Литератор Писарев - Самуил Лурье 37 стр.


…Великая ектенья, антифоны, "блаженства", тропари, апостол, херувимская песнь или как она там называется, и снова ектенья. Уже не менее трех раз по команде веселого толстяка в дьяконском облачении молились о государе, синоде, начальствах духовных и светских, о палатах, воинстве, о граде, о благорастворении воздухов (вот это действительно было бы кстати!), о временах мирных; а также о плавающих и путешествующих, почему-то приравненных к недугующим, страждущим и плененным, - а службе все не предвиделось конца. Надо думать, что по замыслу отца Василия сегодняшняя литургия, как бы повторявшая в некотором сокращении пасхальный чин (было двенадцатое мая, среда, отдание Пасхи), долженствовала заменить "праздникам праздник и торжество из торжеств", на коем заключенные, конечно, присутствовать не могли, поскольку в ночь на четвертое апреля находились в камерах.

Духота стояла в церкви комендантского дома; припозднившееся солнце рвалось в тесную залу из щелей в ставнях и крохотных круглых оконец под потолком; волокна сладкого дыма плавали в воздухе, изнизанном пересекающимися лучами.

Молящиеся располагались группами, по три человека в каждой: арестант посредине, двое солдат по бокам. Получалось обычно три или, как в этот раз, четыре довольно плотных шеренги, отстоявших друг от друга менее чем на шаг.

- От святаго Иоанна благовествование. Глава двенадцатая, стих тридесять шестый. Дондеже свет имате, веруйте во свет, да сынове света будете. Сия глагола Иисус, и отшед скрылся от них…

Пошатывало, подташнивало, кружилась и болела голова. Но после евангелия дело пойдет быстрей… Хотя, впрочем, там, кажется, еще сугубая ектенья… Потом разные пантомимы с вином и хлебом… Да, еще и проповедь. Не оставит же нас отец Василий без проповеди. Покурить бы сейчас, вот что.

- И аще кто услышит глаголы моя и не верует, аз не сужду ему. Не приидох бо, да сужду мiрови, но да спасу мiр…

Золотые, между прочим, слова. Для субъекта, одержимого идеей, будто факта его смерти достаточно, чтобы исправить историю, - поразительно смиренные. И прямо противоречат законам о печати.

Ну вот, опять начинается. Еще раз обо всех на свете начальниках господу помолимся.

В алтаре отец Василий затянул: "Да воскреснет Бог", и едва дошел до "врагов Его", как молодой дьякон, оборотясь лицом к строю молящихся и взмахнув слегка рукой, прогремел жизнерадостным баритоном:

Христос воскресе из мертвых…

Этот тропарь знали все: и солдаты, и арестанты. И подхватили с каким-то восторгом:

Смертию смерть поправ…

Третий стих отчетливо пропели одни арестанты, а солдаты пробормотали его невнятно и недружно. Трудный, в самом деле, стих, и мелодию никак не удержать. В Грунце, в приходской церкви, на пасху все было так же: дьячок возглашал первый стих, вся церковь кричала второй, а на третьем крестьяне запинались, и в робком, смутном гуле только Варвара Дмитриевна и Митя, держась за руки, звонко вторили дьячку…

- И да бежат от лица его ненавидящие его, - опять послышался из алтаря голос отца Василия.

И, дождавшись паузы, молящиеся вместе с дьяконом грянули вновь:

Христос воскресе из мертвых…

Но за спиной у Писарева незнакомый низкий голос пропел в унисон:

- Писарев, speek you English?

- Смертию смерть поправ! - откликнулся он, отрицательно качая головой. Оборачиваться было нельзя. Солдаты, стоявшие по сторонам, самозабвенно пели, часто и мелко крестясь, и, к счастью, ничего не заметили.

- Яко тает воск от лица огня, - завел отец Василий, - тако да погибнут беси от лица любящих Бога.

