В первую ночь по приезде в Шахматово я увидел сон. Огромный город, скорей всего – Париж. Она сказала: "У меня будут гости", и я хожу по улице в ожидании, "когда это кончится". Ее дом на очень людной улице, и квартира высоко. Если подняться в соответствующий этаж незнакомого дома напротив, то на какой-то площадке лестницы есть единственное место, откуда можно заглянуть через улицу в ее квартиру. И я смотрю: столовая во дворе – видна сквозь окно пустой и темной комнаты. Кусок открытой двери – освещена часть стола. Она сидит тихая, напустив свои рыжие волосы на лоб, как делает иногда. В темном. По обеим сторонам два господина в изящных фраках. Один делает движение, будто хочет обнять ее за шею. Она виновато и лениво отстраняется. Все, что я вижу. Надо уходить. Я испытываю особое чувство – громадности города, нашей разделенности и одиночества. Но это уже – то главное сна, чего нельзя рассказать.
Война
Зинаида Николаевна Гиппиус:
Война.
Трудно мне из воспоминаний об этих вихревых первых месяцах и годах выделить воспоминание о Блоке. Уж очень сложна стала жизнь. Война встряхнула русскую интеллигенцию, создала новые группировки и новые разделения.
Насколько помню – первое "свидание" наше с Блоком после начала войны – было телефонное. Не хотелось – да и нельзя было говорить по телефону о войне, и разговор скоро оборвался. Но меня удивил возбужденный голос Блока, одна его фраза: "Ведь война – это прежде всего весело!"
Зная Блока, трудно было ожидать, что он отнесется к войне отрицательно. Страшило скорее, что он увлечется войной, впадет в тот неумеренный военный жар, в который впали тогда многие из поэтов и писателей. Его "весело" уже смущало…
Однако, скажу сразу, этого с Блоком не случилось. Друга в нем непримиримые, конечно, не нашли. Ведь если на Блока наклеивать ярлык (а все ярлыки от него отставали), то все же ни с каким другим, кроме "черносотенного", к нему и подойти было нельзя. Это одно уже заставляло его "принимать" войну. Но от "упоения" войной его спасала "своя" любовь к России, даже не любовь, а какая-то жертвенная в нее влюбленность, беспредельная нежность. Рыцарское обожание… ведь она была для него, в то время, – Она, вечно облик меняющая "Прекрасная Дама"…
Анна Андреевна Ахматова:
А вот мы втроем (Блок, Гумилев и я) обедаем (5 августа 1914 года) на Царскосельском вокзале в первые дни войны (Гумилев уже в солдатской форме). Блок в это время ходит по семьям мобилизованных для оказания им помощи. Когда мы остались вдвоем, Коля сказал: "Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев".
Клара Соломоновна Арсенева (Букштейн) (1896–1972), поэт, переводчик:
В августе того же года я шла по Фонтанке в типографию, где печаталась книга, и вдруг увидела его на углу. Он стоял в черном пальто и мягкой серой шляпе. Он не знал меня в лицо. Робость овладела мною, но так хотелось поговорить с ним, что я вдруг с отчаянной решимостью подошла к нему. Поняв, кто я, он ласково улыбнулся, спросил о книге, просил прислать ее, когда выйдет. Потом сказал, что сейчас не пишет стихов, потому что – война, и писать не хочется, что нужно быть на фронте и что он собирается ехать туда. Он говорил, что это долг каждого и что в тяжелое для родины время нужно быть не только поэтом, но и гражданином.
Павел Сергеевич Сухотин (1884–1935), поэт, беллетрист:
А потом еще встреча и совсем другое: мы в ночном притоне за кособоким столиком, на скатерти которого, по выражению Щедрина, "не то ели яичницу, не то сидело малое дитяти". И перед нами чайник с "запрещенной водкой". Улицы, по которым мы шли сюда, были все в мелком дожде. Продавцы газет на Невском кричали о "фронте", о "больших потерях германцев", о "подвигах казацкого атамана". И все это газетно, неверно, преувеличенно – ради тиража. На улицах холодно, сыро и мрачно. И мы – мрачны.
