Литератор Писарев - Самуил Лурье 17 стр.


Писарев отвез в гостиницу, где остановился Гарднер, другое письмо, в котором смиренно просил извинить его поведение, вызванное приступом душевной болезни. Что еще оставалось делать? Что ему оставалось, кроме литературы, преферанса да разговоров в Шахматном клубе? И он писал статью за статьей, проигрывал гонорар за гонораром и с увлечением вникал в события, занимавшие литературный мир: издатель "Искры" Степанов вызвал Писемского на дуэль за грубый выпад в фельетоне, и Писемский поспешно уехал за границу; студент Пиотровский, сотрудничавший в "Современнике", застрелился, доведенный до отчаяния долгами; "Искра" и "Современник" пушат Тургенева за "Отцов и детей"; Шедо-Ферроти издал новую брошюру, опять о Герцене, в которой укорял лондонского изгнанника за политическое тщеславие: напрасно, мол, Герцен кричит на всю Европу, что правительство якобы собирается подослать к нему убийц, он и сам в это не верит, а просто рисуется, чтобы сорвать европейский аплодисмент.

- Теперь уже никто не усомнится, что этот Шедо-Ферроти - наемное перо, платный литературный агент Третьего отделения. Двадцать лет даже имя Герцена нельзя было произнести вслух - и вот оно красуется на брошюре, которая чуть ли не открыто продается во всех книжных лавках. Ясно, что тут покровительство, тут рука Головнина. Хотели уговорить Герцена содействовать правительству - не вышло. Хотели запугать - не удалось. Теперь они пытаются его вышутить, представить честолюбивым фразером. Это Герцена-то! Мы толкуем о глупостях, на которые пускаются люди, не уважающие себя, - о дуэлях и самоубийствах, а в это время правительство засылает в литературу своих лазутчиков и шпионов, чтобы скомпрометировать и погубить лучших наших деятелей. Этот Шедо-Ферроти - просто негодяй, того же поля ягода, что Всеволод Костомаров, по доносу которого Михайлов пошел в Сибирь. Хороша же власть, принимающая услуги таких людей!

Писарев говорил все это громким, ровным голосом. Круглые багровые пятна горели у него на скулах, злобной усмешкой сводило угол рта. Собеседники пугались его слов. Благосветлов умолял его вести себя осторожнее. Но Писарев больше не хотел сдерживаться. Он испробовал последнее средство; последнее унижение: с трудом добившись свидания наедине, предложил Раисе фиктивный брак.

Пусть она уезжает со своим Гарднером за границу и живет с ним, пока не надоест. Но ведь надоест же когда-нибудь, не может не пройти эта прихоть чувственности. А когда пройдет, когда Раиса однажды вдруг очнется в объятиях чужого, неумного человека, в котором, по правде говоря, только и есть хорошего, что высокий рост да фатовские усики, - тогда она сама захочет вернуться, чтобы не загубить свою личность и свой талант. Сейчас она сама себя не понимает, а Писарев рассуждает ясно и холодно, как всегда, ведь не ревнует же он. Разумный выход один: восемнадцатого Раиса должна пойти под венец не с Гарднером, а с ним. Евгению Николаевичу можно будет объяснить…

Раиса не дослушала, сказала, что он окончательно помешался, почти выгнала его.

И сделалась восемнадцатого числа госпожою Гарднер. И не приняла его, когда он в качестве родственника явился поздравить молодых. А когда он написал ей, отвечала через Попову, что просит оставить ее в покое, что сближение невозможно.

"Только надежда на возобновление дружеских отношений с нею, отношений, которыми я дорожу больше всего на свете, - вкрадчиво-свирепо сообщал Писарев Гарднеру, - побудила меня написать к вам то письмо, которое дало вам возможность уклониться от дуэли. Теперь, обманувшись в этой надежде, я беру это письмо назад и, если этого мало, готов повторить вам те комплименты, которые вас оскорбили в первом моем письме".

Он ждал секундантов, но Гарднер приехал сам.

- По какому праву, милостивый государь, вы преследуете меня и мою жену неприличными письмами? - негромко спросил он, войдя в комнату и притворив за собою дверь. Он не выглядел разъяренным, наоборот - в нем чувствовалось какое-то радостное нетерпение, а Писарева охватила вдруг ужасная тоска.

- Порядочный человек, получив такое письмо, знал бы, что ему делать, без всяких объяснений.

- Вы совершенно правы, - кивнул Гарднер. Он шагнул вперед и быстро оглянулся на дверь. - Вы правы, но моя жена просила меня пощадить вас. Она уверена, что вы не можете отвечать за свои поступки, что вас только по недоразумению все еще не упрятали в желтый дом. Вы сами очень трогательно жаловались на свое нездоровье в том письме - помните? - когда вы струсили? - Он говорил все скорее, все тише и надвигался на Писарева, держа руки за спиной. - Но я принес вам лекарство, господин великий писатель.

