Они интересовались мнением Федина и были заинтересованы - так я понял - в его одобрении. Более того: считая его самым выдающимся представителем советской интеллигенции, они как бы испрашивали его благословения. Без сомнения, это был, так сказать, "фарс альянса", который любят время от времени разыгрывать основатели "социалистической демократии".
И без одобрения и без благословения К.А.Федина процесс был предрешен. Но вот поехали и посоветовались. И как ни скрывал это Константин Александрович, он был глубоко польщен. Подумать только - ведь само "надо" воочию явилось в его дом, воплотившись в высших представителей этого загадочного фантома!
- И что же ты им сказал?
- Разумеется, одобрил, - твердо сказал Федин.
Я замолчал. Было бы бессмысленно, да и бесполезно убеждать его, и я окончательно убедился в этом, когда, не дождавшись ответа, он вдруг резко, с вызовом спросил меня:
- А тебе больше нравятся сталинские тройки?
- Мы потеряли Федина, - грустно сказал мне Казакевич, возвращаясь вместе со мной после собрания в Театре киноактера.
XV. Через три года
2 апреля 1978 года.
Прошло почти три года с тех пор, как я оставил эту книгу, чтобы написать две других - "Вечерний день" и "Двухчасовую прогулку". Я остановился, закончив главу о Федине. Он умер в прошлом году, и вопреки тому, что я десятилетиями не чувствовал по отношению к нему ничего, кроме презрения, мне горько и тяжело было услышать весть о его кончине. Каким бы он ни стал, с ним ушла часть и моей жизни. "По ком звонит колокол?" - спрашиваю я себя, и никуда не уйти от ответа.
Многое произошло за эти три года. Высланы Солженицын, Некрасов, Бродский, Максимов, Эткинд. Навсегда лишены возможности вернуться Ростропович, Жорес Медведев. Как ни странно, для меня (так же, как и для всех, кто никогда не забудет ежечасного ожидания ареста и гибели в годы сталинского террора) эти события не кажутся страшными. Силачи, как Герцен и Бунин, увозят родину с собой. В изгнании создаются величайшие творения. Самый перелом сознания, вызванный необходимостью разлуки с родиной, служил подчас опорой нового и стремительного взлета. Так, Иосиф Бродский присылает из Америки стихи, доказывающие, что он один из лучших поэтов России.
Образовалась новая (четвертая или пятая по счету) эмиграция. Они не сидят без дела, и я не сомневаюсь в том, что лучшее из того, что будет ими создано, войдет в историю русской культуры, как вошли в нее Рахманинов, Дягилев, Нижинский. Через три или четыре десятилетия новый Илья Зильберштейн будет разыскивать в архивах или покупать на аукционах рукописи Солженицына, Бродского, Некрасова. Будем надеяться, что в те далекие времена правительство станет щедрее. На прошлогоднем аукционе в Париже Зильберштейн не мог приобрести бесценные документы, потому что был командирован в Париж без денег.
Было бы наивно утверждать, что русскую советскую и русскую зарубежную литературу можно рассматривать как исторически обозримую общность. Нет. Конечно, неотъемлемым признаком единства является язык, но мост через пропасть будет перекинут только через десятилетия, как он был перекинут, когда сперва Бунин, а теперь уже и Ремизов вновь соединились в русской - советской литературе. Несходство между советской и зарубежной русской литературой охватывает все стороны литературной жизни. Мы вынуждены работать на ограниченном узком пространстве, пользуясь лишь теми возможностями, к которым самый ход истории вынуждает государственную власть против ее желания. Они связаны с идеей представительства, то есть с тем обстоятельством, что на нашей планете существует еще немало стран, с которыми нельзя не считаться. Впрочем, об этом несколько ниже. Для писателей же, находящихся за рубежом, нет никаких ограничений: они пишут то, что хотят, они свободны от редактуры, от почти сжившейся с нею цензуры. Не мешает им и наш самый страшный враг - "внутренний редактор". Но и у них нет полной, вдохновляющей свободы: они вынуждены считаться с положением "противостояния". Таким образом, и они находятся под пятой политики - политики лихорадочной, воспаленной, злободневной, направленной к определенной цели. Эта цель - доказать, что неприятие революции и всего, что происходит в СССР, обоснованно, разумно и перспективно. Вот почему я не думаю, что Солженицын, Максимов, Некрасов там, за рубежом, напишут книги, которые были бы написаны здесь, если бы им не мешали.