– Придется мне ехать на войну, – сказал Блок.
– А нельзя ли как-нибудь… – начал я, распытывая его взглядом.
– Об этой подлости и я подумывал, да решил, что не нужно. Ведь вот вы занимаетесь какими-то колесами военного образца, так почему же и мне не надо ехать что-нибудь делать на фронте. А по-моему, писатель должен идти прямо в рядовые, не ради патриотизма, а ради самого себя.
И тут же – глоток водки из грязной чашки.
А рядом навзрыд плакал опьяневший деревенский парень. И Блок его утешал ласково и любовно, а потом, обернувшись ко мне, сказал:
– Вот видите, плачет, а приедет домой и жену станет бить.
Мы расстались. Но как-то, именно в эту встречу, Блок сказал мне:
– А кончится эта страшная кутерьма, и кончится чем-то хорошим.
Нина Николаевна Берберова (1901–1993), жена В. Ф. Ходасевича, мемуарист:
Ранней весной 1915 года в Зале Армии и Флота на Литейном состоялся вечер "Поэты – воинам". Это был вечер благотворительный, один из немногих других (как, например, "Артист – солдату"), на которые интеллигенция ходила с увлечением. ‹…›
Блок вышел на сцену прямой и серьезный. Лицо его было несколько красно, светлые глаза, густые волосы, тогда еще ореолом стоявшие вокруг лица (и светлее лица в свете электричества), были те же, что и на фотографиях. И все-таки он был другой, чем на фотографиях. Какая-то печаль, которую я увидела тогда в его облике, никогда больше не была мной увидена и никогда не была забыта. Фотографии не передали ее, не удержали ее. Что-то траурное было в его лице в тот вечер, и, может быть, теперь, после чтения его дневников, и записных книжек, и писем, можно сказать, что оно, в те годы появившись, уже не ушло никогда из его черт. Он стоял в левом углу эстрады, заложив руки в карманы (не то блузы, не то пиджака). Он читал:
Болотистым, пустынным лугом
Летим. Одни.
Вон, точно карты, полукругом
Расходятся огни.
Эта спайка слов "болотистымпустынн…" и немедленный разрез строки на "Летим. Одни" – вот творческий секрет этой строфы. Как почти всегда у Блока, строфа – единица, где живет либо аккорд, либо арпеджио, где дается неожиданность и ее объяснение (или сначала намек на разрешение, а потом – вопрос-ответ). И тут, в этих стихах, сначала брошено сравнение: огни точно карты, и сейчас же в него, как в реальность, мчатся поэт и "дитя". Был ли найден "маяк"? Нет, он не был найден, потому что в бесцельность летели не только те двое, но и весь мир, мир ночи, туманов и духов. И если "дитя" опять вернулось сюда из "Голоса из хора", то "туманы и духи" выползли из "Незнакомки", где, между прочим, намек и вопрос-ответ даны в их наиболее обнаженной силе, когда пейзаж становится портретом (очарованный берег, очи цветут, за вуалью в страусовых перьях в собственном мозгу поэта). Этот "пейзаж-портрет" делает романтизм Блока почти сюрреалистическим, приближая его к нам на сверхъестественно близкое расстояние.
Александр Александрович Блок. Из письма С. Н. Тутолминой. Петроград, 16 января 1916 г.:
Вся современная жизнь людей есть холодный ужас, несмотря на отдельные светлые точки, – ужас надолго непоправимый. Я не понимаю, как ты, например, можешь говорить, что все хорошо, когда наша родина, может быть, на краю гибели, когда социальный вопрос так обострен во всем мире, когда нет общества, государства, семьи, личности, где было бы хоть сравнительно благополучно.
Всего этого ужаса не исправить отдельным людям, как бы хороши они ни были; иногда даже эти отдельные светлые точки кажутся кощунственным диссонансом, потому что слишком черна, а в черноте своей величава, окружающая нас ночь. Эта мысль довольно хорошо выражена, между прочим, в одном рассказе Л. Андреева (не помню заглавия), где герой говорит, что стыдно быть хорошим.
