Положение было безвыходное. Пароход вечером отшвартовывался. Ясно, что ехать дальше, в Батум, без визы я не могу. Но для меня было так же ясно, что я не могу покорно сдать свой паспорт и превратиться в солдата белой армии.
Около воинского присутствия я заметил довольно глубокую канаву, Как это ни нелепо, у меня явилась дикая мысль лечь в эту канаву, закрыть глаза и предоставить себя воле случая.
И вот в этот момент, как в хорошо рассчитанном на эффект романе, появилось избавление от всех бед и напастей.
Я смотрю и не верю своим глазам.
Преодолевая небольшой подъем, по улице медленно идет Всеволод Эмильевич.
Мы увидели друг друга одновременно.
- Рюрик Ивнев? Что вы здесь делаете?
- Я не знаю, что мне делать! - воскликнул я радостно, поняв в эту секунду, что теперь можно и смеяться и острить, что самое страшное уже позади.
Конечно, я ему сейчас же объяснил, в чем дело. Я кажется, даже не спросил его в первую минуту, каким образом он сам очутился здесь.
Уже потом я узнал, что Всеволод Эмильевич попредписанию врачей должен был выехать на лечение в Ялту. У него обострился туберкулез. Во время его пребывания в Ялте. Крым был оккупирован белыми (это было в июне или в июле 1919 года), и Мейерхольд бежал на фелюге в Новороссийск, где находилась его старшая дочь Мария, жившая там со своим мужем. Но это бегство не спасло Всеволода Эмильевича от ареста, так как его тесная связь с большевиками не могла не быть известна белогвардейцам. Всеволод Эмильевич был арестован и заключен в тюрьму 6 сентября 1919 года. Ему грозил расстрел, но, узнав об этом, композитор Михаил Фабианович Гнесин, находившийся в то время в Ростове, нашел какого–то "либерального" генерала, которого и уговорил "спасти Мейерхольда". Благодаря вмешательству этого генерала Мейерхольд не только не был расстрелян, но даже в скором времени был выпущен из тюрьмы. Конечно, он оставался "под наблюдением" разведывательных органов деникинского правительства; об общественной деятельности и публичных выступлениях не могло быть и речи. Ему оставалось только одно: сидеть в Новороссийске и "ждать у моря погоды".
Наша встреча произошла в середине августа, примерно за месяц до его ареста. Всеволод Эмильевич, как будет видно из дальнейшего, буквально спас меня от участи, которая в это время грозила и ему (мое секретарство у А. В. Луначарского в период 1917-1919 годов и мои публицистические статьи в "Известиях" в 1918 году также не могли не привлечь ко мне внимания белогвардейцев).
Я со страхом подумал, что, выйди на крыльцо воинского присутствия двумя минутами позже, я так бы и не узнал, что здесь, почти рядом, в нескольких десятках метров от воинского присутствия, живет Всеволод Эмильевич со своей семьей.
Мы продолжали путь по слегка подымавшейся вверх улице. Всеволод Эмильевич привел меня к себе, познакомил со своей женой Ольгой Михайловной и двумя дочками–подростками Татьяной и Ириной и сейчас же открыл "семейный совет", как меня устроить.
Среди бесконечных шуток и острот Всеволода Эмильевича, необычайной душевной теплоты Ольги Михайловны и юных улыбок Тани и Ирины я почувствовал себя как странник, вернувшийся домой после долгих и опасных странствий.
Несмотря на своего рода опьянение от столь неожиданной и спасительной для меня встречи, мы все же пришли к трезвому решению: избежать призывной комиссии невозможно, но моя природная близорукость послужит гарантией, что в конце концов я получу желанную визу.
- Это первое, - сказал Всеволод Эмильевич. - Второе: вас надо немедленно устроить более комфортабельно. - Он, улыбаясь, окинул взглядом единственную комнату, в которой ютился со своей семьей. - Пойдем сейчас же к моим друзьям Алперсам. Они вас, я уверен, приютят на это время. Квартира у них большая. Третье - вам надо взять свои вещи. Ведь пароход отходит через несколько часов. Надеюсь, что подводы вам не потребуется?
