Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915 1918 гг - Эдвин Двингер 10 стр.


Мы полукругом становимся перед комендантом. На его письменном столе лежит взведенный тяжелый револьвер. "Прошлый раз он там не лежал!" – пронеслось у меня в голове.

Доктор Бокхорн говорит. Я перевожу:

– Мы просим предоставлять нам больше воды. Лежащим в бреду мы не можем даже смачивать губы. Просим солдатских одеял или хотя бы соломы. Всех больных нужно переложить с жестких нар, опасность заражения от этого просто страшная. Мы просим дров для печей. У тридцати процентов всех людей помимо дизентерии и тифа воспаление легких и обморожение конечностей.

– Я не волшебник! – возражает Мышонок.

Доктор Бокхорн начинает кричать. Я медлю.

Затем перевожу:

– Лагерь для военнопленных не сооружают без самого необходимого!

– Не хотите ли вы мне, императорскому офицеру, давать указания? – кричит Мышонок в ответ.

– Знаете ли вы, сколько народу ежедневно умирает? Сто пятьдесят человек! Сто пятьдесят! – в бешенстве кричит Бокхорн.

– На фронте погибает гораздо больше! – язвительно восклицает Мышонок.

У доктора Бокхорна вид, словно тот его душит.

– Нам нужен хотя бы барак для умерших! – задыхается он. – Неужели это чрезмерное требование? На фронте убитых хотя бы зарывают в землю. Здесь их предоставляют крысам. В скором времени у нас будет чума.

Мышонок вздрагивает.

– Так похороните, если сможете!

– Дайте нам инструменты! Или мы должны рыть землю ногтями?

– Я не волшебник…

Доктор Бокхорн шатается.

– Хорошо, – говорит он, – хорошо… Тогда скажите последнее, фенрих: нам нужно свободное помещение для изолятора. Рядом с домиком врачей стоит пустая каменная казарма. Мы хотим получить эту казарму. Если вы нам ее не отдадите, мы заберем ее сами. При этом вы можете убить нас, будем только благодарны. Мы просим в последний раз. Но тогда… тогда…

– Что он сейчас сказал? – нетерпеливо перебивает комендант.

– Что ожесточение цепляющихся за жизнь людей может привести к крайностям! – перевожу я. – И что пятнадцать тысяч с ходу перебьют пятьсот ваших казаков, если вы нам…

– Вы угрожаете мне? – визжит он.

– Только информируем! – холодно говорю я.

– Вон! – кричит он и хватается за револьвер.

– А лазарет? – орет доктор Бокхорн.

– Вон!

– А лазарет? – повторяю я, вскипев.

Во второй раз казачий капитан бросается между нами.

– Прошу вас, уходите! – восклицает он. – Это бессмысленно… Я не потерплю…

– Позаботьтесь о том, чтобы как можно меньше этих гуннов увидело родину! – прикрикнул на него Мышонок.

У полкового врача начинается истерический смех. Доктор Бокхорн выглядит как сумасшедший.

– Все потеряно, – бормочет он, – все потеряно…

Я сижу рядом с Зейдлицем на нарах. Напротив нас катается долговязый сапер. Лицо и руки покрыты пятнами.

– Проклятые собаки, – бормочет он. – Проклятые собаки…

– Я роптал на свою судьбу, – медленно говорит Зейдлиц. – "Почему именно я обречен на это чертово безделье, тогда как мои товарищи изо дня в день вынуждены бороться за жизнь", – все время думал я. – Он оглядывается вокруг, делает резюмирующее движение рукой. – Теперь я с этим примирился…

"Правду ли он говорит? – думаю я. – Или эти слова только для того, чтобы поддержать меня в этом хаосе? Мне и нам всем помочь вынести бессмыслицу?"

– Мы не должны будем стыдиться, когда вернемся на родину, – продолжает он. – У нас не будет крестов на груди, нет, этого не будет… Но по нашим глазам увидят, что мы все это время не стояли в стороне… И возможно, кто-нибудь станет шептать: "Он был в Тоцком…" Поскольку если мы не на фронте, то нас нет здесь и для Германии… А если была и другая борьба – то это все же была борьба за нашу родину – как и другая…

Мы долго молчим. Вдруг он начинает говорить о Германии. Его резкий, немного скрипучий голос становится удивительно мягким – словно он говорит о далекой возлюбленной. Словно приглашает первого встречного принять участие в своем величайшем счастье и страсти.

