Эпилог - Вениамин Каверин 31 стр.


2

В "Освещенных окнах" я рассказал о том, как Тихонов появился впервые в кругу "Серапионовых братьев". В другой книге "Здравствуй, брат, писать очень трудно" я попытался передать ту атмосферу "занимательной праздничности", которая сопровождала все происходившее в двух тихоновско-неслуховских квартирах на Зверинской, 2. Николай Семенович женился на Марии Константиновне Лучивко-Неслуховской и, к его счастью, попал в старую дворянскую семью, где, казалось, только его и ждали, хотя он был сыном и братом парикмахера и принадлежал к среднемещанскому сословию. У Неслуховских он, как говорится, пришелся ко двору. Его склонность ко всему необычайному, к любым отклонениям от обыденной жизни - словом, черты, характерные для его поэзии конца двадцатых годов, были как бы изначально свойственны семье Неслуховских. Семья жила в двух квартирах - одна над другой - 19 и 21. Если вообразить некое состязание в беспечности, можно сказать, что обе квартиры участвовали в нем, причем это было их естественным состоянием.

Устраивались вечеринки, маскарады, розыгрыши, любили подсмеиваться друг над другом, в частности над отцом, который был, кстати сказать, первым генералом, присягнувшим вместе со своим полком Временному правительству. О нем рассказывали, например, что он долго возился в своем имении над устройством пруда, в который были запущены мальки редких сортов рыбы, а потом увлекся устройством сада и огорода. Для сада понадобилась вода, и он, забыв о своем рыбном хозяйстве, выкачал ее из пруда с помощью насоса вместе с мальками. Об этом со смехом рассказывала мне Мария Константиновна.

Все служили. Отец даже остался генералом, хотя, разумеется, в другом звании - теперь, если не ошибаюсь, он читал лекции

милиционерам. Мария Константиновна необыкновенно искусно делала куклы - на шифоньерах, книжных шкафах, на подоконниках стояли рыцари, принцессы, монахи, дамы в кринолинах, гордые, склонившиеся в реверансе или протягивающие тонкую руку для почтительного поцелуя.

Однажды я пришел к Тихоновым без предупреждения и не застал их дома. Рыжая девушка, домашняя работница, о которой в свое время я наслушался немало забавных историй, предложила мне подождать. В комнате - это была одновременно и гостиная, и кабинет, и спальня - сидел на диване незнакомый человек, почему-то промолчавший, когда я вежливо поздоровался с ним. Через несколько минут, чувствуя неловкость, я снова обратился к нему - на этот раз спросил, не зажечь ли свет, смеркалось. В ответ - вновь ни слова. С недоумением (к которому примешался неведомый страх) смотрел я на надменную, прямую, с поднятыми плечами, с откинутой в сторону левой рукой загадочную фигуру. Время шло, мне казалось, что в тишине я слышу только стук собственного сердца. Встать и уйти? Я встал и подошел к нему.

- Простите, что с вами?

Я коснулся его плеча, и он, откинувшись на спинку дивана, стал медленно сползать на пол. Это была кукла в человеческий рост, с рыжей головой и невыразительным деревянным лицом. В соседней комнате жил художник Савинов, он пользовался ею, когда не было подходящей натуры. Уходя, Тихоновы взяли у него куклу и посадили ее на диван - ей было поручено принимать гостей в отсутствие хозяев. Дом был битком набит странными затеями, неожиданными выходками, пылкими увлечениями - и все это было замешено на молодой энергии, которой с избытком хватало и на работу, и на развлечения.

Тихонов увлекся Киплингом и даже стал изучать английский язык. Может быть, через Киплинга он перешел к Индии, превосходно изучив ее историю и географию. С равным азартом рассказывал он о знаменитом английском шпионе Томасе Эдуарде Лоуренсе и о подвигах индийских революционеров. Истории, подлинные и выдуманные, были страстью, сопровождавшей его всю жизнь. Подростком (он учился в Торговой школе) он печатными буквами писал романы в духе Густава Эмара, писал и сам переплетал, чтобы они были похожи на настоящие книги. Теперь эти книги лежали в диване, сидя на котором мы - друзья, гости, а подчас и те, кто впервые посетил этот гостеприимный дом, слушали новые импровизированные романы. Он рассказывал их не очень умело, прямолинейно, грубовато, но зато с истинным воодушевлением, хотя слушать Николая Семеновича было подчас утомительно. Любопытно, что эта черта на всю жизнь осталась неприкосновенной в человеке, пережившем глубокую, необратимую деформацию: совсем недавно, в феврале - марте 1977 года, этот восьмидесятилетний сановник, государственный человек выступил по радио со "звуковой книгой", которая представляла собой собрание точно таких же необыкновенных историй. В молодости они заставляли "серапионов" подсмеиваться - увлекаясь, Тихонов привирал - иногда умеренно, иногда так, что кто-нибудь (и даже Мария Константиновна) останавливали его, заметив, что слушатели едва удерживаются от смеха. Случалось, что, серьезно выслушав его, Шварц предлагал рассказать не менее интересную историю и почти слово в слово повторял только что рассказанное, уверяя, что такое же и даже еще более странное происшествие случилось с ним двумя днями позже. Скажем, если Тихонов утверждал, что, возвращаясь домой, он встретил у ростральных колонн сбежавшую из цирка львицу и только чудом спасся от нее, перепрыгнув через раздвигавшиеся пролеты Биржевого моста, Шварц уверял, что на Троицком мосту он встретился с гепардом, и - о чудо! - тот подал ему лапу. Тихонов обижался, но ненадолго, он был незлопамятен.