Христос воскресе из мертвых, -

ответствовали дьякон и хор, а один голос прогудел:

- Я Серно-Соловьевич,
смертию смерть поправ…

- И сущим во гробех живот даровав, - заключил Писарев, кивая головой в знак того, что услышал и понял.

Так и продолжался разговор. Выяснилось, что Серно-Соловьевич приговорен на днях к вечному поселению, что он пишет для "Русского слова", и что "славная вещь - "Реалисты", смертию смерть поправ…"

Никогда не подумал бы Писарев, что церковное пение может доставить столько удовольствия. Соловьевича он слегка помнил по Шахматному клубу, - кажется, даже знакомил их там Благосветлов, - и слышал, разумеется, что взят Соловьевич одновременно с ним и с Чернышевским и сидит в равелине. Вечное поселение… Счастливец! Поедет через всю страну, сколько увидит лиц и облаков, а прибудет на место - гуляй сколько хочешь, купайся в реке; в Сибири леса и реки отличные; переплыть на другой берег и повалиться на горячий песок где-нибудь под обрывом… И чтобы вокруг тишина.

В церкви стало тихо. Протоиерей отец Василий Полисадов вышел на солею, с полминуты помолчал, вглядываясь в ряды подневольных своих прихожан, потом провозгласил:

- Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!

Началась проповедь.

В университете Полисадов считался неумным болтуном, и на его лекциях скамьи пустовали. Чаще всего слушателей было только трое: Писарев, Трескин и Скабичевский. "У остальных господ студентов нашлись, как обычно, дела поважней? - скорбно вопрошал Полисадов, зайдя в аудиторию. - Ну что же, посмотрим, посмотрим, как эти гении выдержат экзамен". Но гении выдержали, благодаря писаревским тетрадкам, и теперь наперегонки делали карьеру кто где, и Трескин и Скабичевский, кажется, не оплошали, одному Писареву досталось наслаждаться красноречием протоиерея по меньшей мере раз в неделю вот уже скоро четвертый год, и какая же это ненавистная забава!

Сегодняшняя проповедь была о благоразумном разбойнике: не о том, который висел слева от Иисуса и, сам умирая, дразнил его, говоря: если ты Христос, спаси себя и нас; но о том, который висел справа и урезонивал своего озлобленного товарища: дескать, чего пристал к человеку, ему и так хуже, чем нам с тобой, потому что мы осуждены справедливо.

- Достойное по делам нашим приняли! Так сказал раскаявшийся злодей. Многие ли из вас возвысились до него? Многие ли повторяют эти слова утром и вечером от полноты сокрушенного сердца? Многие ли сумели до конца прочувствовать вину, которая привела каждого из вас в стены сей крепости?

Писарев слышал, что позади произошло какое-то движение. Серно-Соловьевич, должно быть, стоял теперь совсем близко, за плечом.

- Сущая ложь, - шептал он почти беззвучно, но очень отчетливо. - У Матфея, как и у Марка, оба разбойника поносят Христа, и весь народ с ними, как и всегда бывает в жизни. Этого благоразумного Лука выдумал.

- Знаю, что в гордыне самообольщения иные думают про себя: какой же я разбойник? Разве я убивал или грабил? Я всего только сочинял - или читал - или говорил - слова, смысл которых клонился к охуждению законов и властей, от Бога поставленных. Только и всего! Зачем же держать меня взаперти? - Отец Василий проговорил всю тираду нарочито тоненьким голоском и даже как бы съежился, очевидно, изображая глупого преступника, но тут же распрямился и прогремел: - А затем и держать! Затем что не придумал враг человеческий более тонкого и соблазнительного, более опасного яда, чем речь, напоенная отрицанием и сомнением…

- Боже, какой лицемер, - еле слышно доносилось сзади, - просто во рту оскомина. И почти три года это был единственный мой собеседник. Удивительно, как я не помешался. Он живал за границей, он магистр философии, он не может не знать, что убеждения, за которые нас мучают, исповедуются в целом мире миллионами, десятками миллионов!