– Германия – цветущий луг, – наконец говорит он. – Германия – белоснежное ложе. Германия – чистейший источник…

– Послушай, малый, – говорит Хачек, Артист, – да напяль ты в конце концов шинель! Мы все носим их уже несколько недель, и хоть бы что!

– Пока… – бормочет малыш Бланк.

– А, ерунда! Думаешь, что так спасешься? Разве у всех нас нет вшей? Разве у всех нас нет ран? Вот видишь… Нет, приятель, это кисмет, приятель! Фатум, как еще говорят… Если что суждено, так и не дергайся, лежи и получай удовольствие!

– Хачек прав, Бланк! – говорю я примирительно. – Ты только понапрасну мерзнешь! Любая вошь может перенести болезнь, а на тебе их сотни – как и у всех!

– Но мне нужно быть вдвойне осторожным! – упрямо твердит он. – Я слабее всех!

Меня охватывает внезапная нежность к нему. Его мальчишеский чубчик свалялся и посерел от грязи. Ах, мне не следовало бы делать этого! Из моих глаз покатились крупные слезы, вызванные его видом.

– Юнкер, – тихо спрашивает он, – они нас все-таки забыли?

– Кто, малыш?

– Я имею в виду у нас на родине. Разве Германия не сильное, могущественное государство? Как могло случиться, что допустили такое обращение с нами? Ведь не преступники же мы, мы только воевали, честно и достойно, за свою родину, как и другие за свои страны. Почему же нас держат в темницах? Почему с нами обходятся как с преступниками? Нет, иначе не могу себе этого объяснить. Они нас забыли…

– Они должны удерживать границу до последнего человека! – внушаю я ему как ребенку. – Будем надеяться, все идет хорошо…

– Да, – говорит он, – да, конечно… Но кто-то все-таки должен думать и о нас! Ведь есть же у нас отцы, матери и братья… Есть же там кто-то, кто о нас вспоминает, кто когда-нибудь спросит: "Не забыты ли военнопленные?"

– Кто-нибудь да занимается, мальчик! Просто времени требуется много, ведь мы очень далеко. И к ним не доходят вести о нас…

– Да, – говорит он порывисто, – если бы мы имели возможность хотя бы написать! О, я рассказал бы им… Если бы мы были животными, мы давно околели бы, написал бы я им, но мы же люди… Однако нет никакой возможности… Наверное, они думают: "Ах, с нашими военнопленными всё в порядке. О них можно не беспокоиться. Ведь для них война кончилась…"

О, как он прав. Нет возможности получить весточку, сообщить о себе. Победили ли мы? Потерпели ли поражение? Ничего не знаем, ничего не слышим. Это самое скверное.

Ежедневно все больше места появляется у нас в бараке. Вечная борьба за нары поменяла ориентиры. Никто больше не стремится занять верхние места, поскольку каждый боится, что не сможет спуститься, если у него начнется лихорадка. А у кого лихорадка уже началась и у кого нет места на нижних нарах, вынужден валяться на мокром песке в кале и моче.

С потолка свешиваются грязные ледяные сосульки. Лежащие в жару люди жадно ждут их появления и с нетерпением суют в запекшиеся губы для охлаждения, как только сосульки становятся настолько большими, что их можно обломить. Каждое утро приходит германский медик. Его единственная обязанность заключается в том, чтобы констатировать смерть. А что еще он может сделать? Ему даже не нужно никого осматривать, настолько он набрался опыта.

– Экс, – говорит он, взглянув краем глаза, – экс… экс… экс…

Под и Артист, а нередко и Зейдлиц сопровождают его в этом обходе. Они сразу же сволакивают означенных "экс" в кучу, чтобы позже вынести наружу. Больше уже не заботятся ни об их фамилиях, ни о национальности. До недавнего времени мы еще снимали с них личные жетоны, теперь не способны и на это.

