сказал Курков. - Еще посмотрим!

Сосед не ответил, снова тоскливо вздохнул.

Минувший вечер не сулил ничего хорошего. Едва стихла стрельба, горн взрезал воздух сигналом "Большой сбор". Никольский, сопровождаемый Ограновичем и ротными, шел вдоль рядов, слепя глаза матросов карманным фонарем. Временами он останавливался, гасил фонарь и бросал в темноту:

- Бунтовщики! Пособники шпионов! Заговорщики! Задушу смуту!

И снова шел вдоль рядов, и луч света, как лезвие бритвы, скользил по лицам, по жмурящимся глазам, а причальная стенка, освещенная прожектором, заполнилась солдатами. Выполняя команды, они строились и перестраивались, и лес ружей щетинился у них за спинами…

Зарождающийся день не рассеял ночной тревоги. На мостиках, поглядывая сверху вниз, дежурили кондукторы. Неуклюже-огромный Ордин, присев на корточки, как бы издеваясь над безоружными, поглаживал ствол пулемета. Казалось, вот сейчас, через секунду, свинцовая очередь рассечет воздух.

На утренней молитве матросы понуро слушали священника. Любомудров стоял отрешенно поникший, с крестиком, сбитым набок, с нерасчесанной бородой и гундосил слова молитвы. Батюшка явно не выспался, под глазами набухли мешки, и блуждающие глаза, опущенные долу, безуспешно прятали страх.

После молитвы матросская масса вывалилась на палубу, и, кажется, Белышев первым заметил, что на причальной стенке ни одного солдата. Он не успел и словом перекинуться с товарищами - они потянулись к борту, прислушиваясь к гулу голосов, доносившихся с завода. Железные ворота вдруг задрожали и, не выдержав напора, рухнули. Густая толпа хлынула в зев и, растекаясь в ширину, затопила причальную стенку. Женщина, оказавшаяся впереди, сорвала с головы платок и, размахивая им, крикнула:

- Братья матросы, мы с вами!

- С вами! - многоголосо загудели рабочие, вознося над головой красные полотнища, подымая винтовки и острые пики, выкованные на заводе.

Матросов на "Авроре" словно подбросило взрывом. Тесня друг друга, они устремились к трапу, навстречу рабочим. Белышев и Липатов успели крикнуть:

- Сюда, братва, за нами!

Они вспомнили: на мостиках - пулеметы.

Цепкие, сноровистые руки мигом ухватили кондукторов - кого за ноги, кого за волосы - и стащили на палубу. "Орангутанга" Ордина окружили и бутузили с особым усердием.

- Так его, так его! - кричал Бабин, а Ордин, закрыв лицо руками, как тяжелый мешок, валился под ударами то в одну, то в другую сторону.

Назад Дальше