Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Михайлов Валерий Федорович 29 стр.


Движение - во тьме ночной

1

В канун второй Кавказской ссылки, под стражей в офицерской тюрьме и по выходе из нее, в обычной своей, полной внутренних бурь и творческого горения жизни, скрытой от чужого глаза, Лермонтов доходит до предела неверия в людей и духовного безверия - и со всей прямотой и бесстрашием выражает это в лирике. Вряд ли то минутные настроения: слишком тяжела его правда, чтобы быть однодневкой. Он не щадит никого, и себя в том числе.

И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья!.. что пользы напрасно желать?..
А годы проходят - все лучшие годы!

Любить… но кого же?.. на время - не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? - там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все там ничтожно.

О словах "Любить… но кого же?.. На время - не стоит труда…" Сергей Дурылин написал:

"Это - точка, последний знак препинания, к томам мировой лирики.

Строчкой этой зачеркивается "Лаура" в поэзии и "Петрарка" делается невозможным: "…а вечно любить невозможно!" Но зачеркивается также и "Анна Каренина" и "Madame Bovary" и Мопассан: "на время - не стоит труда!.."

Что страсти? - ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь,
как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, -
Такая пустая и глупая шутка…

Насколько это сильнее и безнадежнее пушкинского сомнения в дарованной свыше жизни ("Дар случайный, дар напрасный…"): перечеркивается все, что ни дорого: и друзья, и желанья, и любовь, и смысл существования на земле, и даже замысел Божий о человеке.

Казалось бы, дальше некуда. Однако следом Лермонтов пишет стихотворение "Благодарность", о двух заключительных строках которого Владислав Ходасевич заметил, что это "…кажется, самые кощунственные во всей русской литературе: в них дерзость содержания подчеркнута простотой формы":

За все, за все Тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За лесть врагов и клевету друзей;
За жар души, растраченной в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был…
Устрой же так, чтобы Тебя отныне
Недолго я еще благодарил.

Откуда бы такое у 25-летнего человека, который внешне на гребне успеха и славы: только что защитил честь русского офицера на дуэли с "французиком" и свою собственную честь перед императором; во мнении лучших отечественных литераторов и критиков - прямой наследник Пушкина; окружен любовью и вниманием первых светских красавиц?..

Но разве все эти "успехи" отменяют то, что в душе? Разве от этого меньше охлажденность и одиночество от всего того обмана, что принесла жизнь?

В автографе "Тебя" - написано с заглавной буквы, и, стало быть, поэт обращается к Творцу, а не к какой-то никому не известной женщине, как предполагали некоторые толкователи. Едва ли в мировой поэзии отыщется столь бескомпромиссное стихотворение. Разумеется, кощунство - так "благодарить" Бога. Однако поэт не позволяет себе ни малейшей "душеспасительной" лжи и прямо говорит все, что чувствует и думает. Говорит себе во зло - но с безоглядной правдивостью. В глазах всех это непозволительная дерзость: обращаться на равных к Богу да еще с обвинениями - но что это как не сыновний упрек Отцу за ту "пустыню" жизни, в которой Он оставил… Поэт предпочитает смерть, вечность, нежели жизнь в таком мире, где никому и ничему верить нельзя и где даром растрачивается жар души.

Ругань в критике обрушивается на Лермонтова. У одного лишь Белинского нашлись слова сочувствия, как ни трудно было и ему сочувствовать такому крайнему отчаянию.

О стихотворении "И скучно и грустно" критик писал:

"Страшен этот глухой, могильный голос подземного страдания, нездешней муки, этот потрясающий реквием всех надежд, всех чувств, всех обаяний жизни!.."

Белинский предрек, что стихотворение займет в будущем "почетное место между величайшими созданиями поэзии, которые, подобно светочам эвменид, освещали бездонные пропасти человеческого духа…" Видно, почувствовал нечто в этих стихах Лермонтова, в его нездешней муке. Однако откуда она? что она такое? - никак не объяснил - возможно, и сам толком не понимая ее природу, ее мистическое естество.

О стихотворении "Благодарность" отзыв критика еще приземленней:

"…Все хорошо: и тайные мучения страстей, и горечь слез, и все обманы жизни; но еще лучше, когда их нет, хотя без них и нет ничего, что нужно, как масло для лампады!..