В его умных глазах мелькнули лукавые огоньки.
- Да, - ответил я, - у меня всего один чемодан.
Ольга Михайловна не согласилась отпустить нас, пока не накормила обедом. Таня и Ирина пересмеивались, очень довольные, что на их глазах развертываются такие неожиданные события.
В ту пору было любопытно наблюдать тем, кто мог заниматься наблюдениями, такое явление, как "выпадение из своей орбиты" лиц, знаменитых во времена империи или же более или менее известных.
Застряв на некоторое время в Новороссийске, как и Всеволод Эмильевич, я не мог себе даже представить то, о чем узнал лишь впоследствии. Оказывается, когда мы с Всеволодом Эмильевичем были заняты вопросом моего отъезда в Батум, здесь же, может быть буквально "в двух шагах от нас", умирал от сыпного тифа знаменитый Пуришкевич, стяжавший черную славу своими погромными речами в Государственной думе и участием в убийстве другой "знаменитости" царского времени - старца Григория Распутина.
Не могли мы представить себе и того, что здесь, в Новороссийске, - может быть, где–то неподалеку от нас, - знаменитый черносотенец, бывший петроградский градоначальник генерал Климович кончал жизнь тем, с чего начинал знаменитый русский миллионер, - уличной продажей спичек, потому что его прошлое показалось одиозным даже оголтелому вождю белых - генералу Деникину, который "не посмел" принять его на службу, боясь "скомпрометировать" в глазах населения "свое движение".
В это же время на Серебровской улице, в единственной гостинице, мимо которой мы часто проходили, находился еще один знаменитый "осколок империи" - балерина Кшесинская, застрявшая в Новороссийске из–за болезни по дороге в Константинополь.
Но одного сановника империи, "выпавшего из своей орбиты", я увидел своими глазами за несколько часов до моего отъезда в Батум. Это был тот самый сановник, про которого в мемуарах гр. Витте сказано: "Министр народного просвещения Петр Михайлович Кауфман–Туркестанский не мог примириться с полицейским режимом Столыпина и подал в отставку".
Он шел по бульвару, ничего не замечая, кроме синей полоски моря, за которой угадывались очертания чужеземных берегов.
Мы с Всеволодом Эмильевичем отправились в город.
Проходя мимо воинского присутствия, Всеволод Эмильевич ухмыльнулся:
- А вы знаете, Рюрик Ивнев, ваша мысль о том, чтобы лечь в канаву, была не столь безрассудной. Ведь это почти около моего дома. Все равно бы я вас увидел.
- И подобрали бы меня?
- Разумеется. Это доказывает, - продолжал он балагурить, -что всякая безрассудная мысль таит в себе зерно здравого смысла.
Но вот мы подходим к двухэтажному дому, в верхнем этаже которого жила семья Алперс. Как и ожидал Всеволод Эмильевич, меня приняли как родного, хотя только что со мной познакомились. Семья Алперс состояла из Владимира Михайловича Алперса (он служил в каком–то кредитном обществе), его жены Людмилы Васильевны и двух сыновей - Бориса и Сергея, - очень талантливых и славных юношей. Один из братьев сопровождал меня в порт и помог мне принести мой чемодан, оставшийся на пароходе.
Началась вторая глава моего "приключенческого романа". Беглец из белой Ялты застревает в белом Новороссийске, в семье, принявшей его как родного сына.
Семья Алперс не только приютила меня, но и приняла во мне самое живое участие. На другой день к нам пришел Всеволод Эмильевич и устроил второй "расширенный" семейный совет, на котором обсуждалось, как приступить к исполнению намеченного вчера плана.
- Знаете ли что, мои друзья, - полушутя–полусерьезно заговорил Всеволод Эмильевич, - сегодня утром, когда я проснулся, меня осенила одна мысль. Наш поэт говорит, что он близорук. Мы–то ему верим, но ведь призывная комиссия для того и существует, чтобы никому не верить, если нет бумажки с печатью. И потом, близорукость бывает разных степеней. По–моему, прежде чем сдавать свой паспорт писарю Петрову, - кажется, я верно назвал его фамилию? - подмигнул мне Всеволод Эмильевич, - надо пойти к окулисту и проверить свое зрение.