Однажды я встретил у него на Зверинской его мать - высокую, худую, симпатичную даму, которая, едва мы обменялись любезностями, принятыми при первой встрече, немедленно принялась рассказывать какой-то фильм и так увлеклась, изображая отчаяние брошенной любовником Веры Холодной, что, кажется, с трудом удерживалась, чтобы не выброситься из окна. Очевидно, страсть к рассказыванию необычайных историй была наследственная.

То, что она сохранилась вопреки сотням сделок с совестью и тысячам самообманов, производит трогательное впечатление, тем более что в одной из первых "звуковых книг" Тихонов, к обшему удивлению, сердечно аттестовал "серапионов" (о которых не упоминал лет сорок) и заявил, что Гумилев - выдающийся поэт, повторив распространенную легенду о том, что Зиновьев утаил телеграмму Ленина, отменявшую приговор.

Впрочем, когда месяц тому назад я случайно встретился с ним (на вручении медалей участникам войны), он в ответ на мои комплименты сказал, что текст его "звуковой книги" был завизирован С.Г.Лапиным, директором Комитета по телевидению. Я подивился его откровенности, по-видимому, подал свой голос бюрократический страх, принуждавший его оправдываться по многолетней привычке.

Но вернемся к двадцатым годам. Кроме "серапионов" у Тихонова был свой поэтический круг - он считался главой маленькой группы "Островитяне". В нее входили Константин Вагинов и Сергей Колбасьев. Первый был поэтом, которого в наши дни глубокие ученые (Вяч. Вс. Иванов) считают главой направления. А второй - автор талантливой поэмы "Открытое море" и рассказов, хотя и стоит во втором или даже третьем ряду нашей прозы, однако отнюдь не заслуживает забвения. "Островитяне" как литературная группа существовали недолго, Колбасьев, бывший моряк, а в ту пору дипломатический работник, уехал в Афганистан, а Вагинов, по самой своей "духовности", по своей безусловной погруженности в "Бамбочаду", с каждым годом отдалялся от Тихонова: можно смело сказать, что их пути разошлись в прямо противоположных направлениях. В поэзии Вагинов, многому научившийся у Мандельштама, опубликовал в начале тридцатых годов "Опыты соединения слов посредством ритма" - книгу, как бы вступившую в спор с гумилевской манерой Тихонова. Одновременно с "Бамбочадой" "Издательство писателей в Ленинграде" выпустило "Войну" Тихонова - безвкусный политический памфлет, построенный на иностранном материале, о котором у Николая Семеновича были поверхностные, книжные представления. Впрочем, я забежал вперед.

Не помню, когда Юрий Николаевич стал называть Тихонова "солдат Балка полка". В повести "Восковая персона" Михалко, бывший солдат полка, которым командовал неведомый Балк, сперва продает в петровскую кунсткамеру своего шестипалого брата Якова, а потом объявляет "слово и дело". Он доносит на мать за то, что та сказала, что "царева немка" (Екатерина I) ест воск, чтобы "избыть на носу пестрины". Государственная идея, заполняющая до предела внутренний мир Михалко, состоит в том, что он - солдат Балка полка и, следовательно, должен поступать согласно "характера" (т. е. аттестата): идти военным шагом куда нужно и поступать как должно. То, что его мать, а может быть и его самого, будут пытать (и пытают), не противоречит, а даже как бы подтверждает "идею".

Это было предвидением - до конца двадцатых годов Тихонов не был "солдатом Балка полка". Впрочем, он никогда никого не предавал, и никто из его уст не слышал роковой формулы "слово и дело". И все же чутье не обмануло Юрия Николаевича, так же как не обманулся он, изображая Федина лакейски подкидывающим под локоть салфетку.