…А человеку необходимо должно перейти и через это состояние духа. В музыке гармония условливается диссонансом, в духе - блаженство условливается страданием, избыток чувства сухостью чувства, любовь ненавистию, сильная жизненность отсутствием жизни: это такие крайности, которые всегда живут вместе, в одном сердце. Кто не печалился и не плакал, тот и не возрадуется, кто не болел, тот и не выздоровеет, кто не умирал заживо, тот и не восстанет…"

Крайности, да еще какие, конечно, живут и уживаются "в одном сердце"; восстать по-настоящему, действительно, можно - только лишь оттолкнувшись от самого дна; - но никто не посылает при этом дерзкий вызов Богу, причем с отказом от жизни, никто так не испытывает судьбу.

Другое дело: Белинский заметил движение: "человеку необходимо должно перейти и через это состояние духа", - и, разумеется, в Лермонтове это движение было, недаром примерно тогда же он перевел вторую часть стихотворения Гете "Ночная песнь странника", вложив в картину засыпающей природы новый смысл, которого не было в оригинале: отдохновение - от всего житейского и всех страстей и борений души:

Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы…
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.

Здесь тоже - о прощании с жизнью, но это прощание все же примиренное и с землей и с небом, высокое в своей простоте.

Природа лермонтовской мистики, его пререканий с Богом, доходивших до резкости и дерзости - но никогда не отрицавших Вседержителя, глубока и темна, - и разве что по взлетам духа и его падениям можно судить, насколько велика, космична, неоглядна была эта могучая душа.

"Этот молодой военный, в николаевской форме…, с тонкими усиками, выпуклым лбом и горькою складкой между бровей, был одною из самых феноменальных поэтических натур. Исключительная особенность Лермонтова состояла в том, что в нем соединялось глубокое понимание жизни с громадным тяготением к сверхчувственному миру. В истории поэзии едва ли сыщется другой подобный темперамент. Нет другого поэта, который так явно считал бы небо своей родиной и землю - своим изгнанием. Если бы это был характер дряблый, мы получили бы поэзию сентиментальную, слишком эфирную, стремление в "туманную даль", второго Жуковского, - и ничего более. Но это был человек сильный, страстный, решительный, с ясным и острым умом, вооруженный волшебною кистью, смотревший глубоко в действительность, с ядом иронии на устах, - и потому прирожденная Лермонтову неотразимая потребность в признании иного мира разливает на всю его поэзию обаяние чудной, божественной тайны".

Именно "сверхчувственную сторону" дарования Лермонтова и пытается далее исследовать Сергей Андреевский. Кратко "пересмотрев" всемирную поэзию со средних веков, а именно: Данта, Шекспира, Шиллера, Байрона, Гете, Мюссе, Гюго, Тургенева, Достоевского, Толстого, он определяет, в чем состоит своеобразие Лермонтова:

"Один Лермонтов нигде положительно не высказал (как и следует поэту), во что он верил, но зато во всей своей поэзии оставил глубокий след своей ясной связи с вечностью. Лермонтов стоит в этом случае совершенно одиноко между всеми… Вера, чем менее она категорична, тем более заразительна… Но Лермонтов, как верно заметил В. Д. Спасович, даже и не мистик: он именно - чистокровнейший поэт, "человек не от мира сего", забросивший к нам откуда-то, с недосягаемой высоты, свои чарующие песни…

Смелое, вполне усвоенное Лермонтовым, родство с небом дает ключ к пониманию и его жизни, и его произведений".

С незначительными оговорками, по наблюдению Андреевского, неизбежность высшего мира проходит "полным аккордом" через всю лирику Лермонтова.

"Он сам весь пропитан кровною связью с надзвездным пространством. Здешняя жизнь - ниже его. Он всегда презирает ее, тяготится ею. Его душевные силы, его страсти - громадны, не по плечу толпе; все ему кажется жалким, на все он взирает глубокими очами вечности, которой он принадлежит: он с ней расстался на время, но непрестанно и безутешно по ней тоскует".

Его душа поистине слышала звуки небес, а на земле томилась: в состоянии духовного воспарения он прямо написал:

И в небесах я вижу Бога.

Могла ли такая душа состоять только из иронии, когда он обращался к Богу? Не стоит ли в "Благодарности" за вызовом прямая просьба к Всевышнему, чтобы Он вернул эту душу туда, где ее настоящая родина? В таком случае где же здесь "кощунство"?..

Советский литературовед И. Андронников, в безапелляционном тоне, будто бы это само собой разумеется, "откомментировал" безмерно сложную - в контексте всей лермонтовской лирики - "Благодарность":

"В основу стихотворения положена мысль, что бог является источником мирового зла".

Это полная чушь, раболепная дань безбожному государству!..

Андронников опирается при этом на столь же сервильного "веда" Б. Бухштаба, который писал, что "основной тон стихотворения - ирония над прославлением "благости господней"; все стихотворение как бы пародирует благодарственную молитву за премудрое и благое устроение мира".