- Это легко сделать, - сказал Владимир Михайлович Алперс, - потому что я хорошо знаком с врачом–окулистом, который состоит членом врачебной комиссии.
- Ну вот и хорошо! - воскликнул Всеволод Эмильевич. - Сегодня же и отправимся к нему. То есть отправится к нему Ивнев.:
- Я ему напишу записку, - сказал Владимир Михайлович, - чтобы он точно определил, подходит, ли степень близорукости Рюрика Александровича к соответствующей статье о непригодности к военной службе.
- А если не подходит? - спросил я.
- Тогда выработаем другой план, - решительно произнес Всеволод Эмильевич. - Говорят, что кто не рискует, тот не выигрывает. Нам нужно выиграть, не рискуя. Ну, впрочем, что там гадать! Владимир Михайлович, пишите записку.
Пока Алперс писал, Всеволод Эмильевич потирал руки и улыбался. Чувствовалось, что все это его по–настоящему волнует и забавляет.
Всеволод Эмильевич довел меня до самых дверей докторского дома и, лукаво улыбаясь, удалился.
- Не забудьте. После врача сразу к нам.
Врач принял меня довольно холодно. Прочтя записку Алперса, отбросил ее в сторону и пробурчал что–то вроде: "Чудак! Будто я сам не знаю, что и как".
Я почувствовал себя так, словно из пуховой постели попал прямо на льдину.
Окулист делал все, что полагается: заставлял меня называть буквы таблицы, менял стекла, потом пустил в глаза по капле атропина. После этого еще раз проверил зрение и вдруг изрек неожиданно:
- Если они будут брать в солдаты таких, как вы, то полетят вверх тормашками. - И после небольшой паузы добавил: - Намного раньше положенного им срока.
Замороженный холодным приемом, я сидел перед ним не раскрывая рта. Вдруг он улыбнулся, и на моих глазах произошло чудо: передо мной стоял совершенно другой человек.
- Сумасшедшее время, но не все же сошли с ума. Конечно, они вас не возьмут потому, что слушают меня, а я не имею права, у кого бы ни служил - у красных, у белых или зеленых, - нарушать своего врачебного долга. А если бы у вас было хорошее зрение, то никакие записки не помогли бы. Тэк–с, Впрочем, Владимир Михайлович - милейший человек, я его очень уважаю и ценю.
После паузы он добавил!
- Знаете что, не говорите ему обо всем этом, а то он еще обидится. А вы, молодой человек, можете спокойно проходить комиссию. Я свое мнение вам уже сказал и то же самое скажу на комиссии. До свиданья, не сердитесь на старика ворчуна.
Я простился с ним, как со старым приятелем, и помчался к Всеволоду Эмильевичу. Он меня встретил у своего дома.
- Я увидел из окна, что вы несетесь, как птица. Вижу, что все великолепно. Да и нетрудно угадать.
Я подробно рассказал ему и Ольге Михайловне про чудака доктора, который сам назвал себя "старым ворчуном".
Всеволод Эмильевич хохотал и потирал руки от удовольствия. Ему страшно понравился этот оригинальный старик.
- Обязательно надо с ним познакомиться. А как он сказал про деникинцев? Полетят вверх тормашками… до положенного им срока? Ай да старик! Молодец!
Выпытав все подробности моего визита к доктору, он вдруг обратился ко мне, принимая совершенно серьезный вид:
- Но, может быть, этот окулист хотел проверить вас? Может быть, он деникинец? Когда он сказал вам "полетят вверх тормашками", вы, надеюсь, не сказали что–нибудь вроде того, что туда им и дорога?
Но я уже научился "читать улыбки" Всеволода Эмильевича даже тогда, когда он "принимал серьезный вид". Поэтому ответил также совершенно серьезно: "Нет, что вы, Всеволод Эмильевич, я, конечно, промолчал".
