Блок без глянца - Павел Фокин 2 стр.


Любовь Дмитриевна Блок (урожденная Менделеева, 1881–1939), жена Блока, старшая дочь Д. И. Менделеева от второго брака (с А. И. Поповой):

"Расист" мог бы с удовольствием посмотреть на Блока: он прекрасно воплощал образ светлокудрого, голубоглазого, стройного, героического арийца. Строгость манер, их "военность", прямизна выправки, сдержанная манера одеваться и в то же время большое сознание преимуществ своего облика и какая-то приподнятая манера себя нести, себя показывать – довершали образ "зигфридоподобия".

Анна Андреевна Ахматова (1889–1966), поэт. В записи Л. Я. Гинзбург:

У Блока лицо было темно-красное, как бы обветренное, красивый нос, выцветшие глаза и закинутые назад волосы, гораздо светлее лба.

Вильгельм Александрович Зоргенфрей (1882–1938), друг поэта, поэт и переводчик, по образованию и основной специальности инженер-технолог:

В кругу приятелей-поэтов, в театре, на улице был он одет как все, в пиджачный костюм или в сюртук, и лишь иногда пышный черный бант вместо галстуха заявлял о его принадлежности к художественному миру. В дальнейшем перестал он и дома носить черную блузу; потом отрекся, кажется, и от последней эстетической черты и вместо слабо надушенных неведомыми духами папирос стал курить папиросы обыкновенные.

Правда, внешнее изящество – в покрое платья, в подборе мелочей туалета – сохранил он на всю жизнь. Костюмы сидели на нем безукоризненно и шились, по-видимому, первоклассным портным. Перчатки, шляпа "от Вотье". Но, убежден, впечатление изящества усиливалось во много крат неизменной и непостижимой аккуратностью, присущей А. А. Ремесло поэта не наложило на него печати. Никогда – даже в последние трудные годы – ни пылинки на свежевыутюженном костюме, ни складки на пальто, вешаемом дома не иначе как на расправку. Ботинки во всякое время начищены; белье безукоризненной чистоты; лицо побрито, и невозможно его представить иным (иным оно предстало после болезни, в гробу).

Николай Корнеевич Чуковский (1904–1965), писатель, мемуарист:

В следующий раз я его увидел году в восемнадцатом и потом неоднократно видел вплоть до двадцать первого года. Это был совершенно новый Блок. Мне казалось, что от того Блока, которого я видел в 1911 году, не осталось ни одной черты – до того он изменился. Он больше нисколько не был похож на сомовский портрет. Он весь обрюзг, лицо его стало желтым, широким, неподвижным. Держался он по-прежнему прямо, но располневшее его тело с трудом умещалось во френче, который он носил в те годы. Впрочем, я видел его и в пиджаке. Теперь он казался мне высоким только когда сидел; когда он вставал, он оказывался человеком чуть выше среднего роста, – у него было длинное туловище и короткие ноги.

Любовь Дмитриевна Блок:

Александр Александрович очень любил и ценил свою наружность, она была далеко не последняя его "радость жизни". Когда за год, приблизительно, до болезни он начал чуть-чуть сдавать, чуть поредели виски, чуть не так прям, и взгляд не так ярок, – он подходил к зеркалу с горечью и негромко, как-то словно не желая звуком утвердить совершившееся, полушутя говорил: "Совсем уж не то, в трамвае на меня больше не смотрят…" И было это очень, очень горько.

Вильгельм Александрович Зоргенфрей:

В последние годы, покорный стилю эпохи и физической необходимости, одевался Блок иначе. Видели его в высоких сапогах, зимою в валенках, в белом свитере. Но и тут выделялся он над толпой подчинившихся обстоятельствам собратий. Обыкновенные сапоги казались на стройных и крепких ногах ботфортами; белая вязаная куртка рождала представление о снегах Скандинавии.

Марина Ивановна Цветаева (1892–1941), поэт. Из записной книжки 1920 г.:

‹…› Худое желтое деревянное лицо с запавшими щеками (резко обведены скулы), большие ледяные глаза, короткие волосы – некрасивый – (хотела бы видеть улыбку! – До страсти!) ‹…›

Лицо совершенно неподвижное, пасмурное. ‹…›

Одежда сидит мешковато, весь какой-то негнущийся – деревянный! – лучше не скажешь, уходя угрюмо кивает, поворачивается почти спиной, ни тени улыбки! – ни тени радости от приветствий.

ВСЕ – НЕХОТЯ. В народе бы сказали: убитый.

Анна Андреевна Ахматова. В записи Л. Я. Гинзбург:

В последний год жизни Блок очень постарел, но особенным образом: он ссохся, как ссыхаются вянущие розы.