Свет идет уже не от отдельных людей и не от отдельных добрых начинаний: мы вступили явственно в эпоху совсем новую, и новые людские отношения, понятия, мысли, образы пока еще в большинстве не поддаются определению.
Мария Андреевна Бекетова:
Блок заранее обеспечил себе возможность поступить вольноопределяющимся в разные полки. Всего желательнее казалось ему служить в артиллерийском дивизионе под начальством родственника М. Т. Блок (вдовы Александра Львовича).
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
Уже за несколько дней до призыва сверстников – ратников ополчения, родившихся в 1880 году, А. А. начал волноваться и строить планы, ничего, впрочем, не предпринимая. Со мною он делился опасениями, и я, с жестокостью и требовательностью человека, поклоняющегося, в лице Блока, воплощенному величию, предлагал ему единственное, что казалось мне его достойным: идти в строй и отнюдь не "устраиваться". Возражения А. А. были детски беспомощны и не обоснованы, как у других, принципиально… "Ведь можно заразиться, лежа вповалку, питаясь из общего котла… ведь грязь, условия ужасные… Я мог бы устроиться в ***дивизии, где у меня родственник, но… не знаю, стоит ли". Так длилось несколько дней, и настал срок решиться.
"Мне легче было бы телом своим защитить вас от пули, чем помогать вам устраиваться", – полушутя, полусерьезно говорил я А. А. "Видно, так нужно, – возражал он. – Я все-таки кровно связан с интеллигенцией, а интеллигенция всегда была "в нетях". Уж если я не пошел в революцию, то на войну и подавно идти не стоит".
Я познакомил А. А. с инженером К‹лассеном›, видным деятелем Союза Земств и Городов по организации инженерных дружин, и в последний момент А. А., за невозможностью подыскать что-либо более подходящее, был зачислен в табельщики и направлен на фронт.
Александр Александрович Блок. Из письма матери. Петроград, 7 июля 1916 г.:
Мама, пишу кратко, пока, потому что сегодня очень устал от массы сделанных дел. Сегодня я, как ты знаешь, призван. Вместе с тем я уже сегодня зачислен в организацию Земских и Городских Союзов: звание мое – "табельщик 13-й инженерно-строительной дружины", которая устраивает укрепления; обязанности – приблизительно – учет работ чернорабочих; форма – почти офицерская – с кортиком, на днях надену ее. От призыва я тем самым освобожден; буду на офицерском положении и вблизи фронта, то и другое мне пока приятно. Устроил Зоргенфрей. Начальник дружины меня знает. Сам он – архитектор… Получу бесплатный проезд во II классе. Жалованье – ок. 50 р. в месяц…
Александр Александрович Блок. Из письма матери. Порохонск, 2 августа 1916 г.:
Мама, я, вероятно, не буду писать особенно часто и буду писать понемногу. По крайней мере так мне кажется сейчас. Почвы под ногами нет никакой, большей частью очень скучно, почти ничего еще не делаю. Жить со всеми и т. д. я уже привык, так что страдаю пока только от блох и скуки. Два дня я жил в деревне (не той), теперь мы живем в большом именье и некоторые (я в том числе) – в княжеском доме. Блох, кажется, изведем. Дела у меня будут со временем другие и в другом месте. Было и жарко, но большей частью серо. К массе новых впечатлений и людей я привык в два дня так, как будто живу здесь месяц. Вообще я более, чем когда-нибудь, вижу, что нового в человеческих отношениях и пр. никогда ничего не бывает. Ем очень много, начинаю отсыпаться, все находят меня моложавым.
Я очень соскучился о тебе, Любе, Шахматове, квартире и т. д. Лунные ночи олеографические. Люди есть "интересные". Княжеская такса Фока и полицейская собака Фрина гуляют вместе.
В. Лех (Владимир Францевич Пржедпельский, 1892–1952), инженер-путеец, поэт и журналист, сослуживец А. А. Блока по 13-й инженерно-строительной дружине:
Княжеское жилище, называемое палаццо, – типичный старопольский помещичий дом с фронтоном, поддерживаемым белыми колоннами. Как заколдованные рыцари, стерегут его великолепные пирамидальные тополи. Но уже издали видны следы опустошения, произведенного войной.