3

У каждого истинного поэта есть своя "поза" - то самое общее и одновременно самое конкретное, что составляет его образ, его лицо.

Образ молодого Тихонова поражал своей определенностью.

Не футурист, не акмеист,
Не захвален и не захаян -
Но он в стихах кавалерист -
Наш уважаемый хозяин, -

писал Тынянов в шуточном послании по поводу второй серапионовской годовщины на Зверинской, 2.

Кавалерист, бывший гусар, отважный солдат, в котором сохранились трогательные мальчишеские черты, страстный любитель

путешествий, увлеченный историей Индии и Ближнего Востока, автор хорошей книги о великом ориенталисте Германе Вамбери, который в течение полутора лет бродил по Средней Азии и Персии, обогатив лингвистику и этнографию Востока, - вот каким представлялся Тихонов всем, не говоря уже о близких друзьях.

Так он и писал о себе:

Праздничный, веселый, бесноватый,
С марсианской жаждою творить,
Вижу я, что небо небогато,
Но про землю стоит говорить.

Недаром же его первые (и лучшие) книги назывались "Орда" и "Брага" - в этих понятиях мелькал тот оттенок романтической приподнятости, лихости, отваги, который окрашивал всю поэзию Тихонова в двадцатых годах. Таковы баллады, таков "Махно", "Подарок", "Финский праздник"…

Соединялся ли этот "образ" Тихонова с его подлинной сущностью, о которой не только я, никто из его друзей и не подозревал? Была ли хоть малейшая возможность найти в этом романтике, любителе фантасмагорий, подвигов и иллюзий черты будущего "солдата Балка полка"? Мне вспоминаются только два ничтожных случая, которые, едва мелькнув, все-таки царапнули душу.

Когда в 1921 году засада у Тынянова была снята, но агенты ЧК продолжали искать Шкловского по всему Петрограду, я встретил Тихонова на Невском и хотел остановиться с ним, хотя он разговаривал с каким-то знакомым. Он глазами показал, что подходить не следует, и мы, не здороваясь, разошлись. Возможно, что в его поступке не было ничего, кроме осторожности, - ведь я только что вышел из заподозренного, опасного дома! Кроме того, я не знал, с кем он разговаривал, - надо и это принять во внимание. И все же в его преувеличенной осторожности мелькнуло что-то еще. Он испугался, увидев меня. Он сделал вид, что мы не знакомы, то есть скрыл нашу близость, хотя ему, разумеется, ничего не грозило. Это была мелочь, но характерная - в противном случае я бы ее не запомнил. Другой случай связан с опубликованием "Конца хазы" - повести, которая была встречена в штыки и за которую Шкловский назвал меня "контрмилиционером". В "Ленинградской правде" появилась статья "О том, как Госиздат выпустил руководство к хулиганству", тираж был задержан, и книга только месяцев через восемь появилась в магазинах. Я не придал статье особенного значения, тем более что повесть имела успех, - а ведь это был мой первый успех. Да и никто из друзей и родных не был обеспокоен, кроме старой тетушки, утверждавшей, что "надо писать так, чтобы в газетах хвалили, а не ругали". Но вот ко мне заглянул Тихонов, и в тех немногих словах, которые я от него услышал, мне почудилось нечто новое: не впрямую, косвенно, однако он оценил эту статью как происшествие весьма неприятное в политическом отношении. Мою беспечность он не только не одобрил, но как бы посоветовал мне взвесить случившееся в свете будущего, которое следовало построить так, чтобы подобные неприятности не повторялись. Это было в 1925 году. Совсем немного времени прошло с тех пор, как он от души смеялся над рецензентом, напечатавшим по поводу появления поэмы "Шахматы", что "золотая цепь его творчества порвалась". Впрочем, уже в 1924 году он посвятил Ленину поэму "Лицом к лицу".

Я сказал, что у него, как и у меня, была "неполитическая голова". Но равнодушие к политике - одно, а страх перед ней - совсем другое. Равнодушие оставляет возможность сопротивления, страх - так же, как на войне, - ее подавляет. Возможно, что в начале двадцатых годов Тихонову казалось, что политические требования не грозили его поэзии, что достаточно посвятить поэму Ленину, написать "Сами" - и все обойдется. Но требования возрастали с каждым месяцем. Требования конденсировались, когда под руководством Либединского (специально командированного из Москвы) и Чумандрина возникла Ассоциация пролетарских писателей (ЛАПП) в Ленинграде. Все хозяйство уговоров, угроз, разнообразных обещаний - от скромных подачек до блестящих административно-литературных карьер - было пущено в ход. Между тем Тихонов никогда не был карьеристом - его, без всякого сомнения, манило счастье литературной, а не административной удачи. Он был (и в известной мере остался) бессребреником, человеком демократическим во всех отношениях. Что же могло заставить его добровольно войти в мышеловку ЛАППа, сблизиться с его руководителями, стать так называемым "левым попутчиком" и получить первую синекуру - должность главного редактора журнала "Звезда"? Мышеловки созданы для мышей - очевидно, было же в этом талантливом человеке, который азартно увлекался всем острым и странным в искусстве и жизни, который пытался найти свой путь в русской поэзии, было же в этом любителе азартной романтики, в этом путешественнике, гусаре и следопыте что-то очень маленькое, боязливое и, следовательно, поразительно не похожее на наше представление о нем.

