Но когда я подумал о том, что благодаря необычайному стечению обстоятельств Всеволод Эмильевич, лишенный возможности на территории белых заниматься "своим делом", в течение целого месяца был занят только мной, то я понял, что на мою долю выпало большое счастье.
Говорят, что когда Гёте было 80 лет, то на чей–то вопрос: сколько времени за всю свою жизнь он был счастлив? - он ответил: "Два часа".
Я оказался счастливее Гёте, потому что был счастлив целый месяц, ибо как бы по–разному мы ни расценивали понятие "счастье", но месяц, проведенный с Всеволодом Эмильевичем, когда его никто не "разрывал на части", когда его время не было лимитировано, а принадлежало всецело мне, я не могу не назвать настоящим счастьем.
В сущности говоря, весь этот месяц Всеволод Эмильевич был режиссером, только не моей пьесы, а моей жизни.
Я, как послушный актер, следовал его советам и указаниям и в это время как бы впитывал в себя его тончайший юмор, его "постановочные замыслы" и даже его "костюмерные наброски". И я окончательно понял, что если мне "не повезло", что я встречался с ним так мало, то мне невероятно повезло, что я провел с ним целый месяц не в разгар его работы в окружении бесчисленного количества людей, а где–то в оторванном от мира Новороссийске, как бы в изгнании, где он томился от бездействия где я мог встречаться с ним ежедневно и наслаждаться общением с ним, ибо гений остается гением и в часы отдыха, и в часы вынужденного бездействия.
И я решил, что если я только сумел дать хотя бы бледное изображение подлинного Мейерхольда вне его обычных занятий, Мейерхольда, томящегося в плену у белых, но не теряющего ни бодрости духа, ни веры в светлое будущее, то я достиг, той цели, к которой стремился.
Новеллы разных лет
Сторож Аким
Во время прогулок по городу я так был занят своими Мыслями, что мне некогда было думать о молчаливо шагавшем со мною Акиме.
Для меня он был как бы дополнением меня самого, я в ту пору даже не представлял, что самим собой можно интересоваться, когда вокруг столько нового и необычного.
Зимой меня очень забавлял хруст снега. Я был настолько поглощен этим хрустом, что пытался даже вступать с ним в единоборство лишь для того, чтобы померяться своими силами. Мне хотелось перехитрить его и сделать так, чтобы он не хрустел.
Единственный способ добиться успеха - подпрыгивать на ходу. Но из этого ничего не выходило, так как снег, хотя и с некоторым опозданием, все же хрустел, и мне даже казалось, что еще яростнее.
Аким молча наблюдал за мной. Я продолжал свои опыты.
Наконец он покосился на меня и спросил!
- Разве ты кузнечик?
- Нет, не кузнечик, - ответил я нерешительно.
- Тогда зачем же ты прыгаешь?
Я уже бывал в цирке и поэтому ответил сразу:
- А разве прыгают только кузнечики? Аким промолчал.
Я решил, что он, взрослый, знает меньше меня, и это меня обрадовало. И я снова начал прыгать. Снег не сдавался и хрустел по–прежнему, но все ж это был несколько иной хруст - неравномерный и, следовательно, не неизбежный.
Аким собрался с мыслями и сказал:
- Анна Петровна будет недовольна, если узнает, что ты прыгаешь, а не ходишь, как все.
- А откуда она узнает? Аким опять промолчал.
Его молчание я истолковал по–своему. Он или не хочет сказать мне прямо, что пожалуется маме, или считает меня хорошим мальчиком, который ничего не скрывает от мамы и сам расскажет ей о своем прыганье.
Второе предположение мне было приятней первого. Но все же, подходя к дому, я решил, что мирное соглашение лучше войны.
- Аким, - сказал я тихо, - я не скажу маме, что ты опять колотил Марину.
Аким вздрогнул. Он никак не ожидал, что виновный так быстро может оказаться обвинителем.
Боясь, что он отмолчится, я повторил свои слова, но уже громко.
Аким покраснел. Он был прекрасным человеком, и его все любили, но у него был один существенный недостаток: стоило ему выпить лишнюю чарку, как он начинал колотить свою жену.
- Вчера я ее не бил, - наконец после долгой паузы хмуро произнес Аким. Однако он, вероятно, помнил, как мама недавно сказала, что если она узнает, что он продолжает свои побои, то его придется рассчитать.
- Зачем огорчать Анну Петровну, - сказал он сконфуженно.
- Я тоже так думаю, - ответил я. Но мне показалось этого мало.
- Ведь мое прыганье тоже может ее огорчить, - добавил я.
- Конечно, - радостно согласился со мной Аким.
6 января 1968 г.