Но вернемся к нашим скромным возможностям, к нашим терпеливым усилиям обойти проволочные заграждения или даже разрезать проволоку, если это возможно. Я сказал, что они связаны с идеей представительства. В самом деле: государственной власти необходимо доказать, что в нашей стране господствует свобода, что граница, в сущности, почти открыта. Что все происходящее совершается по доброй воле - не буду повторять того, что можно прочитать в любом номере любой газеты. Среди этих доказательств одно из первых мест занимает искусство. Кто смеет говорить о какой-то несвободе, если поэты Евтушенко, Вознесенский путешествуют по Западной Европе и Америке, выступают перед тысячными аудиториями, живут за границей по три, четыре месяца, а то и полгода. А гастроли наших театров, хоровых и танцевальных ансамблей, знаменитых музыкантов, певцов и актеров? Не беда, что время от времени большие и маленькие, известные и неизвестные деятели искусства просят политического убежища во Франции, в Англии, в Италии, существенно важно украсить фасад страны доказательствами свободы, причем своей, особенной свободы, с которой не смеет равняться европейская демократия.
Разумеется, представительство - явление многогранное, и то, о чем я пишу, лишь одна из его сторон. Оно является принадлежностью и промышленности, и торговли, и дипломатической игры. В развитии искусства оно занимает маленькое место, но исключить его положительное значение нельзя, тем более что к нему надо присоединить и другие, глубоко характерные явления.
Когда три года тому назад я прервал работу над "Эпилогом", трудно было представить себе появление романа В.Аксенова "Поиски жанра" с подзаголовком "Круглые сутки нон-стоп". Мне могут возразить, что это тот же допуск, в результате которого имели большой успех холсты художников-авангардистов. Правительство догадалось, - объяснили бы мне, - что "левая живопись" не в силах подорвать идеологию, правда омертвевшую, но упорно разогреваемую и составляющую основу "логократического государства". Что ее можно и даже полезно допустить, потому что она по самой своей природе как бы подчеркивает идею свободы. Но как в таком случае объяснить появление талантливого романа В. Белова "Кануны", который не только показывает, как много потеряла страна от коллективизации, но подсказывает крамольную мысль о деревне как основе основ исторического развития России? Как объяснить появление романа В.Распутина "Живи и помни", в котором смело изображена трагедия дезертира, тема немыслимая для всей шестидесятилетней истории советской литературы? Как объяснить появление повестей Трифонова "Дом на набережной" и "Старик", в которых вопреки запрету прошлое все-таки показано, хотя и через матовое стекло? Это уже не представительство. Это новая литература, о которой я впервые заговорил еще на обсуждении "Ракового корпуса" Солженицына в Союзе писателей. Новая литература продолжает развиваться вопреки тому, что в ее положении с конца шестидесятых годов произошли опасные перемены. Печать немоты лежит на событиях, уродливо перестроивших весь нравственный строй или утопивших его в болоте равнодушия и цинизма. Обдуманная фальсификация истории остро и болезненно отражается на развитии искусства. Макетная сталинская литература рухнула, усилия Платонова, Булгакова, Пастернака, Цветаевой, Ахматовой и других мучеников и гениев русской культуры не пропали даром, но ведь и они - в прошлом, за железным занавесом немоты.