Ведь это осень 1916 года, когда война стала повседневным явлением, и опустошительные следы ее виднелись повсюду, как знамения моровой заразы.
Поэтому окна в доме выбиты, клумбы запущены, дворня разбежалась. В сенях стоит деревенский, крепкий запах яблок. На винтовой лестнице следят за непрошеным гостем глаза рыцаря с таинственного двойного портрета: в какой-то момент рыцарь превращается в даму времен рококо.
В прежних княжеских залах царит хаос и запустение: потухшая гладь зеркал в золоченых, роскошной резьбы, рамах, немного отличающейся благородством линий мебели в стиле ампир, продырявленная историческая картина и тут же несколько походных кроватей и пожитки, принадлежащие командному составу дружины, штаб которой помещается в княжеской усадьбе.
За окнами опустошенного зала, превратившегося в подозрительную ночлежку, раскинулся густой сад. В открытую дверь балкона слышно, как гулко ударяются о землю падающие груши. Луна поднимается все выше. Вдруг в раскинутую, как сеть паука, тишину вонзается золотой стрелою протяжный, сладостный звук и струится непрерывной мелодией, наполненной рыданиями сердца, приглушенными вздохами, едва слышными стенаниями, – пока не замолкнет, поглощенный потоком лунного света и тишиной.
– Кто же это играет? – спрашиваю старого слугу, одного из тех добрых духов усадьбы, которые не оставили ее в тяжелые минуты.
– Неизвестно. Каждый вечер играет в это время. Но кто – неизвестно, – отвечает он таким тоном, как будто в этих звуках, идущих неизвестно откуда, был скрыт намек на какую-то местную тайну.
Осматривая зал, нахожу на дверях листок с фамилиями его теперешних обитателей.
Среди других фамилий вижу – Александр Блок.
Александр Александрович Блок. Из письма Л. Д. Блок. Порохонск, 4 августа 1916 г.:
Люба, один из моих товарищей едет в Петерб‹ург› и потому я могу написать тебе всякие нецензурные подробности. Мы живем в имении князя Друцкого-Любецкого "Парохонск", верст в 12 от позиций. Я живу в главном доме, сплю, ем, скучаю и ничего не делаю. В 3-х верстах – станция Парохонск на реке Бобрике (как и мы). Это – последняя станция, куда доходят этапные поезда (из Лунинца), дальше идут уже только воинские, часто слышна канонада (глухая), в ясную погоду утром и вечером посещает нас аэроплан, бросающий бомбы гл‹авным› обр‹азом› на мост у Парохонска и в ст‹анцию› Лунинец, где 90 путей. В мост ни разу не попал. В доме и флигелях стекла выбиты, одна бомба упала в палисадник месяца 3 назад. При мне бомб у нас еще не бросали. На горизонте видна иногда дозорная колбаса (привязанный шар), ночью – ракеты и прожекторы. Болот много, но мы сравнительно высоко. Тишина глубокая, несмотря на наших рабочих, которых еще мало. Единственный передовой отряд (их должно быть 4) работает в Чернове (верст 30 от нас наискосок – все это есть на штабной трехверстке, если не продадут, достань у кого-ниб‹удь› по протекции) – близко от позиций (верст 5–6). До с‹их› п‹ор› неизвестно, попаду ли я в передовой отряд. Табельное дело очень просто, но не комфортабельно (как жизнь здесь). Рабочие неизв‹естно› когда будут. Пока хозяйство анекдотическое. Строят телефоны и ватерклозеты. Ем много и, кроме казенного, еще пью молоко, иногда грызу шоколад, угощают конфетами и т. д. В деревне "Камень", куда я приехал на мешках с мукой по узкоколейке из Ловги (169 верст), я прожил всего два дня, здесь отсыпаюсь. Приехала вчера начальникова жена. Начальник милый, совершенно безвольный, помощник его – инженер, поляк, светский, не милый, но тоже безвольный. Пока что – я "помощник коменданта". Такой должности нет, потому я, погуляв и изредка расквартировав вновь прибывших, пью чай и болтаю в той или другой конторе. Именье большое и запущенное; обед в 1 час, ужин в 7 (или все опаздывает), встаю в 7, в 8-м (вначале в 6). Живу в одной комнате с Егоровым, Влад‹имиром› Ник‹олаевичем› (сын профессора – техник), паном Протассовичем (тоже техник) и студентом Книлгаузеном (теперь заведует обозом). Рядом живет Идельсон (присяжный поверенный), товарищ Фероля по гимназии и Пяста впоследствии и мн. др. – кто с текущих счетов, кто студент, всякие. Все это интересно маме, а мне – не очень. Говорят, мы здесь надолго.