Москва
Глобус
Вероятно, таких глобусов было великое множество в городах всего мира в конце девятнадцатого века, но в нашем маленьком Карсе он был единственным. Каким образом его заполучила скромная учительница Конюхова, долгое время обсуждалось на всех благотворительных и семейных вечерах, так как такого глобуса, кажется, не было и в самом Тифлисе. Так, по крайней мере, уверял карский артист Сергеев, часто туда ездивший.
Но вскоре все поняли, где была зарыта собака. Этот глобус оказался для скромной учительницы конем, который вывез ее из пешек в дамки. Конюхова открыла вскоре "пансион для приходящих", в котором начали учиться мальчики и девочки. Злые языки уверяли, что без глобуса она не осмелилась бы открыть пансион.
Теперь уже никого не интересовало, каким путем она раздобыла этот "глобус с прицепом", как его назвал Сергеев. Под прицепом он подразумевал металлическую дугу, на которой помещался крошечный подсвечник для елочкой свечи, долженствовавший изображать солнце.
Теперь всех интересовало другое: как поведет свое дело эта учительница, ставшая в глазах города теперь уже не скромной, а дерзкой.
Однако все параграфы законов и уставов были соблюдены, утверждены попечителем кавказского учебного округа, и болтовня никак не могла заменить палок, которые кидают в колеса, когда хотят досадить ездоку.
Моя мама, недолюбливавшая почему–то Конюхову и считавшая ее "выскочкой", все же решила, что для меня будет лучшим учиться в этом пансионе, чем тратить время на придумывание все новых и новых шалостей. Сама же она не могла заниматься со мной не только потому, что была загружена уроками, но главным образом потому, что я не слушался ее.
Откровенно говоря, меня этот пансион никак не устраивал, но любопытство взглянуть на таинственный глобус с еще более таинственным прицепом было так велико, что я почти с удовольствием пошел на первый урок. И вот этот замечательный глобус, вызвавший такой переполох в Карсе, оказался если не в моей руке, то, по крайней мере, в поле моего зрения.
Я должен сознаться, что и сейчас он стоит перед моими глазами (чуть не сказал - "как живой", но, подумав, решил, что он действительно был для меня живым).
В маленьком городке, считавшемся тогда захолустным, я впервые увидел весь мир. Громадное количество голубой краски меня потрясло, когда я узнал, что это означает моря и океаны. Но еще более интересно было смотреть на коричневую сушу. Сразу бросалось в глаза, что материки и острова имеют такую причудливую форму, как будто они сделаны специально для забавы детей Мы находим в них и собак, и кошек, и рыб, больших и маленьких, еще до того, когда мы начали читать сказки, мы окунулись в них, мы стали не зрителями, не читателями, а действующими лицами сказок, особенно в тот момент, когда зажигалась свеча, изображавшая солнце, и Конюхова раскрывала перед нами тайну дня и ночи. Конечно, никто из нас ничего не понимал по–настоящему, но главное было в том, что мы поняли, что когда–нибудь мы узнаем много интересного и что для этого стоит приносить жертвы, то есть вставать утром, когда не хочется, и скучать на арифметике.
Я вернулся домой, переполненный горячечными впечатлениями и с какой–то подсознательной гордостью, что я приобщился к волшебному миру, о котором не подозревают мальчишки, никогда не видавшие глобуса.
Когда по дороге в пансион я встречал детей моего возраста, мне делалось жаль их, таких глупых и маленьких.
К моему счастью, я испытывал к ним именно жалость, но никак не презрение.
Но все же свое восхищение глобусом, открывшим мне новый мир, я не высказывал никому, даже маме. Мне казалось: раз я соприкоснулся с чем–то таинственным, то должен молчать.
Но однажды, во время игры со своим сверстником, сыном сторожа, я не выдержал. Меня прямо распирало от тайн мироздания, открывшихся мне.
- Ты знаешь, - сказал я ему, - что земля вертится? Он посмотрел под ноги (это было во дворе) и увидел твердую неподвижную землю.
- Как это вертится? - спросил он с опаской. Я не знал, как ему объяснить, и повторил:
- Обыкновенно, вертится, и все.
Он посмотрел на меня испытующе и вдруг, отскочив в сторону, закричал:
- Мама! Мама! Миша сошел с ума!
1968
Москва
Малиновый карандаш
Мне было восемь лет. Я жил тогда в Тифлисе, на Грибоедовской улице, у бабушки по отцовской линии, и ходил по утрам в пансион Тизенгаузен, находившийся недалеко от нас. Анна Львовна преподавала математику, Мария Львовна - русский язык и географию. К счастью, других предметов у нас пока не было. Марию Львовну мы считали доброй, Анну Львовну - строгой.
