2
Впрочем, войну и войной-то не называли - экспедицией, да и небрежный светский тон в общении молодых людей чурался громких слов.
"Чеченский поход начался 1 мая движением в Аух и Салаватию, потом войска через Кумыкскую плоскость прошли на правый берег Сунжи и, наконец, перенесли действия в Малую Чечню, где встречи с неприятелем сделались чаще и битвы упорнее и кровопролитнее", - писал впоследствии бывший офицер-артиллерист Константин Мамацев.
Почти вся Чечня была в восстании. До глубокой осени русские войска оставались там, изо дня в день сражаясь с чеченцами. Весною 1840 года командир 20-й дивизии генерал Галафеев "ходил по Чечне и имел огромные потери без результатов", - вспоминал участник событий князь М. Лобанов-Ростовский. По его словам, были дела жаркие и самое ужасное изо всех было дело на реке Валерик.
Название Валерик (по-чеченски Валарг, впоследствии изменилось в Валеринг и Валерик) произошло от первоначального Валеран хи - "смерти река", - и это значение было известно Лермонтову. 11 июля 1840 года он участвовал в сражении на этой реке и вскоре написал свое известное стихотворение. Но, похоже, еще до стихов поэт рассказал об этой кровопролитной битве в письме от 12 сентября 1840 года из Пятигорска к Алексею Лопухину.
"Мой милый Алеша!
Я уверен, что ты получил письма мои, которые я тебе писал из действующего отряда в Чечне, но уверен также, что ты мне не отвечал, ибо я ничего о тебе не слышу письменно. Пожалуйста, не ленись; ты не можешь вообразить, как тяжела мысль, что друзья нас забывают. С тех пор как я на Кавказе, я не получал ни от кого писем, даже из дому не имею известий. Может быть, они пропадают, потому что я не был нигде на месте, а шатался все время по горам с отрядом. У нас были каждый день дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2000 пехоты, а их до 6 тысяч; и все время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте - кажется, хорошо! - вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью. Когда мы увидимся, я тебе расскажу подробности очень интересные, - только Бог знает, когда мы увидимся…"
И еще из того же письма:
"Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными. Только скучно то, что либо так жарко, что насилу ходишь, либо так холодно, что дрожь пробирает, либо есть нечего, либо денег нет, - именно что со мною теперь…"
Сильные ощущения Лермонтову нужны были по натуре - иного он не признавал.
Сохранилось еще одно письмо с войны, посланное тому же Лопухину месяцем позже, 16–26 октября.
"Пишу тебе из крепости Грозной, в которую мы, то есть отряд, возвратился после 20-дневной экспедиции в Чечне. Не знаю, что будет дальше, а пока судьба меня не очень обижает: я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, отборную команду охотников, состоящую из ста казаков - разный сброд, волонтеры, татары и проч., это нечто вроде партизанского отряда, и если мне случится с ними удачно действовать, то авось что-нибудь дадут; я ими только четыре дня командовал и не знаю еще хорошенько, до какой степени они надежны; то так как, вероятно, мы будем воевать целую зиму, то я успею их раскусить. Вот тебе обо мне самое интересное".
Итак, хочет отличиться на войне и не прочь получить за это награду. Охотники же - по-нынешнему, добровольцы, разведчики, то бишь самые смелые, но и самые дерзкие, своевольные, - и Лермонтов им был, конечно, под стать.
"Писем я ни от тебя, ни от кого другого уж месяца три не получал. Бог знает что с вами сделалось: забыли, что ли? или пропадают? Я махнул рукой. Мне тебе нечего много писать: жизнь наша здесь вне войны однообразна; а описывать экспедиции не велят. Ты видишь, как я покорен законам. Может быть, когда-нибудь я засяду у твоего камина и расскажу тебе долгие труды, ночные схватки, утомительные перестрелки, все картины военной жизни, которых я был свидетелем. Варвара Александровна будет зевать за пяльцами и, наконец, уснет от моего рассказа, а тебя вызовет в другую комнату управитель, и я останусь один и буду доканчивать свою историю твоему сыну, который мне сделает кака на колена… Сделай одолжение, пиши ко мне как можно больше…"
Варварой Александровной звали не только жену Лопухина, но и его сестру, - и о ней Лермонтов часто вспоминал на войне: именно к "Вареньке" обращено его знаменитое стихотворение "Валерик"… И, может быть, именно Вареньку, а не жену Лопухина, он больше и представлял себе "за пяльцами"…
Генерал Головин доносил военному министру Чернышеву, что только в конце июня Галафеев "решился сделать поиск внутрь Чечни, для истребления жилищ и посевов, причем имел на речке Валерик жаркое дело, обратившееся к чести оружия нашего, но оставшееся без последствий для достижения главной цели, т. е. усмирения Чечни". В первых числах июля отряд генерала Галафеева, в котором находился Лермонтов, с боями прошел через Дуду-Юрт в большую Атагу и Чах-Чери, резался штыками у Ахшпатой-Гойте и вышел к деревням Урус-Мартан и Гохи. 11 июля вышел из лагеря у деревни Гохи и вступил в бой у реки Валерик. В середине июля перестрелки - по ходу отряда через деревню Ачхой, по рекам Натахи и Сунже - до возвращения в крепость Грозную.