7 августа.
Три последних дня я провел веселее. 4-го мы с таким же свободным от занятий табельщиком Зайцевым решили ехать на позиции, выпросили лошадей, сделали круг верст двадцать. До позиций не доехали, было жарко, но видели настоящие окопы и проволоку, ездили по болоту и по полотну железной) д‹ороги› и т. д. 5-го я был командирован с начальником обоза (студентом) покупать бензин. Поехали на грузовом автомобиле, вернулись только вчера (без бензина, но с разными мелкими покупками), сделали верст восемьдесят. Шина лопнула, застревали в болотах и песках, ломали мосты, чтобы проехать, ночевали в Лунипце в офицерской гостинице (бесплатно). Я загорел отчаянно, на солнце было градусов 35. Шатались безуспешно по интендантск‹им› складам ‹…› лавкам и путям железной д‹ороги›. Вечером и на след‹ующее› утро обстреливали там аэропланы – очень красивые разрывы шрапнели вокруг аэроплана. Оба раза его прогнали, и бомб он не сбросил.
В. Лех (Владимир Францевич Пржедпельский):
Блока уже не было в штабе в Порохонске.
Когда по убийственной дороге через предательские болота я добрался ночью в деревню Колбы, – в низкой полесской хате при скудном свете керосиновой лампы была произнесена фамилия: Блок.
Был в военной форме дружины. Ничего, что могло бы отличать поэта. Волосы подстрижены, застегнут до последней пуговицы, молчаливый, с как бы окаменевшим лицом. Странные зеленоватые глаза, по-детски светлые, пушистые ресницы и сильная, широкоплечая, мужественная фигура. Трудно, однако, было бы найти более совершенный тип поэта, лицо, более отвечающее внутреннему содержанию личности. Печатью Аполлона отмечены черты его продолговатого лица.
Две высокие стрельчатые линии, поднимающиеся над бровями, являются выражением далеких, почти неземных мыслей.
Внутренняя жизнь горит только в глазах. Узкие, сжатые губы. Говорит "телеграфично", когда вспоминаю о княжеской усадьбе:
– Падающие груши… И свирель… И этот странный портрет…
С этого позднего вечера в заброшенном полесском селе один за другим потянулись дни, однообразные и необычные, потому что отмеченные войной.
Как большие жуки, жужжат русские и немецкие аэропланы, а вокруг них клубятся белые облачка разрывающихся снарядов. По дорогам шныряют патрули, проходят воинские части. По ночам кровенеют зарева пожаров, на рассвете над дымкой тумана, стелющегося над болотами, как видение сказочного града, возносится силуэт Пинска. Безлюдная местность превратилась сейчас в сплошное царство размокших болот, и война барахтается в болоте, как кошмарное чудовище. Но, несмотря на все, осень так прекрасна, как только она может быть на Полесье, и каждое утро звенит, как золотой червонец.
Мы строим окопы, блиндажи – всю сложную систему большой оборонительной позиции. На работу выезжаем по нескольку человек, верхом. Блок ездит великолепно. В лесах, на краю болот, встречаем сотни оборванных, босых, продрогших от холода и сырости сартов и финнов, роющих, как кроты, новые линии окопов.
В это время в далекой северной столице есть женщина в золотистой короне волос, великая артистка с пламенным голосом, несравненная Кармен, вознесенная магией поэта выше всех женщин. В это время в Москве Станиславский думает о постановке поэмы Блока "Роза и Крест".