И вот эта строгая Анна Львовна имела обыкновение исправлять наши ошибки в тетрадях не обычным красным или синим, а каким–то необыкновенным, впервые мной виденным, малиновым карандашом. Этот цвет так меня заворожил, что один раз я нарочно сделал много ошибок. Анна Львовна очень рассердилась и упрекнула меня в лени и небрежности.
Тут бы мне и сказать ей, что я сделал нарочно много ошибок, чтобы вдоволь налюбоваться пленившим меня малиновым цветом. Но я, конечно, этого не сделал, а пролепетал что–то невразумительное насчет головной боли. На этом дело не кончилось. Теперь меня охватило более разумное желание - достать такой же карандаш. Но таких карандашей я не нашел, как ни искал. Были карандаши всех цветов, но малинового не было. Тогда я написал маме в Карс и приложил образчик необходимого цвета. Мне казалось тогда, что у начальницы гимназии даже такого захолустного городка, как Карс, обязательно должны быть карандаши всех цветов, в том числе и малинового.
Но мама мне ответила, что если такого карандаша нет в Тифлисе, то тем паче его нет в Карсе. Тогда меня осенила дерзкая мысль спросить единственную владелицу малинового карандаша Анну Львовну, но пока я ломал голову над тем, как это осуществить без риска, чтобы Анна Львовна, а за ней и все ученики не подняли меня на смех, наступили рождественские каникулы и приехала мама. Конечно, она смеялась и называла мои выдумки фанаберией. Это слово ей пришлось долго мне объяснять, так как я требовал таких скрупулезно точных объяснений, которых она не могла мне дать. Кончилось тем, что я так надоел ей моими приставаниями, что мама взяла извозчика, и мы объехали все писчебумажные магазины. Но извозчик не помог. Малинового карандаша нигде не было.
- Не ехать же за карандашом в Петербург! - рассердилась мама, когда я снова начал приставать к ней.
На другой день, как мама объяснила мне потом, не желая портить себе каникулы, она поехала к Анне Львовне и привезла мне три малиновых карандаша.
Но теперь, получив в три раза больше того, что я, желал, я начал приставать к маме, чтобы она со всеми подробностями рассказала мне, каким образом ей удалось "выудить", как я выразился, у Анны Львовны эти карандаши.
- Очень просто, - ответила мама. - Я спросила о твоем поведении и учении.
Тут я потупился, боясь, как бы мне не пришлось расплачиваться за карандаши ценою слишком длинных нравоучений. Но я ошибся. Мама, вероятно не желая портить каникулов и мне, приступила сразу к тому, что меня больше всего интересовало.
- После этого, - продолжала мама, - мы заговорили о посторонних вещах, а прощаясь, я сказала шутя; "Анна Львовна, откройте секрет, где вы достали такие замечательные карандаши, которыми бредит мой сын?"
- Малиновые? - спросила Анна Львовна и засмеялась. - Я получила их в числе подарков от моей кузины из Дрездена. Откровенно говоря, их цвет мне не нравится, и я рада избавиться от этих карандашей.
Она подошла, к письменному столу и вынула из ящика три карандаша.
- Передайте их вашему сыну, но скажите, чтобы он не пытался поправлять этим карандашом свои собственные ошибки.
Тарановский
Он существовал, и это уже интересно. Разумеется, интересно только для Глеба, ибо Тарановский ничем не прославился. Для потомства он просто исчез, вернее, его вовсе не было и в помине. Он приобщился к миллиардам людей, имена которых время с равнодушной закономерностью стирает начисто, как мел с грифельной доски. Его внуки и правнуки, может быть, разбросаны по России, Польше или даже по всему миру, но это тоже никого не интересует.
Но тем не менее Тарановский существовал. Впервые он появился на Маршалковской улице, когда Глебу было пять лет. Эту Маршалковскую улицу Глеб запомнил на всю жизнь, так как после того, как он заблудился в Саксонском саду, убежав от няни, его заставляли каждый день повторять точный адрес дома на тот случай, если с ним повторится та же история.
Из разговоров домашних Глеб узнал, что офицер Тарановский - жених тети Оли, но еще до этого ему было известно, что умная и красивая тетя Оля за короткое время успела отказать нескольким женихам, считавшимся, по выражению старой няни Пелагеи, "солидными". Тетушка предсказывала, что Тарановского ждет та же участь. И она не ошиблась. Бабушка осуждала привередливость тети Оли, тем более что это, по ее мнению, мешало замужеству тети Ксени, которая была на год младше тёти Оли.
Тетушки шептались, что тетю Олю ждет участь "старой девы". Они не ошиблись и в этом. Тарановский перестал ходить на Маршалковскую улицу. Но при чем здесь Глеб? Мало ли гостей перебывало у дедушки, больше военных, так как дедушка командовал бригадой.