Живы ли мы еще? Или все уже мертвецы? Влачим существование в этой дыре годы? Или только со вчерашнего дня? О, Бланк прав: будь мы зверями, давно уже сдохли бы! Но мы – люди… И душу умертвить труднее, нежели плоть…

Я решился на крайность – пошел к казачьему капитану. Неужели он не человек? Говорю часовому, что у меня неотложное дело, и меня проводят к капитану на квартиру. Он в распахнутой тужурке лежит на диване. Увидев меня, вскакивает.

– Что стряслось? – испуганно спрашивает он.

– Нет, – говорю я, – пока ничего. Но никто не знает, как долго это протянется. Всех нас постепенно охватывает безумие. Пока оно дремлет. Все знают, что им придется умереть, в такой ситуации ни перед чем не останавливаются. Что им терять? Нечего… Пуля только оборвет наши мучения…

– Что я могу сделать? – тихо спрашивает он.

– Всё! Разве нельзя привозить больше воды? Наши люди уже не в силах ее приносить, они слишком изнурены для этого. Но у вас есть солдаты, пятьсот человек, которые ничем не заняты. Или нельзя выдать хотя бы пару одеял? Или соломы? Имею в виду солому из-под ваших лошадей. Самара – крупный город, не так далеко… Немного мыла, только для врачей… Немного белья… Наши рубашки расползаются на теле…

– Ах, да поймите же вы меня! – вырывается у него. – Я младший офицер и не могу приказать. И как бы искренне вам ни сочувствовал, не в состоянии ничего изменить…

– Вы должны что-нибудь сделать! Что-нибудь, хоть что-нибудь! – Я почти умоляю. – Мы должны увидеть, что в этой стране есть хотя бы один человек! Продемонстрируйте нам это! Пятнадцать тысяч человек проклянут Россию, если его не увидят, вскоре не увидят, завтра!

Капитан падает на стул, опускает голову на стол.

– Думаете, я при всем этом могу оставаться по-прежнему спокойным? Нет, мне пришлось увидеть много постыдного… О, не только здесь… Я дважды ранен. Но давно подал бы рапорт с просьбой отправить на фронт. Если бы не знал, что тогда здесь…

– Да, пожалуйста, останьтесь! – восклицаю я. – Обещайте мне.

– Я остаюсь. И постараюсь и впредь смягчать, сглаживать. Но ведь это ничего не значит! – со стоном произносит он. – Это лишь капля…

– Послушайте, – перебиваю я, – разве нет способа освободить для изолятора казарму? Не могли бы вы… не могли бы однажды забыть выставить там часового?

Капитан поднимается.

– И что тогда? – глухо спрашивает он.

– Тогда мы ее займем. А когда мы туда проникнем… Нет, выгнать нас оттуда он не осмелится…

– Хорошо…

– И вот еще что: придите как-нибудь к нам! Ручаюсь, с вами ничего не случится! Но до сих пор вы лишь слышали, как там у нас. Вам нужно хотя бы раз увидеть, самому увидеть…

– Я приду. Но сейчас вам следует уйти. Никто не должен знать, что мы с вами тайком разговаривали. Меня разжалуют и отправят в Сибирь, если он узнает, что я…

Капитан пожимает мне обе руки.

– Вот, возьмите… – Он протягивает мне пачку сигарет. – А теперь идите… Я все сделаю! С Богом!

Как тепло и доброжелательно было его рукопожатие! Как по-доброму звучал его голос!

Брюнн сидит на опустевших нарах. Волосы его спутаны, бородка свисает, глаза беспокойно бегают. Кончиками пальцев он держит вошь.

– И вот в таком чудовище смерть, да? – говорит он плаксиво. – Такое маленькое и неприметное – просто не верится…

Глаза его стекленеют, словно под гипнозом неподвижно смотрят на светло-серую точку, которая судорожными движениями пытается высвободиться из его ногтей.

– Хочешь укусить меня? Заразить? Или уже заразила?..

Вдруг он давит ее, швыряет на нары, исступленно топчет обеими ногами.

– Ты, зверь! – пронзительно кричит он. – Чудовище! Хочешь убить меня? Хочешь убить нас всех?

Сегодня казачий капитан был в нашем бараке. Первым его заметил Под.