Характер

Владимир Пяст:

Один умерший теперь поэт, к которому Блок относился без сочувствия и всегда утверждал, что он, Блок, его не понимает, – этот поэт, несмотря на это, всегда отмечал у Блока, как наиболее характерный его человеческий признак, – благородство; говорил, что Блок – воплощение джентльмена и, может быть, лучший человек на земле.

Мария Андреевна Бекетова:

Сын унаследовал от отца сильный темперамент, глубину чувств, некоторые стороны ума. Но характер его был иного склада: в нем преобладали светлые черты матери и деда Бекетова, совершенно несвойственные отцу: доброта, детская доверчивость, щедрость, невинный юмор.

Михаил Васильевич Бабенчиков:

Творческая смелость уживалась в нем с консерватизмом домашних привязанностей и вкусов; крайняя замкнутость и холодность в обращении – с откровенным и ласковым дружелюбием; бережливость – с расточительностью.

Всеволод Александрович Рождественский (1895–1977), поэт:

Блок жил замкнуто, в тесном окружении близких ему людей, и редко появлялся среди публики. Холодность и коррекность в обращении были ему свойственны, как и всегдашняя замкнутость. Он казался суровым и неприступным. Много прошло времени, прежде чем мне было суждено узнать его совсем другим и убедиться в том, что за внешним "угрюмством" в нем действительно скрывались начала "света" и "свободы".

Георгий Петрович Блок:

Теперь мне до очевидности ясно, что он был патологически застенчив. Это была тоже постоянная его черта, не побежденная до смерти и причинявшая ему, вероятно, много огорчений. Но она давала о себе знать только в быту и мгновенно преодолевалась, как только он вступал в исполнение каких-нибудь художественных обязанностей, будь то декламация чужих произведений, игра на сцене или чтение своих стихов. Так было у него и в детстве, когда он нескрываемо боялся людей, когда из-за этого даже хождение в гимназию было для него на первых порах мучительно и когда тем не менее дома, на елке, нарядившись в костюм Пьеро, он без всякого стеснения показывал гостям фокусы и читал французские стихи.

Всеволод Александрович Рождественский:

Блоку вообще было в высшей степени свойственно то, что принято называть деликатностью, воспитанностью. Не помню случая, чтобы он дал понять собеседнику, что в каком-то отношении стоит выше его. И вместе с тем он никогда не поступался ни личным мнением, ни установившимся для него отношением к предмету беседы. Прямота и независимость суждений обнаруживали в нем искренность человека, не желающего ни в чем кривить душой. Он был естественным в каждом своем жесте и не боялся, что его смогут понять ложно или превратно.

Владимир Пяст:

В. А. Зоргенфрей вспоминает о ‹…› вечере у А. А. Кондратьева. На этом вечере отличался необыкновенной словоохотливостью, с уклоном в сторону "некурящих", некий Б., выпустивший книжку стихов и, кажется, готовившийся стать драматургом. Он быстро канул в Лету. От его развязности и пошлости страшно коробило некоторых из нас. Во время ужина я предложил хозяину сказать спич. Но Б. перебил меня. "Слово принадлежит старшему, чем А. А., поэту, – Пушкину!" – вскричал он и, процитировав:

Поднимем бокалы, содвинем их разом,
Да здравствуют музы, да здравствует разум! –

протянул свой бокал к А. А. Блоку.

Тот немножечко приподнял свою рюмку, чуть наклонил голову, – но чокнуться с г-ном Б. не пожелал. ‹…›

С таким достоинством выйти из затруднительного положения, так мягко осадить – поперхнувшегося после сего – "шантажиста" мог только он, – мягкий, нежный, но в некоторых отношениях всегда твердый Блок.

Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев, 1880–1934), писатель, поэт, виднейший деятель и теоретик русского символизма:

"Амикошонства" А. А. не терпел; своим вежеством он отрезал от себя Репетиловых и Маниловых; им мог казаться почти равнодушным, холодным и замкнутым он.

Михаил Васильевич Бабенчиков:

В каждом деле Ал. Ал. любил завершенность мастерства, тонкость художественной отделки, артистичность исполнения.

Ему претил дилетантизм. Когда Блоку не нравилась чужая работа, он говорил об этом с жестокой откровенностью, резкостью и колкостью. Тон его речи становился при этом убийственно сух.

Но зато, если чья-либо работа нравилась ему, он не скупился на похвалы, искренне радуясь чужому успеху.

Евгения Федоровна Книпович (1898–1989), критик, литературовед:

Аккуратный до педантизма, рыцарски вежливый, органически неспособный не выполнить даже самого незначительного обещания, бесконечно внимательный к нуждам близких и очень далеких ‹…›.

