Ну что же, первый блин комом. Зато в Петрограде все складывалось для Агранова как нельзя лучше. Даже та обстановка, которую он застал в июне 1921 года в ПетрогубЧК, споспешествовала задуманной операции. Здесь вовсю разгорелись страсти, связанные с обострением традиционного противостояния двух столиц. Только что "москвичи" публично обвинили "питерцев" (и прежде всего конечно, питерских чекистов) в том, что они "прозевали" крондштадтский мятеж. Амбициозный и обидчивый глава "Северной коммуны" Г. Е. Зиновьев в марте 1921 года провел кадровую ревизию ПетрогубЧК, жестко указав на необходимость скорейшей реабилитации. Председателем ПетрогубЧК стал никому не известный, но преданный Зиновьеву душой и телом Б. А. Семенов (говорили, что он начинал свою советскую карьеру то ли лакеем, то ли парикмахером в зиновьевской свите). Семенов всегда был готов выполнить любое задание "шефа" любой ценой. Никакими другими способностями он не обладал.
Интеллектуальные и волевые качества Семенова не просто уступали аграновским, - они были несопоставимы. Одного взгляда на грядущее "поле боя" было для Агранова достаточно, чтобы понять, что правдолюбцев, подобных себежским, здесь опасаться не приходится, и "питерские товарищи" заранее готовы закрыть глаза на возможные странности в поведении "московского гостя" - был бы соответствующий результат.
С другой стороны, Семенов был глуп и необразован, но дисциплинирован. С точки зрения маккивеалиста Агранова, Семенов был идеальным кандидатом на роль "мавра", который, сделав свое дело, ко всеобщему удовольствию, уйдет.
Б. А. Семенов действительно оказался образцовым "мавром". В то, что творилось в июне - октябре 1921 года (время аграновской командировки в Петроград) во вверенном ему учреждении, он не вникал, да и не смог бы вникнуть при всем своем желании. В очерке Н. М. Волковысского "Посылающие на расстрел" Семенов выведен полным тупицей и ничтожеством, не имеющим ни малейшего представления о "таганцевском деле" и поминутно справляющимся по телефону (очевидно - у "самого" Якова Сауловича) о том, какие ответы ему нужно давать представителям Дома литераторов и Дома Искусств.
Однако именно на Б. А. Семенова легла ответственность за все кошмары "дела ПБО". Именно он зачитал 31 августа 1921 года с трибуны Петросовета печально знаменитый "отчет о проделанной работе", содержащий "список расстрелянных", и был в конце концов надо полагать, с подачи того же Агранова, как кровавый клоп, с азартным смаком и не без удовольствия раздавлен 15 октября 1921 года лично вождем: "Т. Угланов. Посылаю Вам и Комарову это секретно. Имейте в виду, что это постановлено до приезда комиссии Каменев + Орджоникидзе + Залуцкий и независимо от нее. Петрогубчека негодна, не на высоте задачи, не умна. Надо найти лучших. С ком. приветом Ленин".
Ленинский "ком. привет" т. Угланов Семенову передал: тот подал в отставку и был с позором выставлен из начальничьего кабинета; позже он был посажен и в 1930-х годах, как водится, - расстрелян .
Но летом 1921 года холуйской энергии, доходящей до "административного восторга", Семенову было не занимать, благо ПетрогубЧК сама рвалась в дело, чтобы взять реванш за Крондштадт. "Для чего, вы думаете, была принесена в жертву питерская гекатомба? - посмеивался в доверительной беседе В. Р. Менжинский. - Вы, может быть, полагаете, что это необходимо испорченным общим развалом жрецам коммунистического Молоха? Вовсе нет. У нас ведь стерлась всякая разница между возможным и невозможным, а поэтому Гумилев, Лазаревский, Таганцев, Тихвинский были пущены "в расход", как цинично у нас это называется, только для того, чтобы напугать москвичей". Эта трактовка событий, вполне достойная декадентствующего "эстета от большевизма" (как мы помним, именно Менжинский дал Таганцеву гарантии благополучного исхода в случае "чистосердечного признания"), в общем, верна, но - лишь в первом, поверхностном, "питерском" приближении.
В отличие от животной искренности в действиях обиженных Семенова и Кº, действия стоящего за их спинами Я. С. Агранова были продиктованы стратегическими соображениями глобальной политики III Интернационала.