Он ударил Писарева хлыстом по лицу, два раза, крест-накрест, и снова спрятал руки за спину. Писарев молча смотрел ему прямо в глаза, зажав ладонью лицо. Гарднер с полминуты покачался на каблуках, потом стремительно повернулся и вышел.

На следующий день Писарев отправил ему записку:

"Сегодня вечером или завтра утром приедет к вам доверенное лицо для определения условий по известному вам делу. Надеюсь, что вы не уедете из города до решения этого любопытного дела".

Он попросил некоего Чужбинского - пожилого литератора из отставных офицеров, с которым познакомился в доме графа Кушелева, - съездить к Гарднеру. Вернувшись, тот объявил, что вызов принят, но что и противник, и его секундант Петр Александрович Гарднер требуют отсрочки - третьего мая Евгений Николаевич уезжает с женою в Москву. Тринадцатого он готов стреляться - там же, в Москве. Отсрочка нужна ему, чтобы устроить состояние супруги на случай несчастья.

Третьего мая Писарев подстерег их на дебаркадере вокзала. Он нарядился кучером и подвязал фальшивую бороду. Гарднер и Раиса шли к вагону, весело переговариваясь. Писарев встал у них на дороге и даже успел сказать что-то гордое и презрительное, прежде чем замахнуться. Но Гарднер вырвал у него хлыст, ударил черенком по лицу, сбил с ног, стал топтать. Сбежалась толпа, появилась полиция, Писарева и Гарднера потащили в участок, составили протокол, обязали обоих не выезжать из Петербурга до окончания полицейского дела.

Четвертого мая от Гарднера пришло письмо:

"Я думаю, что вы не захотите покончить это дело побоищем на железной дороге, которое, впрочем, оказалось совсем не в вашу пользу, чему может служить свидетельством плачевное состояние вашей физиономии".

"Передай ему, пожалуйста, как я смотрю на наше взаимное положение, - обратился Писарев к Ивану Хрущову. - Он отклонил немедленную дуэль; тогда я, не желая оставаться с неотмщенною обидою, расправился с ним путем хлыста, оскорбил его публично, потому что не мог стреляться в вокзале и не хотел застрелить его из-за угла.

Теперь его дело вызывать меня. Если же он этого не делает, я больше ничего не желаю. На удар хлыста, данный мне в квартире, я ответил ударом хлыста в публичном месте…"

Хрущов запиской пригласил Писарева к себе. Придя в назначенный час, Писарев застал у Хрущова Раису Гарднер. Они долго говорили, и Писарев обещал сделать все, чего она требовала: подать в полицию мировое прошение, взять назад свой вызов, никогда больше не напоминать о себе. Это был последний раз, что он ее видел. Через день Гарднеры уехали.

Петр Баллод очень смеялся над этой историей, когда Писарев, устав кружить по Васильевскому острову, зашел к нему в мазановские номера.

- И не стыдно тебе, Писарев? - говорил он. - Где же твоя хваленая логика, твоя деревянная философия эгоизма? Дворянское воспитание, выходит, пересилило. Воображаю, как ты выглядел с фальшивой бородой!

- Да уж, накуролесил я порядочно, - соглашался Писарев. - Знаешь что, Баллод? Пристроил бы ты меня в какой-нибудь кружок. Нет, без шуток. Ты ведь причастен к политике. А я теперь жизнью не дорожу и ничего не боюсь. Это раньше я думал: стану знаменитым писателем, женюсь, буду много зарабатывать. Вообще - строил разные планы, считал, что и честный человек может прожить благополучно. А теперь не хочу, и мне все равно, что со мною будет.

- Какие же сейчас кружки? Лето наступает, все разъезжаются. Обожди до осени. А пока, если хочешь, напиши что-нибудь такое, знаешь, без экивоков. Или, может быть, есть готовая статья, которую цензура не пропустила?

- Есть рецензия на книжонку Шедо-Ферроти. Цензор - ни в какую. Но, по правде говоря, вещица невинная. Не стоит тайного станка.

- А ты напиши такую, чтобы стоила, - сказал Баллод. - Вот, смотри. Вчера эту штуку разбрасывали по Москве. Завтра она разойдется и у нас.