Вильгельм Александрович Зоргенфрей:

Излишне сентиментальным не был Блок в житейских и даже в дружеских отношениях и не на всякую, обращенную к нему, просьбу сочувственно отзывался. Но, приняв в ком-либо участие, был настойчив и энергичен и доброту свою проявлял в формах исключительно благородных. ‹…›

В начале 1919 года заболел я сыпным тифом и в тифу заканчивал срочную литературную работу. Узнав о болезни, А. А. прислал жене моей трогательное письмо с предложением всяческих услуг; сам в многочисленных инстанциях хлопотал о скорейшей выдаче гонорара; сам подсчитывал в рукописи строки, как сказали мне потом, чтобы не подвергнуть возможности заражения служащих редакции, и сам принес мне деньги на дом – черта самоотверженности в человеке, обычно осторожном и, в отношении болезней, мнительном.

Георгий Владимирович Иванов (1894–1958), поэт, мемуарист, один из учредителей "Цеха поэтов":

Блок всегда нанимал квартиры высоко, так, чтобы из окон открывался простор. На Офицерской, 57, где он умер, было еще выше, вид на Новую Голландию еще шире и воздушней… Мебель красного дерева – "русский ампир", темный ковер, два больших книжных шкапа по стенам, друг против друга. Один с отдернутыми занавесками – набит книгами. Стекла другого плотно затянуты зеленым шелком. Потом я узнал, что в этом шкапу, вместо книг, стоят бутылки вина – "Нюи" елисеевского розлива № 22. Наверху полные, внизу опорожненные. Тут же пробочник, несколько стаканов и полотенце. Работая, Блок время от времени подходит к этому шкапу, наливает вина, залпом выпивает стакан и опять садится за письменный стол. Через час снова подходит к шкапу. "Без этого" – не может работать.

Каждый раз Блок наливает вино в новый стакан. Сперва тщательно вытирает его полотенцем, потом смотрит на свет – нет ли пылинки. Блок, самый серафический, самый "неземной" из поэтов, – аккуратен и методичен до странности. Например, если Блок заперся в кабинете, все в доме ходят на цыпочках, трубка с телефона (помню до сих пор номер блоковского телефона – 612-00!..) снята – все это совсем не значит, что он пишет стихи или статью.

Вильгельм Александрович Зоргенфрей:

Становится до конца понятною поговорка об аккуратности – вежливости королей, когда думаешь об А. А. Не знаю случая, когда бы обращение к нему, письменное или устное, делового или личного свойства, осталось без ответа, точного и исчерпывающего. "Забывать" он не умел; но, не полагаясь на поразительную свою память, заносил в записную книжку все, что требовало исполнения. В обстановке работы соблюдал порядок совершеннейший. Помню, как удивился я, когда, весною 1921 года, говоря со мною о моих стихах, открыл А. А. ящик шкапа и достал оттуда тщательно перевязанный пакет, помеченный моей фамилией; в пакете оказались, подобранные в хронологическом порядке, все мои письма и стихи, когда-либо посылавшиеся А. А., от начала нашего знакомства. Не без чувства удовлетворения пояснил он, что такого порядка держится в отношении всех своих корреспондентов и что порядок этот сберегает много времени и труда. Наблюдал я в А. А. и высшее проявление аккуратности, когда свойство это, теряя свой целевой смысл, становится как бы стихиею человеческого духа. В 1921 году, в дни, когда денежные знаки мелкого достоинства обесценились окончательно и в буквальном смысле слова валялись под ногами, вынул он однажды, расплачиваясь, бумажник и, получив пятнадцать руб. сдачи, неторопливо уложил эту бумажку в назначенное ей отделение, рядом с еще более мелкими знаками. Труд, затраченный на эту операцию, во много крат превышал ценность денег; это знал, конечно, А. А., но, верный себе, не расценивал своего труда.

Георгий Владимирович Иванов:

Блок получает множество писем, часто от незнакомых, часто вздорные или сумасшедшие. Все равно – от кого бы ни было письмо – Блок на него непременно ответит. Все письма перенумерованы и ждут своей очереди. Но этого мало. Каждое письмо отмечается Блоком в особой книжечке. Толстая, с золотым обрезом, переплетенная в оливковую кожу, она лежит на видном месте на его аккуратнейшем – ни пылинки – письменном столе. Листы книжки разграфлены: № письма. От кого. Когда получено. Краткое содержание ответа и дата…

Почерк у Блока ровный, красивый, четкий. Пишет он не торопясь, уверенно, твердо. Отличное перо (у Блока все письменные принадлежности отборные) плавно движется по плотной бумаге. В до блеска протертых окнах – широкий вид. В квартире тишина. В шкапу, за зелеными занавесками, ряд бутылок, пробочник, стаканы…

– Откуда в тебе это, Саша? – спросил однажды Чулков, никак не могший привыкнуть к блоковской методичности. – Немецкая кровь, что ли? – И передавал удивительный ответ Блока. – Немецкая кровь? Не думаю. Скорее – самозащита от хаоса.