Но Всеволод Эмильевич сразу разгадал, что на этот раз я все понял, и засмеялся своим заразительным смехом.
После обеда Всеволод Эмильевич проводил меня до воинского присутствия. Теперь я уже чувствовал себя "хозяином положения" и с легкостью игрока, уверенного в выигрыше, сдал свой паспорт столь страшному для меня еще вчера писарю Петрову и оформил все свои бумаги "призывника".
Через неделю я должен был проходить комиссию. Накануне комиссии я провёл почти целый день у Всеволода Эмильевича.
Перед самым моим уходом домой к Алперсу Всеволод Эмильевич озабоченно спрашивает:
- А вы не подумали о том, что комиссия, забраковав вас по зрению, может признать годным к нестроевой, то есть сделать таким же писарем, как знакомый вам Петров?
Видя мою растерянность, он рассмеялся:
- Не беспокойтесь, я узнал, как это все у них происходит, Борис Алперс мне помог. Вам мы ничего не говорили, пока не узнали наверняка. Вот что вам надлежит делать. После решения комиссии о вашей непригодности к строевой службе, до оформления так называемого "белого билета", один из писарей спросит вас о вашем образовании. Если вы чистосердечно ответите "университетское", то вас так же чистосердечно возьмут в писаря. Если же вы им скажете, что окончили два или три класса гимназии, то вас пошлют ко всем чертям, то есть выдадут "белый билет".
- Дорогой Всеволод Эмильевич! Хорошо, что вы предупредили меня! Как это я сам не подумал об этом?!
- На то вы и поэт, - засмеялся Всеволод Эмильевич, - чтобы не думать о житейской прозе!
- Нет, я думаю о прозе. Посмотрите, на кого я похож! Мне надо прежде всего побриться и потом зайти к прачке за белым костюмом. Нельзя же появляться на комиссии в таком потрепанном виде.
- Да вы с ума сошли! - воскликнул Всеволод Эмильевич. Тон у него был совершенно серьезный, и я почувствовал, что он и не думает шутить. - Нет, Рюрик Ивнев, - вы не только поэт, но вы еще и ребенок! О чем вы думаете? Зачем вам бриться?
- Как зачем? Это принято - бриться, я и бреюсь, а эти дни как–то вышло так, что не успел.
- Ну и благодарите небо, что не успели. Сейчас вы, к счастью, так обросли бородой, что не похожи на типичного интеллигента. Вы что, хотите предстать перед комиссией "во всей красе"? Они вас прямо в "ОСВАГ" и зачислят: там тоже требуются интеллигенты.
- Хорошо, - улыбнулся я, - теперь все понятно. Я не буду бриться. Значит, и белый костюм отставить?
- Конечно, - засмеялся Всеволод Эмильевич. - Вот в этом и идите. Он не настолько грязен, чтобы оскорбить "высокое собрание", и не настолько чист, чтобы они заключили вас в свои объятия. Поймите раз и навсегда, что с завтрашнего дня и до окончания комиссии вы - деревенский парень, близорукий, косолапый, бестолковый, обуза для всякой воинской части. И вдобавок малограмотный, негодный в писаря. Вот и все. Иначе - прощай, Батум!
Признаюсь, что хотя я и послушался Всеволода Эмильевича и сделал все, как он советовал, но в душе считал, что он сгущает краски и, - может быть, даже не сознавая этого, - продолжает балагурить. Но на другой день я убедился, что если бы не послушался Всеволода Эмильевича, то провалил бы свой отъезд.
Явился я на другой день в призывную комиссию обросшим, в помятых белых брюках, в старой косоворотке и в сандалиях на босу ногу.
У меня было такое ощущение, будто я должен сыграть роль, данную мне Мейерхольдом. Я волновался, как настоящий актер перед выходом на сцену, но свою роль не провалил. Все прошло благополучно.
Не обошлось без курьеза, который рассмешил Всеволода Эмильевича так, что все оставшиеся дни до моего отъезда в Батум он не мог без хохота вспоминать о нем.