Это была прокламация. Называлась она - "Молодая Россия"; требовала превращения современного деспотического правления в республиканско-федеративный союз областей, уничтожения частной собственности, брака и семьи; предсказывала революцию не позднее весны будущего года:

"Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное, и с громким криком: да здравствует социальная и демократическая республика русская! - двинемся на Зимний дворец истреблять живущих там…"

Писарев дочитал до конца и, уходя, обещал приготовить статью о Шедо-Ферроти в ближайшие недели. Это было тринадцатого мая. Четырнадцатого в Петербурге заговорили о новой, особенно зловещей прокламации, а шестнадцатого на думской пожарной каланче подняты были черные шары с крестами: пожар на Охте. На другой день - шары без крестов: пожар на Лиговке. Двадцать второго и двадцать третьего кроме шаров были вывешены оба флага - красный и белый: требовались усиленные резервы пожарных. Но никто уже не смотрел на каланчу. В воздухе реяли хлопья сажи, разносился запах гари: пять пожаров начались почти одновременно в разных частях города. Дни стояли холодные - термометр показывал не больше тринадцати градусов - и ветреные. Народ толковал о поджигателях, которые мстят царю за освобождение крестьян. Газеты намекали, что пожары - дело того же Центрального революционного комитета, который распространил "Молодую Россию". Столица оцепенела от ужаса. Поповы не выпускали Писарева из дому: уличная чернь избивала молодых людей студенческого вида.

Двадцать восьмого запылал центр города - Апраксин двор, Щукин рынок и здание министерства внутренних дел. Дотла выгорело несколько переулков по обе стороны Фонтанки. Тридцатого - новый пожар, на Песках. Зато какой злобный взрыв хохота пробежал по толпе, собравшейся там же, на Песках, на Мытной площади тридцать первого мая, когда палач сломал шпагу над головою преступника Обручева, осужденного за распространение "Великорусса"! Второго июня загорелось было уездное училище в Луге, но в этот день начались дожди, а с ними пришел конец бедствию.

Только тут власти опомнились. Петербург переведен был на военное положение, закрыты были все воскресные школы, народные читальни, Шахматный клуб, запрещены публичные лекции. Двенадцатого июня правительство распорядилось прекратить на восемь месяцев издание журналов "Современник" и "Русское слово".

Четырнадцатого Писарев отправился к Баллоду с готовой статьей о брошюре Шедо-Ферроти. Статья кончалась словами:

"Придравшись к двум-трем случайным пожарам, управительство все проглотило, оно будет глотать все: деньги, идеи, людей, будет глотать до тех пор, пока масса проглоченного не разорвет это безобразное чудовище… Династия Романовых и петербургская бюрократия должны погибнуть. Их не спасут ни министры, подобные Валуеву, ни литераторы, подобные Шедо-Ферроти. То, что мертво и гнило, должно само собою свалиться в могилу. Нам останется только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы".

Он не застал Баллода дома и оставил ему рукопись. Он хотел как можно скорее покончить со всеми петербургскими делами и уехать к родителям. Он устал. Возбуждение улетучилось. Тоска душила его.

Между тем, учитель Викторов, пытавшийся в нетрезвом виде поджечь лужское училище, показал на допросе, что его подучил студент Баллод. А наборщик комиссариатской типографии донес, что студент Баллод подговаривал его напечатать какой-то запрещенный листок "К офицерам". Пятнадцатого июня Баллода арестовали. Сначала он от всего отпирался и плел небылицы. Но на втором допросе, двадцать седьмого, признался, что по молодости лет печатал прокламации, а о найденной у него при обыске рукописи, начинающейся словами "Глупая книжонка Шедо-Ферроти", дал такое показание:

"Я не хотел сказать фамилии писавшего статью против Шедо-Ферроти, потому что знаю автора этой статьи очень хорошо, как не-революционера, но которого будут, как я думал, судить как революционера, за высказанное им в конце статьи мнение в пользу революции. Причины, по которым он впал в крайность, два несчастия, постигшие его одно за другим. Коренева, которую он сильно любил и которую давно считал своей невестой, вышла в апреле месяце замуж за другого. Второе несчастие - закрытие журнала "Русское слово", от которого он только и получал средства к жизни… Писал эту статью Дмитрий Иванович Писарев, кандидат Петербургского университета".

В ночь на третье июля Писарева привезли в Петропавловскую крепость. Он вышел из черной тюремной кареты и огляделся. На минуту страх отпустил его. Крепость поднималась из сырого песка, словно чудовищный письменный прибор с позолоченным ангелом на крышке чернильницы, забытый кем-то на низком берегу. Было почти светло и совершенно тихо. Но тут ударили часы. Пока его записывали, обыскивали, переодевали, пока вели пыльными дворами к Невской куртине и вонючим коридором - к камере, куранты раз десять проскрежетали "Господи помилуй" и два раза - "Коль славен".

И арестант, поежившись, подумал словами из любимого романа: "Нигде время так не бежит, как в России; в тюрьме, говорят, оно бежит еще скорей".