А отец Василий уже декламировал басню Крылова "Сочинитель и разбойник":

Ты ль Провидению пеняешь?
И ты ль с разбойником себя равняешь?
Перед твоей ничто его вина.
По лютости своей и злости
Он вреден был,
Пока лишь жил;
А ты… уже твои давно истлели кости.
А солнце разу не взойдет,
Чтоб новых от тебя не осветило бед.
Твоих творений яд не только не слабеет,
Но, разливаяся, век от веку лютеет…

Хорошо читал отец Василий Полисадов. И Крылову эта басня особенно удалась. Заслушались конвойные солдаты, замерли арестанты, замолк над ухом Писарева едкий шепоток. Только стихи гениального поэта разносились над толпой, ударяя по сердцам с невиданною - или как там? неведомою? - силой:

Вон дети, стыд своих семей,
Отчаянье отцов и матерей:
Кем ум и сердце в них отравлены? - Тобою.
Кто, осмеяв, как детские мечты,
Супружество, начальство, власти,
Им причитал в вину людские все напасти
И связи общества рвался расторгнуть? - Ты.
Не ты ли величал безверье - просвещеньем?
Не ты ль в приманчивый, в прелестный вид облек
И страсти, и порок?
И вон, опоена твоим ученьем,
Там целая страна
Полна
Убийствами и грабежами,
Раздорами и мятежами,
И до погибели доведена тобой!
В ней каждой капли слез и крови - ты виной.

Протоиерей выдержал паузу, желая, наверное, насладиться произведенным эффектом, но многие заключенные воспользовались ею, чтобы откашляться, и хриплый лай наполнил церковную залу.

- Вот оно, - повысил голос отец Василий, - вот оно, вечное чудо искусства. Крылов сам был сочинитель, но его творения пробуждали и пробуждают в людях добрые чувства: любовь к престолу, к отечеству, а паче - к небесному нашему Отцу. И за это - ему даровано истинное бессмертие…

Набрался он все-таки в Европе вольнодумного духа, этот поп: светские стихи читает с амвона, о чудесах искусства распространяется… Истинно бессмертный баснописец - это, должно быть, самая настоящая ересь. В средние века священника за такую проповедь просто-напросто сожгли бы на костре.

- Бессмертие в русских умах и русских сердцах! Разве не подумалось нам с вами, дети мои, что эта вот самая басня написана не далее как в прошлом году? Что разоренная мятежом страна - это несчастное Царство Польское? Что совратитель, дерзко смеющийся над всеми установлениями, божескими и человеческими, это не кто иной, как пресловутый Герцен, по чьей вине и многие из вас находятся здесь? Ну можно ли поверить, что этому прекрасному сочинению - почти полвека?

- Двести восемьдесят девять человек расстреляны и повешены. Это если верить газетам, - шелестело у Писарева за спиной. - А толпа так гнусно подла, что замарала бы самые ругательные слова. Я проклял бы тот час, когда сделался атомом этого народа, если бы не верил в его будущность. Но и для нее теперь гораздо более могут сделать глупость и подлость, чем ум и энергия. К счастию, они-то и у руля.

- Замолчите, господин! - резко проговорил вдруг солдат, стоявший справа, и Писарев вздрогнул, но не повернул головы.

- …Перед вами две дороги, - с угрозой продолжал Полисадов, глядя, казалось, прямо ему в глаза. - Пойдете направо - там ожидает, восседая одесную Спасителя, ликующий некто, которого мы называем теперь благоразумным разбойником. Налево пойдете, - отец Василий уже спешил, - попадете в объятия Герцена и компании, заслужите поношение и постыдную кончину в жизни сей, муку и гибель в жизни будущего века. Итак, выбирайте, пока не поздно. Аминь.

Проповедь окончилась. Тотчас послышалась сзади возня, сдавленный голос произнес: "Руки". Писарев стоял как бы окаменев: оборачиваться не разрешалось.