После решения комиссии, в которой заседал "мой окулист", о моем освобождении от воинской повинности, я перешел "в ведение" очередного писаря. Передо мной сидел здоровенный детина, упитанный, с лоснящимися щеками и самоуверенными движениями.
- Якое образование? - спросил он небрежно, рассматривая мои бумаги.
- Два класса, - ответил я, опуская глаза, чтобы не встретиться с его взглядом.
- Маловато, - проговорил он надменно и крикнул другому писарю, через два стола от него: - Егоров! Принимай деревню! - И тут же, опасаясь моей бестолковости, снова обратился ко мне: - Ну, ступай, куда указано, первый и второй стол пропусти и подойди к третьему, не спутай.
Я пошел к Егорову. Маленький, изящный, подчеркнуто вежливый юноша с какой–то своеобразной почтительностью вручил мне оформленный им "белый билет" со словами: "Будьте здоровы–с".
Виза на выезд была получена немедленно, пароход отходил через три дня. Эти последние дни я провел в семье Всеволода Эмильевича на даче в Мысхако, под Новороссийском.
Они были сплошным праздником от сознания, что скоро я покину пределы Добрармии, и наслаждения от постоянного общества с обаятельным, умнейшим, остроумным и веселом, ставшим мне бесконечно милым и дорогим Всеволодом Эмильевичем…
Наконец наступает день моего отъезда. Так как в Мысхако я взял с собой всего несколько мелких туалетных вещиц, а основные вещи оставались у Алперсов, то с утра я начал собираться, чтобы идти в город. У меня не было ни маленького чемоданчика, ни несессера, их заменяла какая–то красная наволочка, в которую я и уложил мелкие вещи. Вдруг Всеволод Эмильевич делает испуганные глаза и говорит мне совершенно серьезно:
- Вы что, хотите себя погубить в последний день пребывания в лапах Деникина? Да ведь это открытый вызов - идти через весь город с красным флагом!
- Всеволод Эмильевич, дорогой, но ведь это же наволочка, а не флаг.
- Да, но издали она кажется флагом, и какой–нибудь ретивый часовой подстрелит вас.
Это была, конечно, шутка, взятая из неисчерпаемого запаса его выдумок, но свои шутки он любил доводить до конца. И вот через несколько минут при помощи Ольги Михайловны все мои вещи были переложены в белую наволочку, а красная конфискована Всеволодом Эмильевичем.
Я знал, что Всеволод Эмильевич переехал в Мысхако не столько для отдыха, сколько для того, чтобы "не мозолить глаза" белым, так как незадолго до этого о нем была напечатана "погромная" статья петроградского адвоката Бобрищева–Пушкина в каком–то белогвардейском листке. Эта статья–донос и привела вскоре к аресту Всеволода Эмильевича. В эти дни Всеволод Эмильевич в городе не показывался, поэтому мы простились с ним в Мысхако. Помню, как он говорил с обычной шутливостью: "Ну, вот теперь - с белой наволочкой - у вас вид самый благонравный, теперь вы застрахованы, никто вас не тронет".
Это было в сентябре 1919–го. А в ноябре 1920–го, когда я наконец смог вернуться из Грузии в Москву и зашел к Мейерхольду, то после оживленных воспоминаний о "новороссийских делах" и "вилле Мысхако", в которых принимала участие и Ольга Михайловна, Всеволод Эмильевич перед моим уходом попросил меня подождать минуту, вышел из комнаты и вернулся, держа в руке мою красную наволочку.
Да, Всеволод Эмильевич любил доводить свои шутки до конца.
Когда я писал мои воспоминания о Всеволоде Эмильевиче, я часто думал о том, как грустно, что моя скитальческая жизнь помешала мне продолжить наше знакомство. Я жалел, что не был если не участником, то хотя бы свидетелем его работы над теми оригинальными: н интересными постановками, которые прославили его как великого новатора и гениального художника.
Мне становилось как–то неловко, что я пытаюсь выступить со своими воспоминаниями наряду с теми товарищами, которые рассказали о нем так много интересного и, главное, относящегося к сущности его творчества.