Надо сильно не любить Лермонтова и еще сильнее уважать Ем. Ярославского, с его журналом "Безбожник", чтобы так грубо, плоско и беспардонно толковать поэта, совершенно серьезно и ясновидчески писавшего незадолго до своей смерти:

Но я без страха жду довременный конец:
Давно пора мне мир увидеть новый.

Сергей Андреевский пишет:

"Это был человек гордый и в то же время огорченный своим божественным происхождением, с глубоким сознанием которого ему приходилось странствовать по земле, где все казалось ему так доступным для его ума и так гадким для его сердца".

Исследователь тонко опроверг все возможное политиканство по этому поводу:

"Еще недавно было высказано, что в поэзии Лермонтова слышатся слезы тяжкой обиды и это будто бы объясняется тем, что не было еще времен, в которые все заветное, чем наиболее дорожили русские люди, с такою бесцеремонностью приносилось бы в жертву идее холодного, бездушного формализма, как это было в эпоху Лермонтова, и что Лермонтов славен именно тем, что он поистине гениально выразил всю ту скорбь, какою были преисполнены его современники!.. Можно ли более фальшиво объяснить источник скорби Лермонтова?!. Точно и в самом деле после николаевской эпохи, в период реформ, Лермонтов чувствовал бы себя как рыба в воде! Точно после освобождения крестьян, и в особенности в шестидесятые годы, открылась действительная возможность "вечно любить" одну и ту же женщину? Или совсем искоренилась "лесть врагов и клевета друзей"? Или "сладкий недуг страстей" превратился в бесконечное блаженство, не "исчезающее при слове рассудка"?.. Или "радость и горе" людей, отходя в прошлое, перестали для них становиться "ничтожными"?.. И почему этими вечными противоречиями жизни могли страдать только современники Лермонтова, в эпоху формализма? Современный Лермонтову формализм не вызвал у него ни одного звука протеста. Обида, которою страдал поэт, была причинена ему "свыше", - Тем, Кому он адресовал свою ядовитую благодарность, о Ком писал:

Ищу кругом души родной,
Поведать, что мне бог готовил,
Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей!
Придет ли вестник избавленья
Открыть мне жизни назначенье,
Цель упований и страстей?

Ни в какую эпоху не получил бы он ответов на эти вопросы. Консервативный строй жизни в лермонтовское время несомненно влиял и на его поэзию, но как раз с обратной стороны. Быть может, именно благодаря патриархальным нравам, строгому религиозному воспитанию, киоту с лампадой в спальне своей бабушки, Лермонтов с младенчества начал улетать своим умственным взором все выше и выше над уровнем повседневной жизни и затем усвоил себе тот величавый, почти божественный взгляд на житейские дрязги, ту широту и блеск фантазии, которые составляют всю прелесть его лиры…"

Подводя итоги своей попытки "одним штрихом" очертить поэтическую индивидуальность Лермонтова, С. Андреевский замечает:

"Эта индивидуальность всегда будет казаться нам загадочной, пока мы не заглянем в "святую святых" поэта, в ту потаенную глубину, где горел его священный огонь. Здесь мы пытались указать лишь на внутреннее озарение тех богатых реализмом творений, которые завещал нам Лермонтов. Подкладка его живых песен и ярких образов была нематериальная. Во всем, что он писал, чувствуется взор человека, высоко парящего "над грешною землей", человека, "не созданного для мира"…"

2

Суть движения лермонтовского духа, которое почуял, но не смог до конца осмыслить Белинский, далеко не сразу далась русскому уму.

В осмыслении этого движения без Пушкина, разумеется, не обошлось…

Белинский, и при жизни Лермонтова, и по его смерти, пытался определить, что же роднит этих поэтов и что их отличает, куда ведет пушкинский путь и куда лермонтовский. Он считал Пушкина "художником по преимуществу", которого назначение было - осуществить на Руси идею поэзии как искусства.

"Пушкин первый сделал русский язык поэтическим, а поэзию русскою…

Как творец русской поэзии, Пушкин на вечные времена остается учителем (maestro) всех будущих поэтов…"

Все это и верно (если говорить о поэзии как жанре искусства), и не верно (если иметь в виду поэзию как таковую, которую, конечно же, создал народ - в своем слове, в песнях, в былинах и легендах, в пословицах и поговорках).