Тарановский иногда приносил забавные игрушки и раза два погладил Глеба по стриженой голове. Но ему далеко было до капитана "Гала Петер", подарившего Глебу однажды огромную связку воздушных шаров. Их было так много, что некоторые из них Глеб нарочно прокалывал булавкой, чтобы они лопались на его глазах. Это доставляло ему большее удовольствие, чем следить, как они стукаются о потолок.
Но даже эти шары не помогли Гольслебену. Его план жениться на тете Оле - это было до Тарановского - лопнул так же, как воздушные шары в детских руках Глеба.
Однако Гольслебен был вскоре забыт, а Тарановского Глеб вспомнил еще раз, ровно через пять лет, и уже не в Варшаве, а в Тифлисе, когда новоиспеченным кадетом узнал в своем воспитателе Тарановского. Для десятилетнего Глеба эта случайность была потрясающей. Слишком большая разница была между пронизанной солнцем квартирой на Маршалковской улице в Варшаве и скучными серыми стенами кадетского корпуса в Тифлисе. А здесь, в корпусе, он казался себе оловянным солдатиком, до которого никому нет дела. И вот Тарановский оказался единственной нитью, вроде елочной серебряной нити, соединявшей его с уютом дедушкиной квартиры, потому что он знал, что ни один из тридцати двух кадетов второго отделения первого класса, в который попал Глеб, не имел никакого представления о варшавском Тарановском, а он, Глеб, знал его.
Привыкший к домашнему уюту, в корпусе Глеб начал испытывать мучительное одиночество. И ему страстно захотелось восстановить связь с домом хотя бы эфемерно, посредством серебряной ниточки. Ему захотелось подойти к Тарановскому и спросить, узнаёт ли он в кадетике, облаченном в неуклюжую казенную форму, того варшавского мальчика, которому он дарил игрушки. Но, как это ни странно, каждый раз, когда он собирался подойти к Тарановскому, какая–то сила постоянно отталкивала его, и он, сжав плечи, смущенный, как будто в чем–то виноватый, проходил мимо и упирался в стену, от которой несло, как ему казалось, за версту свежей масляной краской. Этот терпкий запах напоминал ежесекундно, что он уже не дома; туда никогда бы не впустили эту масляную краску, чтобы она заглушала своим отвратительным запахом аромат кофе и какой–то особенно ему нравившийся запах духов тети Оли.
Тарановский стал для него сказочным островом его еще такого близкого и заманчивого детства, на который вернуться невозможно, но нет ничего легче, чем вспоминать и поговорить о нем.
Но сделать это было гораздо труднее, чем он предполагал. Он заставлял себя подойти к Тарановскому, сердился на себя за то, что не мог сделать этого, особенно потому, что Тарановского с первого же дня весь класс полюбил, - вероятно, за то, что он не был похож на всех других воспитателей. Десятилетние кадеты в его присутствии вели себя легко и свободно, как будто он был не казенным воспитателем, а отцом или любимым дядюшкой.
Но, несмотря на все это, Глеб не мог заставить себя подойти к нему. Через неделю Глеб убедился окончательно, что Тарановский не узнал его, иначе он сам бы заговорил с ним. Тарановский обращался с ним, как со всеми кадетами, ласково и задушевно. Глеб был для него такой же, как все дети, вверенные ему начальством, а не тем особенным, которого он знал еще в Варшаве.
Глеб сердился, что Тарановский его не узнаёт. Что могло быть проще? Подойти и напомнить. Но для Глеба это самое простое оказалось самым сложным. Все было просто, когда он приближался к Тарановскому, но делалось сложным, когда он собирался заговорить с ним о Варшаве.
И это длилось целых три года, пока он был под начальством Тарановского, а на четвертый год Тарановский получил другое назначение и уехал из Тифлиса, И он исчез для Глеба навсегда - так же, как исчез для потомства.
И вот, на склоне лет, Глеб снова оказался в Тифлисе, теперь уже Тбилиси. Глеб снова и не раз проходил по бывшему Головинскому проспекту (теперь это проспект Руставели) мимо здания Тифлисского кадетского корпуса, сохранившегося таким же, каким он был в 1900 году. Теперь в нем помещались различные учреждения.
Глеб проходил мимо того самого подъезда, из которого он выходил по субботам в отпуск и входил в воскресенье вечером, возвращаясь из отпуска, с твердым решением завтра же подойти к Тарановскому. Было лето. Душистый запах акаций кружил голову, но Глебу казалось, что запах тогда не только кружил, но и дурманил голову. Белые лепестки, как хлопья снега, сыпались с деревьев на тротуар. Но Глебу казалось, что эти лепестки были тогда еще белее. На углу Головинского и Крузенштернской стояла группа молодежи. До него донесся звонкий смех и оживленные голоса.