Правда, в последнее время наметилось стремление превратить их в писателей, жизнь которых была безоблачно счастливой. В предисловии к книге О.Мандельштама, ожидавшейся десятилетиями, критик Дымшиц сделал поэта любителем туристских поездок - почему бы в самом деле в поисках развлечений не прокатиться в Магадан или не пожить годик-другой в Воронеже? Ю.Оксман рассказывал мне, что Мандельштам, уже полубезумный, беспомощно бродил по лагерю и копался в куче отбросов, надеясь найти что-нибудь съестное. Над кощунственным предисловием Дымшица честные люди горько посмеялись, но оказалось, что оно не упало с неба. Зачеркиванье прошлого, охватившее все стороны жизни, продолжается. К созданию мнимых биографий привлекаются телевидение и кино. Странно, что этой игрой в куклы занимается громадное, могущественное государство. Ведь организованный обман может рухнуть (когда-нибудь рухнет), как карточный домик, пред одной книгой, как рухнула тайна лагерей и рабского труда, когда появился "Архипелаг ГУЛАГ".
Вот почему нельзя не оценить мужество тех, кто отказывается согласиться с этой продиктованной немотой. Я писал об этом в "Речи, не произнесенной на Четвертом съезде". Вот почему так восхищает всех честных писателей позиция В.Войновича, написавшего своего "Чонкина", который шагает уже по всему миру, показывая, что могла бы делать наша литература, если бы ее не топтали.
Войнович, разумеется, не один. Островки ясного, целеустремленного сознания, подтверждающего, что без верного понимания прошлого немыслимо подлинное движение вперед, рассеяны по всей стране. Столкновение лица и государства (Герцен), отразившееся в судьбах, о которых я рассказал в первой части этой книги, продолжается. По-прежнему не сдаются те, кто пытается с большим или меньшим успехом уклониться от лжи. Одни пользуются открывшейся возможностью писать о личных отношениях, в которых поблескивает истина, выношенная за годы страданий. Другие - потерявшие терпение, "идут на вы", рискуя жизнью и, может быть, уже не дорожа ею в стране, слепо идущей к распаду (Зиновьев А. Зияющие высоты). Третьи пишут о давно прошедшем, досталинском периоде, еще окрашенном несбывшейся надеждой. На всю эту "собственно литературу" наваливается нечто вроде алма-атинского селя, состоящего из бесчисленных рассказов, стихотворений, статей, исторических и современных романов. Две черты характерны для них: стремление угадать вкус начальства и расплывающаяся, усыпляющая, бесформенная серость.
Нельзя сказать, что в этом бумажном потоке нет направлений; одно из них, которое можно назвать православно-антисемитским, определилось уже довольно давно. У него есть свои теоретики (Палиевский, Кожинов и другие), свои прозаики и поэты. У него свои надежды - эти люди опираются на влиятельных покровителей и даже, может быть, на некоторых членов ЦК. у них есть свои издательства ("Молодая гвардия"), свои серии (Роман-газета). Время от времени правительство придерживает или даже одергивает их. Впрочем, это случается крайне редко.
Но как бы ни стремился к всеобщему захвату "литературный сель", как бы ни гримировали Булгакова и Мандельштама, истинная литература, которой случалось видеть и не такое, победит, как победили те, которых стараются вторично убить, придумывая для них мнимые биографии. Деятелей "селя" ни убивать, ни гримировать не придется.
Наиболее высокооплачиваемая часть этого потока затопляет литературное пространство в организованном виде. Книги наших вельмож - Маркова, Алексеева, Кожевникова и других членов трех секретариатов выходят громадными тиражами, заполняя большую часть издательских планов. Иногда среди этих печально известных имен можно встретить совсем незнакомое, да не где-нибудь, а в перечне собраний сочинений.
В этой пестрой, движущейся картине, в этой скрытой борьбе истинной литературы с мнимой, в этом соревновании за "близость к пирогу", как загадочные великанские статуи острова Пасхи, неподвижно, величаво стоят несколько "неприкосновенных". Это академики, Герои Социалистического Труда, председатели государственных комитетов, бывшие литераторы, о которых в печати не встретишь ни критического замечания, ни неодобрительного слова. Среди них - Николай Семенович Тихонов, мой "брат во Серапионе". О нем надо написать, потому что среди бесчисленных литературных падений, вызванных бесчисленными причинами - страх, тщеславие, легкость карьеры, соблазн обеспеченной жизни, - его судьба заслуживает пристального взгляда. У него было что терять. В статье "Промежуток" Тынянов поставил Тихонова рядом с Пастернаком, и для этого были основания. Тихонов начинал как поэт, работающий под знаком эволюции русской поэзии, в своей поэме "Шахматы" он был на подходе к эпосу, для которого могло пригодиться все, что он написал до тех пор. Как же, когда же произошло роковое превращение?