Критик справедливо опроверг мнения тех, кто считал Лермонтова лишь счастливым подражателем Пушкина, указав разницу между ними: Пушкин - поэт "внутреннего чувства души", Лермонтов - поэт "беспощадной мысли истины", у одного "грация и задушевность", у другого "жгучая и острая сила". Однако все это скорее относится к особенностям стиля, нежели к существу поэзии.

Склонность Белинского к "социологичности" взгляда на литературу только дробила истину: Пушкин, согласно критику, "провозвестник человечности", "пророк высоких идей общественных", стихи его "полны светлых надежд предчувствия торжества" и пр., тогда как у Лермонтова, хотя в стихах и "виден избыток несокрушимой силы", однако "уже нет надежды, они поражают душу читателя безотрадностию, безверием в жизнь". Вывод: Лермонтов - поэт "совсем другой эпохи", а его поэзия - "совсем новое звено в цепи развития нашего общества".

По смерти Лермонтова Белинский стал еще более "социологичен" в оценке его поэзии:

"Лермонтов был истинный сын своего времени, - и на всех творениях его отразился характер настоящей эпохи, сомневающейся и отрицающей, недовольной настоящею действительностью и тревожимой вопросами о судьбе будущего. Источником поэзии Лермонтова было сочувствие ко всему современному, глубокое чувство действительности, и ни на миг не покидала его грустная и подчас болезненно-потрясающая ирония, без которой в настоящее время нет истинного поэта. С Лермонтовым русская поэзия, достигшая в период пушкинский крайнего развития как искусство, значительно шагнула вперед как выражение современности, как живой орган идей века, его недугов и возвышеннейших порывов".

И это - о поэте, который куда как больше пребывал в вечности, чем в современности

Каждый из тех писателей и мыслителей, кто пытался понять отличие поэзии Лермонтова от поэзии Пушкина, внутренне чувствовал, что это исключительно важно для всей русской литературы, что здесь и таятся "подземные" ключи и реки ее глубинного развития. В истории нашей словесности так произошло, что эти два писателя появились почти одновременно, один следом за другим, и надолго определили ее пути - и в Золотом ее веке, и в Серебряном, и, наверное, в новых уже веках, к которым никто пока не может подобрать подходящего благородного или же не слишком металла. Даже краткий обзор мнений и мыслей по этому поводу выявляет такую разноголосицу, такую метафорическую пестроту, что невольно становится понятным: тут задеты основы того, что называется русской душой.

Впрочем, в метафорических определениях есть и характерное сходство:

"…сквозь вечереющий пушкинский день таинственно мерцает Лермонтов, как первая звезда.

Пушкин - дневное, Лермонтов - ночное светило русской поэзии. Вся она между ними колеблется, как между двумя полюсами - созерцанием и действием".

Как близок к этому определению Дм. Мережковского Сергей Андреевский:

"Излишне будет касаться вечного и бесполезного спора в публике: кто выше - Лермонтов или Пушкин? Их совсем нельзя сравнивать, как нельзя сравнивать сон и действительность, звездную ночь и яркий полдень".

"Нельзя сравнивать" - но сравнивают, вольно или невольно. Георгий Адамович подметил, что в духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить и невозможно отрицать, - "это есть противостояние Пушкину".

"В детстве все мы спорили, кто из них "выше", поумнев, спорить перестали. Отпала охота измерять то, что неизмеримо. Замечательно, однако, что и до сих пор в каждом русском сознании Лермонтов остается вторым русским поэтом, - и не то чтобы такое решение было внушено величиной таланта, не то чтобы мы продолжали настаивать на каких-нибудь иерархических принципах в литературе, - дело и проще, и сложнее: Лермонтов что-то добавляет к Пушкину, отвечает ему и разделяет с ним, как равный, власть над душами".

Подивившись тому обстоятельству, что все современники Пушкина входят в его "плеяду", а вот Лермонтова "туда никак не втолкнешь", Г. Адамович опять обращается к помощи метафоры, а затем и филологии:

"С тех пор у нас два основных - не знаю, как выразиться точнее, - поэта, два полюса, два поэтических идеала: Пушкин и Лермонтов. Обыкновенно Лермонтова больше любят в молодости, Пушкина - в зрелости. Но это разделение поверхностное. Существуют люди, которым Лермонтов особенно дорог; есть другие, которые без Пушкина не могли бы жить, - вечный разлад, похожий на взаимное отталкивание прирожденных классиков и прирожденных романтиков. Классицизм ищет совершенства, романтизм ищет чуда. Что-то близкое к этому можно было бы сказать и о Пушкине и Лермонтове и по этому судить, как глубока между ними пропасть, как трудно было бы добиться их творческого "примирения".

Назад Дальше