4

Между тем наши дружеские отношения продолжались. Намечавшаяся близость Тихонова к лапповцам почти ничего в них не изменила. У "серапионов" были хорошие традиции, мы привыкли уважать убеждения друг друга. Летом, разъезжаясь, мы переписывались. У меня долго хранилось милое письмо Николая Семеновича, составленное из названий моих книг. Цитирую по памяти: "Дорогой Уалама, не сердись! Я приеду в твою Хазу как Ревизор в Чужом пиджаке, и мы сыграем Большую игру с Бубновой мастью" (лето 1927).

Негус Уалама - один из героев моей повести "Большая игра", "Ревизор" - мой лучший фантастический рассказ, "Чужой пиджак" - неудавшаяся пьеса, а "Бубновая масть" - название моей книги, опубликованной издательством "Прибой" в 1927 году.

Но мы не только переписывались. В 1928 году он пригласил меня поехать с ним на Военно-Сухумскую дорогу. Отправились впятером - Мария Константиновна, Тихонов, П.Н.Лукницкий, Елена Александровна (его знакомая, фамилию которой я, к сожалению, забыл) и я. Поездка была запомнившаяся, веселая вопреки тому, что в Теберде (где мы облазали все вершины, Тихонов был неутомимый ходок) я подвернул ногу и от Генсвижа (селение сванов) добирался верхом на лошади. Впервые на практике изучив разницу между галопом и рысью, я дня три не мог дотронуться до места ниже спины.

Мы жили на Петроградской стороне, очень близко друт от друга, часто встречались, Мария Константиновна подружилась с Николаем Аркадьевичем Тыняновым, отцом Юрия и Лиды, - старым доктором, добрым, мягким, радушным, широкообразованным человеком. Не преувеличением будет сказать, что мы с женой были влюблены в тихоновско-неслуховский дом. Опасность, грозившая разрушить его, сузить круг друзей, связать поэтическую музу, утвердиться рядом с хозяином за письменным столом, все еще как бы не существовала.

5

Я уже упоминал, что в конце 1966 года напечатал в "Новом мире" статью "Несколько лет". В сокращенном виде она была вновь опубликована в книге "Собеседник" (1973). Когда даже этот сильно срезанный вариант я попытался включить в мой двухтомник, вышедший в 1977 году, редактор попросил меня заменить статью - даже в искаженном виде она показалась слишком смелой.

Работая над первым вариантом этой статьи, оставшимся в рукописи, я перелистал комплект журнала "На литературном посту". Следовало бы, может быть, теперь, через 12 лет, возобновить это знакомство. Но жалко времени, да и не под силу мне вернуться к этому утомительному делу. Ограничусь поэтому новой цитатой из статьи "Несколько лет" (Новый мир. 1966. № 11. С. 141–142):

"На днях я перелистал трехлетний комплект журнала "На литературном посту" (1928–1930). В наше время это изысканное по остроте и изумляющее чтение. Все дышит угрозой. Литература срезается, как по дуге, внутри которой утверждается и превозносится другая, мнимая, рапповская литература. Одни заняты лепкой врагов, другие - сглаживанием друзей. Но вчерашний друг мгновенно превращается в смертельного врага, если он переступает волшебную дугу, границы которой по временам стираются и снова нарезаются с новыми доказательствами ее непреложности.

Журнал прошит ненавистью. Другая незримо сцепляющая сила - зависть, особенно страшная потому, что в ней не признаются, ее, напротив, с горячностью осуждают. Множество имен, мелькнувших, едва запомнившихся, ныне прочно забытых, - эти пригодились для макета литературы. Над другими производится следствие и выносятся приговоры. Осуждается Блок - за "отсутствие осознанной связи с коллективом" (И.Гроссман-Ро-щин). Среди подозреваемых, обманувших надежды, не заслуживающих доверия - Маяковский.

Абель Абрамович Зильбер, отец В.Каверина. 1914

Анна Григорьевна Зильбер, мать В.Каверина

Псков. Река Великая у стен Кремля

Назад Дальше