- Прощайте! - сказал где-то далеко, должно быть у самых дверей, но громко и весело Серно-Соловьевич. - Почва оказалась болотистее, чем мы рассчитывали, но не вздумайте унывать. Это счастье, что трясина выказала себя на фундаменте, а не на последнем этаже. Надо вбивать… - Голос прервался и донесся последний раз откуда-то из-за дверей: - Сваи! Сваи надо вбивать! Прощайте!

Писарев оторвал взгляд от пола и осторожно поднял голову. Арестанты и солдаты стояли смирно, тишина прерывалась только чьим-то гулким кашлем. На амвоне никого не было, Полисадов скрылся в алтаре.

Но что-то мешало вздохнуть, и чувство близкой опасности не проходило. Только когда солдаты приказали ему повернуться и повели к выходу, Писарев понял, откуда это чувство. У дверей стоял, не сводя с него глаз (и ясно было, что давно стоит и давно не сводит глаз), комендант Сорокин.

Вечное поселение все-таки не каторга. Да и как полагать окончательно определенной участь человека, которому нет еще и тридцати? Словом, за Серно-Соловьевича теперь Суворов был спокоен. А поскольку все решилось в Государственном совете и милосердие монарха не подвергалось ни малейшему испытанию, Александр Аркадьевич рассчитывал, что ходатайство о помиловании Писарева не покажется неделикатным. Следовало только правильно выбрать подходящую минуту. В июне, например, обращаться к его величеству было бы преждевременно: слишком свежа отцовская скорбь, а если всю правду говорить, то и дело Соловьевича еще не забыто.

Варвара Дмитриевна Писарева этих соображений, вернее, первого из них, потому что вторым Суворов поделиться не мог, - не приняла. Несчастная женщина утверждала, что материнская скорбь стоит отцовской, что боль утраты не проходит ни через три месяца, ни через три года, но что трех лет тюрьмы вполне достаточно для преступника, приговоренного к двум годам и восьми месяцам. За неделю до того, как истекли эти три года, - двадцать пятого июня - она подала на высочайшее имя прошение, в котором, увы, чуть сильнее, чем требовалось, напирала на эту арифметику, и помилования для сына добивалась не как величайшего и незаслуженного снисхождения, но едва ли не как справедливости.

Ну а как только речь заходит о справедливости, Третье отделение, ведающее подобными прошениями, немедленно обращается в министерство юстиции. Оттуда после обычных проволочек прислали справку о том, что в срок тюремного заключения зачисляется время, проведенное в арестантских ротах и работных домах с момента объявления приговора до начала отбывания наказания, то есть до перевода в тюрьму. Ничего более подходящего к случаю в Своде законов не отыскалось, и как быть с человеком, приговоренным к заключению не тюремному, а крепостному, но до приговора отсидевшим два с половиною года не в работном доме, а именно в крепости, - этот юридический казус министерству оказался не по зубам.

Но в Третьем отделении, если на то пошло, имелись и свои собственные правоведы. Они разрешили загадку в том смысле, что статья закона, о коей идет речь в справке из министерства, относится и к крепостному заключению, как более легкому.

Все же полной уверенности, что справедливость соблюдена, в их отзыве не было видно, потому что если крепостное заключение по приговору считалось легче тюремного, то зато по сравнению с пребыванием в работном доме до приговора оно считалось много тяжелей.

Получив обе справки, Долгоруков, как было заранее условлено, приложил, кроме них, к прошению Писаревой личное послание генерал-губернатора на имя начальника Третьего отделения. В этом письме, дожидавшемся своего часа еще с июня, говорилось:

"Молодой человек этот, неся заслуженное наказание с покорностью, являет из-за стен крепости пример добродетели, содержа литературным своим трудом престарелую мать и малолетних сестер, но здоровье его ослабевает, и несчастное семейство может лишиться единственной опоры в жизни.