XVII
Наученный горьким опытом Себежа, Агранов не торопился с арестами фигурантов для будущего, главного для него этапа расследования. И только тогда, когда со всей очевидностью стало ясно, что группа, созданная Ю. П. Германом и В. Г. Шведовым, - не блеф очередного авантюриста, дождавшись, пока ответственные лица ПетрогубЧК официально отчитаются за проделанную работу (устами все того же Семенова), Агранов делает стремительный рывок - и мертвой хваткой вцепляется в Таганцева.
С этого момента и подследственные, и даже рядовые питерские чекисты, разумеется, не посвященные в замысел Агранова, с недоумением и страхом начинают замечать странную, невиданную метаморфозу в проведении следствия и полное смещение акцентов в выборе главных фигурантов дела.
Чекисты, уже отрапортовавшие Москве о победном разгроме заговора и уже вычертившие для истории свои отчетные "схемы", где, как мы помним, Гумилев занимал третьестепенное место на глухой периферии, вообще не понимают, зачем персонажей этой "периферии" Агранов вновь и вновь начинает отрабатывать с таким пристрастием, только затягивая завершение вполне оконченного дела. С этими интеллигентами и так давно все ясно! Полтора года назад им грозила бы стенка, а в гуманном настоящем максимум, что можно им "предложить", - два года лагерей. Овчинка явно не стоит выделки…
Невольное лирическое отступление: странно подумать, какой была бы отечественная история и культура, не явись в мае 1921 года в Петроград вдохновенный Агранов! Никакого "таганцевского заговора" не было бы и в помине. Был бы заговор "германо-шведовский", в котором Таганцев пострадал бы, конечно, но почти наверняка "в виду потепления международной обстановки", расстрела бы избежал… и канул в летейские воды чекистских и научных архивов. А вот Гумилев…
Но история не знает сослагательного наклонения.
…Подследственные "таганцевцы" (возвращаемся к нашему повествованию) - прежде всего прибывающие на Гороховую, 2, деятели "профессорской группы", - становятся первыми в российской истории XX века жертвами аграновского Минотавра. Их гибель неизбежна, ибо они еще живут старыми представлениями о следственной логике и, стараясь избежать худшего, сами роют себе могилу Ведь и Гумилев, как мы уже могли понять, не собирался сдаваться без боя и с самого первого допроса выстраивал свою, весьма эффективную в предшествующую, "доаграновскую" эпоху отечественной юриспруденции, линию защиты.
Как всякий нормальный традиционно мыслящий человек, Николай Степанович резонно полагал, что наибольшую опасность для него представляет обнаружение чекистами фактов его контрреволюционной деятельности - участие в рабочей "волынке", написание текста воззвания, распространение антикоммунистической агитационной литературы и вербовка участников "пятерки".
С другой стороны, "контрреволюционные намерения" казались ему неизмеримо менее опасными с точки зрения уголовной ответственности. Ведь "красный террор" кончился, и расстрел теперь угрожает только реальным соучастникам заговорщиков. Так, кстати, мыслили почти все фигуранты "профессорской группы". В частности, близкие В. Н. Таганцеву люди (и, в том числе, великий отец-юрист) отнеслись вначале к его аресту достаточно спокойно, ибо знали, что "речь шла лишь о возможности двухгодичного заключения. Его виновность ни в чем <конкретном> не была доказана. <…> Двухлетний срок в "красном" Петрограде всем казался детским, даже апостолу судебной справедливости криминалисту Н. С. Таганцеву".
Тактика, избранная Гумилевым при ответах на вопросы следователя: отрицать все, связанное с какими-либо действиями и, если не представится возможность отрицать намерения, - признавать их, упирая на то, что в настоящее время Николай Степанович давно "предал забвению" крамольные заблуждения, "резко изменил свое отношение к Советской власти" и "чувствует себя по отношению к ней виновным". О степени искренности данных заявлений судить сложно, но, разумеется, они манифестировали бы "чистосердечное раскаяние", которое является, как известно, "смягчающим обстоятельством" при вынесении приговора.
Возможности отрицать "контрреволюционные намерения" после того, как его ознакомили с показаниями В. Н. Таганцева, Николаю Степановичу не представилось. В остальном же он старается строго придерживаться избранной им линии защиты. И ему это удалось. Во всех материалах "Дела" Гумилев предстает сугубо "страдательной" и пассивной стороной: к нему сами приходят Герман, "неизвестная дама" от Верина - Башкирова, Шведов. Он только говорит с ними, допуская (к его глубокому нынешнему сожалению) враждебные "по отношению к существующей в России власти" высказывания и соглашаясь ("что являлось легкомыслием с моей стороны") осуществить в будущем какие-то "контрреволюционные акции".