– У дверей стоит русский офицер и хочет поговорить с тобой, – сообщает он мне.

– Он собирается осмотреть наш барак, Под! – на ходу говорю я. – Но с ним ничего не должно случиться! Возьми с собой Артиста… Шнарренберг, пойдемте и вы…

Мы вчетвером идем к дверям встретить его.

– Благодарю вас, – тихо говорю я.

Он прикладывает руку к шапке.

– Прошу вас, быстрее! – вырывается у него.

Лицо у капитана совершенно зеленое. Вид у него такой, словно его сейчас стошнит. Это от непереносимой вони в нашей яме? Мы ее уже не замечаем, мы почти не выходим наружу, мы не знаем иного.

В первом же боковом проходе друг на друге лежат двенадцать трупов. Мы ждем врача, чтобы потом вынести их. Со второго яруса нар сочится слизь. На этих нарах лежат больные дизентерией. Мы уже восемь суток ждем их смерти, однако они цепляются за жизнь. Пол в лужах полузамерзшей мочи и растоптанного кала.

– Убейте это русское чудовище! – доносится пронзительный голос из дальнего прохода. Мы знаем его, этот голос принадлежит Баварцу.

Под прижимается к капитану и крепче сжимает полено. Хачек идет впереди, без оружия. Шнарренберг и я идем справа и слева.

Один штириец, упав на колени, распевает монотонный псалом. Пение доносится словно погребальная песня. Босняк ритмично кланяется, обернув пергаментное лицо к Мекке, молясь на своих нарах. Больной брюшным тифом, в бреду скатившийся с нар, безуспешно пытается снова вскарабкаться на них.

Мы приходим в наш угол.

– Вот тут живем мы, господин капитан!

Он на мгновение останавливается, прижав руку с носовым платком ко рту. Зейдлиц по-военному приветствует его. На его лице не дрогнул ни один мускул. Бланк устало встает. Брюнн не шевелится, лишь искоса смотрит на капитана, бледный от гнева.

– Чертовы псы, псы! – стонет рядом сапер.

Капитан оборачивается. На его лице такое выражение, словно его мучает кошмарный сон. Малыш Бланк, стоя у него за спиной, поднимает руки. Мы разворачиваемся и идем обратно. Я показываю то одно, то другое.

– Последнее время у нас в этой дыре ежедневно по двадцать умерших, господин капитан! – говорю я. – Через месяц наш барак опустеет…

Когда мы снова находимся в первом проходе, вдруг раздается полдюжины клокочущих криков.

– Не выпускайте живым живодера! – визгливо кричит австриец.

– Взять его заложником! – Это уже голос немца.

Из бокового прохода бежит венгерский гусар. В его глазах горит безумие. В руке у него ножка от нар. Едва он подбегает, как Артист сбивает его, молниеносной подножкой отправляя под нары.

– Спокойно! – восклицает Под низким голосом.

Мы отворяем дверь. Капитан отнимает платок ото рта, по очереди оглядывает нас. В его глазах стоят слезы. От едкого воздуха или от внутреннего возбуждения? Он каждому из нас пожимает руку. Ему хочется что-то нам сказать, но он не может. Поворачивается и быстро уходит.

– Он плачет, если я не ошибаюсь, – медленно говорит Под.

Вчера фон Позек жаловался на головную боль и головокружение. Сегодня в обед он отказался от супа.

– Нужно есть, Позек! – спокойно говорит Зейдлиц, достает кусок мяса из миски, словно волчок заманчиво наматывает его вокруг деревянной спицы. – Полезная штука, натуральное мясо…

– Не могу, Ганс! Не сердись…

Час спустя его впервые рвет. Вскоре после этого его тело сотрясает лихорадка. В уголках рта Зейдлица появляются горькие складки. Он молча стягивает свой австрийский мундир, тщательно укутывает им товарища. Конечности Позека ходят ходуном. Его зубы так стучат друг о друга, что слышно издалека.

– Как вы думаете, фенрих? – подавленно спрашивает Зейдлиц.

Болезнь началась – что еще скажешь? Но я знаю, что он нашел Позека в первый же день плена и все испытания прошел с ним бок о бок.