КНИГА ВТОРАЯ

…Спрашивать, что делается с пламенем горящей свечи, когда гаснет свеча, значит то же самое, что спрашивать о том, что осталось от цифры 2 в числе 25, когда мы зачеркнем все число, - ровно ничего не осталось ни от цифры 2, ни от цифры 5: ведь обе они зачеркнуты; спрашивать это может только тот, кто сам не понимает, что значит написать цифру и что значит зачеркнуть ее…

Н. Г. Чернышевский. Антропологический принцип в философии

Глава одиннадцатая
1863

Семнадцатого апреля императору исполнилось сорок пять лет. Праздничный этот день в столице, как и повсюду в России, начался торжественным богослужением. Августейшая фамилия проследовала к ранней обедне в часовню дворцовой церкви, министры и сенаторы слушали литургию в Исаакиевском соборе, остальные должностные лица толпились в храмах ведомственных и приходских, куда, впрочем, понабилось и множество народу всякого звания, так что оборки дамских платьев тысячами гибли под галошами и сапогами.

Особенный благодарственный молебен заказали палачи: в этот день был обнародован указ об отмене телесных наказаний, и петербургский обер-полицеймейстер (Анненков, брат небезызвестного писателя и вообще человек не чуждый изящных мыслей) заранее обмолвился в своей канцелярии, что в такой день следует ожидать, помимо ликования, самых трогательных изъявлений народной признательности.

О веселье, разумеется, позаботились тоже: к полудню в совершенной готовности стояли на Невском три военных оркестра; что же касается флагов и гирлянд, то дворники развесили их на фасадах домов еще накануне и запаслись в достаточном количестве деревянным маслом и фитилями для вечерней иллюминации.

Не подгадила и погода: когда под трезвон бесчисленных колоколов повалил из церквей народ, все увидели, что в лужах, спозаранку сахарно хрустевших под ногами, плещется вода и отражается такое ослепительное небо, словно в нем плавает не одно, а несколько солнц. Прямо итальянское небо, и это после вчерашней-то мокрой метели. Вот только холодно: два градуса всего по Реомюру. Так ведь на то и ледоход. Шутка ли: деревянный Литейный мост снесло к Николаевскому - и в щепки.

Неоглядные, новогодней белизны ледяные поля мчалнсь, круша друг друга, меж каменных берегов. Казалось, Нева безумно спешит избавиться от этих обломков зимы. Но их было так много и шли они так тесно, что, например, из окон Зимнего дворца поверхность реки вплоть до противоположного берега, до самой крепости, казалась неподвижной.

Правда, в этот день во дворце никому не было дела до метеорологических замет. В девять утра состоялся так называемый малый выход, на девять вечера был назначен бал, а в промежутке - еще прием различных депутаций. В толчее, в духоте, в гуле шагов и голосов все эти сановники и государственные люди в расшитых золотом мундирах и при орденских знаках, все эти придворные дамы в светлых струящихся платьях, отделанных живыми цветами, и в драгоценных украшениях - все исподтишка, но неотступно разглядывали друг друга, доискиваясь, кому да кому достались новые отличия, кому повезло в этот jour des graces. Однако значительных наград, вопреки обыкновению, оказалось немного: несколько лент, несколько аксельбантов; портрет императрицы (пожалован одной из фрейлин - Тютчевой); кое-кому розданы аренды; вот, собственно, и все.

Зато приказ по военному ведомству огромный; сотни офицеров переименованы в следующий чин; и в статской службе, конечно, продвинулось немало карьер. А сколько выплачено наградных бедным чиновникам! Да что чиновники! Арестантам в крепости, и тем перепало по белой булке к чаю да по полбутылки виноградного вина.

Словом, истинно царский выдался день. К середине его погода разгулялась вовсю; глубоко вздыхали оркестры, экипажи бесконечной вереницей катили по проспектам Петербурга, на тротуарах теснились гуляющие, а в глубине кварталов и особенно на окраинах перекликались уже гармоники. Праздник! В кабаках дешевки сколько хочешь, а вечером еще и фейерверк, и пушечная пальба. Праздник! Умирать не надо! Многие довольны, а некоторые даже счастливы.

В целом городе нашлось бы не более как несколько десятков заплаканных лиц. Но их почти никто не увидел.

- Нельзя так убиваться. Вам силы нужны - для него же. Да ведь ничего еще и не решено. Ну, не отпустили сегодня - в июле могут помиловать, ко дню рождения государыни. И даже в худшем случае, если дойдет до суда, сегодняшний указ все-таки подает облегчение. Сроки повелено уменьшить на треть, а при смягчающих обстоятельствах - и наполовину.

- Но за что судить? Я не понимаю. Как это рецензия может быть прокламацией? И если никто ее не читал, в чем преступление?

- Там на это иначе смотрят. По-ихнему, неважно, кто успел, кто не успел прочесть, а важно, что написано. И - как. Хороший слог особенно ненавистен. Но, конечно же, раз не было распространения, и еще сколько-нибудь скостят. Время такое - без гуманности ни шагу.

Назад Дальше