Ваше сиятельство, вероятно, одинакового со мной мнения, что наказания налагаются законом не в виду возмездия за преступление, но в видах исправления, а потому, если есть убеждение, что виновный исправится, то всякая оказываемая ему милость может только укрепить его на пути добродетели, а потому я имею честь обратиться к Вам, милостивый государь, с покорнейшей просьбой, не изволите ли Вы признать возможным в настоящее время, по прошествии почти 3-х лет со дня заключения Писарева, предстать с ходатайством к Государю Императору о Всемилостивейшем помиловании…"

Всемилостивейшее помилование - вот это был верный тон. И день выбрали точно - двенадцатое августа, ровно четыре месяца прошло со дня смерти цесаревича, казалось бы достаточно, чтобы горе если не забылось, то ослабло и чтобы сердце смягчилось. Одного только не принял в расчет Александр Аркадьевич, - а князь Долгоруков не счел возможным его предупреждать, - что император ничего не забывает. Ни прокламации, три года назад писанной, где сказано было, что династия Романовых должна погибнуть; ни рапортов генерал-лейтенанта, ныне инженер-генерала Сорокина - бесхитростного, но зоркого старика; ни докладов министра внутренних дел о журнальных статьях, не пропущенных цензурою, и вообще о направлении журналов; ни процесса Чернышевского; ни процесса Серно-Соловьевича; ни панегириков, которые расточал этим двоим в своем листке Герцен; ни мартовской речи Суворова в Государственном совете.

Есть люди, о которых говорят или которые сами о себе думают, будто они все понимают; их можно использовать на незначительных должностях, притом соблюдая осторожность. Александр II принадлежал к людям, которые все помнят; чтобы царствовать, особенно в России, это необходимо и этого достаточно.

"Твой обожаемый, - говаривала мужу светлейшая княгиня Любовь Васильевна Суворова, - даром что ученик Жуковского, а подписать смертный приговор у него рука не дрогнет. Отец был крут, но прям, а этот жесток и уклончив". Александр Аркадьевич от ее слов приходил в бешенство, кричал и топал ногами, - но казни в Польше, но возвышение Муравьева, но дело Чернышевского…

Письма генерал-губернатора к Долгорукову император как бы не заметил, словно забыв на этот раз, что его личный друг князь Суворов до сих пор с неизменным успехом применял такую форму для неофициальных обращений к его величеству.

Зато прошение госпожи Писаревой и приложенные к нему справки удостоились внимательного изучения. Ведь дело шло о справедливости. Иметь преступного сына - само по себе несчастье (и едва ли не более тяжкое, господи прости, чем потерять сына-ангела); но бедная старушка (император был всего на три года моложе Варвары Дмитриевны, но откуда же он мог это знать, если в письме Суворова сказано: престарелая), госпожа Писарева лишена была даже того утешения - слабого, конечно, и горького, - которое дает уверенность в том, что с виновным поступлено по справедливости, то есть по закону. Отказать ей в этом утешении было бы не по-христиански, пренебречь малейшим намеком на могущую совершиться несправедливость - не по-царски.

Александр II обмакнул золотое перо в малахитовую чернильницу и начертал на полях справки, выданной министерством юстиции:

"Весьма справедливо, что в этой статье речь идет о времени заключения по объявлению приговора, а не до объявления его".

Таким образом, с этим делом было покончено, и Долгоруков, понятливо кивнув, принялся докладывать о других.

Тринадцатого августа о неудаче узнал Суворов, а семнадцатого - получила официальное письмо из Третьего отделения Варвара Дмитриевна. Ей сообщили, что, принимая во внимание тяжесть совершенного ее сыном преступления и то обстоятельство, что ни Сенат, ни Государственный совет не сочли возможным повергать его участь монаршему милосердию, министр юстиции считает прошение госпожи Писаревой не заслуживающим уважения.

- А государь? - со слезами допытывалась она у Суворова. - Неужели ему так трудно прочесть самому? И даже для вашего ходатайства он недоступен?

- Надо терпеть, надо выжидать, - отвечал он. - Подходящий случай еще представится, погодите.

Назад Дальше