XVI. Солдат Балка Полка
1
В последние пятнадцать - двадцать лет Тихонова неизменно ставили рядом с Фединым в ряду окостеневших литературных чиновников. Это грубая ошибка: разные люди и разные судьбы. Федин был человеком политическим, до 1921 года он состоял в партии большевиков, для него фраза: "Я вышел из партии, у меня тяжелая полка с книгами, я пишу" (Лит. записки. И. 1922. С. 28) - не случайно оказалась первой точкой отсчета отношений между ним и государством - отношений, о которых я - плохо ли, хорошо ли - рассказал на предшествующих страницах.
Трудно представить себе, но в автобиографии, напечатанной там же, Тихонов выразил свое отношение к тому, что произошло в стране, совершенно иначе: "С комиссарами разными ругался и буду ругаться". Не думаю, что он когда-нибудь ругался с комиссарами, а уж о том, осуществил ли он свое намерение, нечего и говорить. У него (как и у меня) не было определенных политических убеждений. Смелая фраза была, по-видимому, продиктована стремлением отгородиться от комиссаров в литературе, защитить от них поэзию, утвердить свое право на свободу в искусстве - подобные наивные мысли еще брезжили тогда в наших неискушенных умах. Эта аполитичность видна, кстати сказать, и в ранних стихах Тихонова, скажем в его балладах, содержание которых можно с равным успехом отнести и к белым, и к красным. В "Песне об отпускном солдате" речь идет о егерях - подобных стрелковых частей не было в Красной армии, а в царской были. В "Балладе о гвоздях" капитан обращается к морякам:
"Команда во фронт! Офицеры, вперед!" -
в то время как красноармейцы на всех фронтах и в тылу убивали офицеров, даже если они уже не носили погон. В "Балладе о синем пакете" уже появляется адрес: "…люди в Кремле никогда не спят". Однако это ни к чему не обязывающий адрес. Романтика мужества - благодарная тема для молодой литературы, и недаром у Лун-ца в послесловии к трагедии "Бертран де Борн" взятие Перекопа стоит рядом с корниловским Ледяным походом. Для Тихонова начала двадцатых годов было важно не то обстоятельство, что синий пакет был доставлен в Кремль, а то, что письмо
…опоздало на полчаса,
Не нужно - я все уже знаю сам.
Короче говоря, он был убежден в ту пору, что политические убеждения отнюдь не являются необходимым компонентом поэзии. Принимая революцию как данность, он, без сомнения, надеялся, что она не помешает развитию литературы. Нужно, однако, отметить, что с самого начала в нем была видна осторожность. Не помню, чтобы он принимал участие в спорах, по меньшей мере в политических спорах. Сообщение, что он всегда "ругался и будет ругаться с комиссарами", навсегда осталось его единственной политической ошибкой. Впрочем, оттенок оппозиционности мелькнул еще раз в стихотворении, посвященном памяти Лунца.
Вспоминая о том, как "мы блуждали веселой стаей, не зная, где встретится отдых", в несколько туманной форме он все-таки настаивает на независимости поэзии:
Не на случайный час,
Но, пущенный с уменьем,
Кружился в головах у нас Волчок воображенья.
Когда нам говорили: "Вот,
Смотрите: вьется птица", -
Нам было ясно: время врет,
Лишь клюв и перья выдает За целую синицу.
Мы сами строили синиц В запальчивости нашей -
До сих пор живут они,
Крылами в драках машут.
В этих строках зашифровано то сочувствие к позиции Лунца, которое Тихонов еще чувствовал в 1925 году, когда вскоре после смерти друга было написано это стихотворение. Впрочем, оно так тщательно зашифровано, что, кажется, только "серапионы" могли его разгадать. "Время врет" - для Тихонова это сказано смело.