Склад души

Александр Александрович Блок. Из статьи "Интеллигенция и революция". 1918 г.:

Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в "то, чего нет на свете", а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она – прекрасна.

Георгий Иванович Чулков:

Однажды Блок, беседуя со мной, перелистывал томик Боратынского. И вдруг неожиданно сказал: "Хотите, я отмечу мои любимые стихи Боратынского". И он стал отмечать их бумажными закладками, надписывая на них названия стихов своим прекрасным, точным почерком. Закладки эти почти истлели, и я хочу сохранить этот список любимых Блоком стихов. Вот эти три стихотворения: "Когда взойдет денница золотая…", "В дни безграничных увлечений…", "Наслаждайтесь: все проходит…". Этот выбор чрезвычайно характерен для Блока – смешение живой радости и тоски в первой пьесе, "жар восторгов несогласных", свойственных "превратному гению", и присутствие, однако, в душе поэта "прекрасных соразмерностей" – во второй, и наконец, заключительные стихи последнего стихотворения, где Боратынский утверждает, что "и веселью и печали на изменчивой земле боги праведные дали одинакие криле": все это воистину "блоковское". ‹…›

Но Блок никогда не был способен к прочным и твердо очерченным идейным настроениям. "Геометризм", свойственный в значительной мере Вл. Соловьеву, был совершенно чужд Блоку. Поэт любил не самого Соловьева, а миф о нем, а если и любил его самого, то в некоторых его стихах, и даже в его письмах, и даже в его каламбурах и шутливой пьесе "Белая лилия". Едва ли Блок удосужился когда-либо прочесть до конца "Оправдание добра". Блок не хотел и теократии: ему надобен был мятеж. Но чем мятежнее и мучительнее была внутренняя жизнь Блока, тем настойчивее старался он устроить свой дом уютно и благообразно. У Блока было две жизни – бытовая, домашняя, тихая и другая – безбытная, уличная, хмельная. В доме у Блока был порядок, размеренность и внешнее благополучие. Правда, благополучия подлинного и здесь не было, но он дорожил его видимостью. Под маскою корректности и педантизма таился страшный незнакомец – хаос.

Александр Александрович Блок. Из письма Андрею Белому. Шахматово, 15–17 августа 1907 г.:

Вы хотели и хотите знать мою моральную, философскую, религиозную физиономию. Я не умею, фактически не могу открыть Вам ее без связи с событиями моей жизни, с моими переживаниями; некоторых из этих событий и переживаний не знает никто на свете, и я не хотел и не хочу сообщать их и Вам. ‹…› Зовите это "скрытностью", если хотите, но таков я был и есть. Я готов сказать Вам теперь, и письменно и устно, хотя бы так: моральная сторона моей души не принимает уклонов современной эротики, я не хочу душной атмосферы, которую создает эротика, хочу вольного воздуха и простора; "философского credo" я не имею, ибо не образован философски; в бога я не верю и не смею верить, ибо значит ли верить в бога – иметь о нем томительные, лирические, скудные мысли. Но, уверяю Вас, эти сообщения ничего не прибавят к моей физиономии. Я готов сказать лучше, чтобы Вы узнали меня, что я – очень верю в себя, что ощущаю в себе какую-то здоровую цельность и способность и уменье быть человеком – вольным, независимым и честным. Но ведь и это не дает Вам моего облика, и я боюсь, что Вы никогда не узнаете меня. Вы знаете, что, говоря все это, я не хвастаюсь и не унижаюсь, что это не признания, не выкрики, не фразы, не "гам". Все это я пережил и ношу в себе – свои психологические свойства ношу, как крест, свои стремления к прекрасному, как свою благородную душу.

И вот одно из моих психологических свойств: я предпочитаю людей идеям. Может быть, это значит: я предпочитаю бессознательных людей, но пусть и так. ‹…› Из этого предпочтения вытекает моя боязнь "обидеть человека". Да, я согласен с Вами глубоко: каждый порознь – милый, но десять этих милых – нестерпимая теплая компания. И я отмахиваюсь от этих десяти, производящих "гам", молчу, "попускаю". ‹…›

Драма моего миросозерцания (до трагедии я не дорос) состоит в том, что я – лирик. Быть лириком – жутко и весело. За жутью и весельем таится бездна, куда можно полететь – и ничего не останется. Веселье и жуть – сонное покрывало. Если бы я не носил на глазах этого сонного покрывала, не был руководим Неведомо Страшным, от которого меня бережет только моя душа, – я не написал бы ни одного стихотворения из тех, которым Вы придавали значение. ‹…›

Душа моя – часовой несменяемый, она сторожит свое и не покидает поста. По ночам же – сомнения и страхи находят и на часового.

Зинаида Николаевна Гиппиус (1869–1945), поэт, литературный критик, инициатор общения символистов в доме Мережковских:

Назад Дальше