– Возможно, это просто простуда, – говорю я, но при этом не в силах глядеть ему в глаза.

Брюнн, не будучи больным, слабеет с устрашающей быстротой. Я подозреваю, что он от отчаяния каждую ночь неоднократно онанирует. Часто он сидит на пустых нарах со скрещенными ногами и разговаривает сам с собой.

– Тут искать нечего, – сказал он вчера. – Черт возьми, на передовой у меня всегда имелось тепленькое местечко! Как только там дело пахло керосином, Брюнн всегда раздобывал команду в обоз… Здесь нет команд, нет обоза… Тут все на передовой! Проклятие, нет даже укрытия… И бросаться ничком на землю бессмысленно… Нет, тут не смоешься, здесь нет теплых местечек…

– А зачем вы все записываете, фенрих? – спросил меня Шнарренберг.

Я отрываюсь от толстого блокнота, который по счастливой случайности сохранил при пленении.

– Для того чтобы люди когда-нибудь узнали, что было возможно в двадцатом веке! И чего следует избегать в следующих войнах! – жестко говорю я.

– Значит, вы считаете, войны будут всегда, что они должны быть?

– Нет, так я не думаю. Однако боюсь, что в грядущие сто лет, как ни сегодня, ни завтра, мы не продвинемся настолько далеко, чтобы решать наши конфликты иным способом.

– На фронте я не много слышал о дневниках, – говорит Шнарренберг после некоторого молчания. – Для чего они? Честные записи случаются так же редко, как и белый ворон, большинство состоят из приукрашенного геройства или частных воспоминаний о придворных парадах! В бою никто ничего не записывает, ни у кого для этого нет времени. После всё предстает совсем по-другому… Например, замечали ли вы, как кто-нибудь погибает? У меня никогда не было времени на это – просто погиб, готов. Так и со всем, что происходит на войне: после все представляется иначе…

– Тут все по-другому, – продолжает он. – Здесь достаточно времени, тут каждый может спокойно описывать, неторопливо отмечать каждую мелочь. Здесь жизнь не летит, здесь она ползет… Здесь описания правдивы – день за днем можно сравнивать, все ли до последней черточки верно передано… Мне постепенно представляется это ураганным огнем, фенрих! – под конец говорит он. – Ждешь атаки как избавления… Но здесь еще хуже… Потому что никогда не бывает облегчения, избавления…

У Пода внезапно наступает упадок сил. Он, собственно, не болен, а просто не в силах вытащить ни одного мертвеца. Кто бы этого не понял? Артист в одиночку не может, а Зейдлиц не отходит от Позека. В результате у нас, как и в других бараках, уже с неделю мертвых не выносят наружу.

Кроме морального, это не имеет никаких воздействий. Сил, чтобы выволочь мертвеца в проход, хватает у одного Артиста, а там они замерзают всего через несколько часов. Иногда кто-нибудь перед смертью забирается на верхние нары, но трупный запах вскоре выдает, и тогда можно стащить вниз и его.

Я вижу пленных, сидящих на умерших товарищах, вижу мертвых, используемых вместо спинок. Большинство умерших от тифа лежат полураздетыми, у некоторых только тряпки, обмотанные вокруг ступней. Только дизентерийные лежат в одежде, потому что она полностью пропиталась слизью и поэтому непригодна. Мы, живые, по ночам ворочаемся под грудой снятой с мертвецов униформы, чтобы немного согреться. Стараемся плотно завернуться, чтобы защититься от крыс. Но с тех пор как в бараке лежит множество мертвецов, нас, живых, они оставили в покое.

Ежедневно умирает по двести пятьдесят человек…

С полудня не встает и малыш Бланк. У него тоже высокая температура, и он все время просит пить. Под, который хорошо относится к живым, часто выходит наружу, чтобы принести ему снегу. Хотя он желтоватый от разбросанного вокруг кала, но все же менее опасен, нежели мутные сосульки на потолочных балках, в которых выкристаллизовалась мокрота от кашля туберкулезных больных вместе с испарениями дизентерийных.

Мы положили вместе Позека и Бланка, чтобы можно было одновременно ухаживать за обоими. Позек странно спокоен, Бланк крайне возбужден.

Назад Дальше