Ни о каких "волынках" и "пятерках" - ни полслова. Составление и распространение листовок - и есть те нехорошие намерения, которые (увы!) Гумилев имел, но (к счастью!) не осуществил.
При любом другом раскладе, в отсутствие "фактора Агранова", имея такое дело, с таким допросным и доказательным материалом, он переиграл бы следствие и "выбил" бы себе желанный "детский срок" в два года лагерей (а то и отделался бы условным наказанием, благо, забегая вперед, скажем, что "высоких покровителей" у него было уж никак не меньше, чем у Названова).
Но "фактор Агранова", очевидно, окончательно дезавуировавшего к августу 1921 г. восторженного придурка Семенова и ставшего на те краткие августовские недели, когда решалась судьба "профессорской группы" ПБО, настоящим "серым кардиналом" ПетрогубЧК, к несчастью, присутствовал. Питерские чекисты, руководствуясь предельно четкими и категоричными указаниями Якова Сауловича, действовали по новым, неожиданным и неотразимым правилам игры.
Согласно этим правилам, сотрудники, расследующие дела участников "профессорской группы", должны были всецело сосредоточиться на решении двух задач:
1. Они должны были установить факт прикосновенности подследственного к заговору и
2. Установить мотивы этой прикосновенности, имея в виду возможность последующей интерпретации ее как соучастия (сообщничества).
Это им блестяще удалось, не без невольной помощи самого Гумилева. Ведь, с аграновской, "нетрадиционной" точки зрения, он своими показаниями буквально сам затягивал петлю на собственной шее. Действительно, Гумилев сам показал, что он в разговоре со Шведовым-Вячеславским "согласился на выступление", "выразил согласие на написание контрреволюционных стихов", спорил с ним о выборе лучшего "пути, по которому совершается переворот". Он сам признался, что готов был "принять участие в восстании, если бы оно перекинулось в Петроград, и вел по этому поводу разговоры с Вячеславским". После таких признаний вопрос о "прикосновенности" Гумилева к заговору решался сам собой.
Более того, такие показания уже почти решали и вторую задачу. Гумилев не только знал о заговоре и не донес об этом, но и мотивы его недонесения не ограничивались только субъективно-нравственными и личностными аспектами, вроде "офицерской чести" или "политической наивности". Предприятию Германа и Шведова он, судя по сказанному, несомненно сочувствовал. А это и значит, что "прикосновенность" может быть без всяких противоречий, путем истолкования мотивов, превращена в "соучастие".
Теперь дело оставалось за обнаружением каких-либо улик, подтверждающих правоту этой мотивации.
XVIII
Над той доказательной базой, которая собрана в "Деле Гумилева", над теми документами, которые были отобраны следователями как улики, принято смеяться. И действительно можно было бы ожидать, что в "шагреневых переплетах" "Дела № 214224" обнаружатся: кронштадтская прокламация, написанная рукой Гумилева, свидетельские показания работниц Трубного завода, рассказывающие о зажигательных выступлениях поэта во время февральских "волынок" (с подробным описанием его маскарадного "пролетарского" костюма) и списки участников сформированных им из насельников Дома Искусств "пятерок".
"Почему не были опрошены его близкие, его мать, его жена, его друзья, люди, с которыми он встречался в последние дни перед арестом?" - недоумевает первый независимый читатель "Дела" - сын П. Н. Лукницкого С. П. Лукницкий. "Странное" впечатление производят 107 листов "Дела" и на О. Хлебникова, которого С. П. Лукницкий ознакомил с результатами своей архивной работы. "Чего только нет в "Деле Гумилева"! И приглашение участвовать в поэтическом вечере к нему подшито, и членский билет "Дома Искусств" на 1920 год, и интимные записки со стершимся карандашным текстом… <…> Начиная с листа № 31 - подшитые к делу записки различных литераторов Гумилеву с просьбой о встрече, клочки бумаги, на которых поэт что-то помечал для памяти. Оказалась в деле и трогательная записка жены на смятой папиросной бумаге:
Лист № 48.
"Дорогой Котик конфет ветчины не купила, ешь колбасу не сердись. Кушай больше, в кухне хлеб, каша, пей все молоко, ешь булки. Ты не ешь и все приходится бросать, это ужасно.
Целую. Твоя Аня".
Все это, конечно, действительно странно.
Но только на первый взгляд.
Нужно понимать: Агранов так же недооценивал Гумилева, как ранее недооценивал его Ю. П. Герман!
Агранов был циником и прагматиком до мозга костей, уж никак не хуже покойного Голубя. Окажись он на его месте осенью 1920 года, он так же не доверил бы "романтику" даже "сбор мнений". В том, что дальше "болтовни" какой-нибудь "гнилой интеллигент" в конспиративной работе не пойдет, Агранов был убежден изначально, еще до того, как дал отмашку на аресты "профессорской группы". Эту "болтовню" он хотел "материализовать" во что-то более весомое, в этом и заключалась поставленная им перед его сотрудниками задача.
Если бы он хоть на долю секунды заподозрил кого-нибудь из своих "подопечных" в способности перейти от слов к серьезному делу, то, зная Агранова, можно не сомневаться - питерские чекисты рыли бы землю носом, пролистали бы в поисках "прокламации" полистно и последовательно не только книги библиотеки Гумилева, но и всего хранилища петербургской Публичной библиотеки, а все цитируемые нами мемуаристы диктовали бы свои воспоминания не "на берегах Сены", а гораздо раньше - "на берегах Невы", в аскетическом кабинете на Гороховой, 2, под строгим и внимательным взглядом лично Якова Сауловича.
Но Агранов в "конспиративную дееспособность" Гумилева не верил и поэтому дал своим людям указание не связываться с обеспечением доказательной базы для выявления подробностей этой стороны деятельности поэта. Необходимо было обеспечить другую доказательную базу - для подтверждения активного сочувствия Гумилева целям заговорщиков, и эта цель была чекистами достигнута (иронизирование некоторых исследователей над безграмотностью отчетов аграновских агентов считаю неуместной: да, они допускали орфографические ошибки, но у них был шеф, который прекрасно знал не только правила грамматики, но и еще многие другие правила).
Материалы, собранные в "шагреневых переплетах" гумилевского "Дела", - если отнестись к ним серьезно (а они действительно того заслуживают), - помимо обязательных формальных бумаг - ордеров, анкет, собственно протоколов допросов, - четко делятся на две категории.
Первая категория связана с отработкой круга общения поэта в последние месяцы перед арестом. Здесь мы находим многочисленные листы с адресами и номерами телефонов, записки Гумилеву, списки фамилий литераторов, сделанные его рукой (это - документы, связанные с работой во "Всемирной литературе"). Смысл присутствия в деле такой документации понятен, особенно если учесть принципиальную "забывчивость" подследственного на конкретные имена. Впрочем, у Агранова, несомненно, была и другая, "дальняя" цель. В случае удачи и признания Гумилева соучастником в деле ПБО все упомянутые в его деле люди могли стать новыми "фигурантами" Агранова или его преемников. При помощи той же самой игры с диалектикой прикосновенности/соучастия "профессорская группа" ПБО могла, теоретически, распространяться до бесконечности по методу "карточного домика" (что, в общем, потом и случилось).
Предусмотрительный Агранов загодя готовил новое поле деятельности.
Вторая категория гораздо интереснее: по ней мы можем судить, какую решающую улику выделил Агранов, анализируя показания Таганцева, для обеспечения неотразимой доказательности того, что прикосновенность Гумилева к заговору является по мотивам не "прикосновенностью", а "соучастием".
Эта улика - упомянутые Таганцевым 200 000 рублей, переданные Шведовым Гумилеву.
Заметим: денег при обыске у Гумилева не нашли. Согласно отдельно приложенной на л. 13 "Дела" "Талона квитанции" за № 6413 "денег советских" в комнате поэта было обнаружено 16 000 р., а также "старинных монет" - 1 зол. 48 у.<нций>. Но Таганцев показал, что "на расходы Гумилеву было выделено 200 000 советских рублей", и Гумилев это подтвердил, очевидно, считая факт получения и хранения денег (ведь он же взял их "на всякий случай и держал их в столе, ожидая или событий, то есть восстания в городе, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их…") достаточно "безобидным" (ведь мы помним, что за хранение денег Национального центра Таганцев получил все ту же фатальную "двушку").