Лермонтов участвует во всех боях и стычках. Не успел он вернуться в Грозную, как через день, 17 июля, уходит с частью отряда Галафеева в Северный Дагестан. Этот поход продлился до 2 августа. Потом, в октябре и ноябре, были дела при переправе за Шалинским лесом через реку Аргун, у аула Алды, в Гойтинском лесу и снова у реки Валерик. И во всех этих схватках поручик Лермонтов отличился.
Командир 20-й дивизии генерал-лейтенант Аполлон Васильевич Галафеев за храбрость и мужество, проявленные Лермонтовым в бою 11 июля, представил его к ордену св. Владимира с бантом, а позже на рапорте сделал помету: "Перевод в гвардию тем же чином и отданием старшинства". Вот слова командира из наградного списка: "…Когда раненый юнкер Дорохов был вынесен из фронта, я поручил его (Лермонтова) начальству команду, из охотников состоящую. Невозможно было сделать выбора удачнее: всюду поручик Лермонтов, везде первый подвергался выстрелам хищников и во всех делах оказывал самоотвержение и распорядительность выше всякой похвалы. 12 октября на фуражеровке за Шали, пользуясь плоскостью местоположения, бросился с горстью людей на превосходного числом неприятеля, и неоднократно отбивал его нападения на цепь наших стрелков и поражал неоднократно собственною рукою хищников. 15 октября он с командою первым прошел Шалинский лес, обращая на себя все усилия хищников, покушавшихся препятствовать нашему движению и занял позицию в расстоянии ружейного выстрела от опушки. При переправе через Аргун он действовал отлично против хищников и, пользуясь выстрелами наших орудий, внезапно кинулся на партию неприятеля, которая тотчас же ускакала в ближайший лес, оставив в руках наших два тела".
Вот и другой отзыв генерала Галафеева:
"Во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик (Лермонтов) имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника о ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами, но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отличным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы".
"Везде первый…", "с первыми рядами храбрейших…" - опытный командир не разбрасывается словами. Эта характеристика, данная молодому офицеру, почти буквально совпадает с тем, что сам Лермонтов восемью годами раньше писал из юнкерского училища Марии Лопухиной: "И вот теперь я - воин… умереть с пулею в груди - это лучше медленной агонии старика. А потому, если начнется война, клянусь вам Богом, что всегда буду впереди".
Вряд ли он и помнил, столько лет спустя, об этом письме - просто мимоходом данная клятва была его существом. В детстве в играх он с жаром бросался на неприятельские батареи. На праздниках, при виде сельских драк стенка на стенку, на нем "рубашка тряслась": так горячо хотелось сойтись на кулачки, и только дворянское звание мешало. В юношестве же товарищи заметили за Лермонтовым неукротимое желание во всем быть первым. Война лишь проявила то, что было в нем всегда.
Артиллеристу Константину Мамацеву врезалось в память, как в самый опасный миг сражения на берегу реки Валерик Лермонтов со своими охотниками прикрыл его батарею. А только лишь начался штурм огромных завалов, Лермонтов на своем белом коне ринулся вперед - и началась страшная двухчасовая резня…
А другому его сослуживцу на Кавказе, барону Палену, запомнился один дружеский ужин "за чертой лагеря": "Это было не безопасно и, собственно, запрещалось. Неприятель охотно выслеживал неосторожно удалившихся от лагеря и либо убивал, либо увлекал в плен. Компания взяла с собою несколько денщиков, несших запасы, и расположилась в ложбинке за холмом. Лермонтов, руководивший всем, уверял, что, наперед избрав место, выставил для предосторожности часовых, и указывал на одного казака, фигура коего виднелась сквозь вечерний туман в некотором отдалении. С предосторожностями был разведен огонь, причем особенно старались сделать его незаметным со стороны лагеря. Небольшая группа людей пила и ела, беседуя о происшествиях последних дней и возможности нападения со стороны горцев. Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами. Причем не обошлось и без резких суждений или, скорее, осмеяния разных всем присутствующим известных лиц. Особенно весел и в ударе был Лермонтов. От выходок его катались со смеху, забывая всякую осторожность. На этот раз все обошлось благополучно. Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное, как поставленное им наскоро сделанное чучело, прикрытое шапкою и старой буркой".
И навыки скульптора - пригодились…
А подшутить над кем-нибудь Лермонтов любил.
Участнику Кавказской войны князю Александру Мещерскому запомнилось, как хорошо говорил поэт "по-малороссийски" и как неподражаемо он умел рассказывать малороссийские анекдоты:
"Им, например, был пущен известный анекдот… о том хохле, который ехал один по непомерно широкой почтовой малороссийской дороге саженей в сто ширины. По обыкновению хохол заснул на своем возе глубоким сном, волы его выбились из колеи и, наконец, осью зацепили за поверстный столб, отчего остановились. От толчка хохол вдруг проснулся, увидел поверстный столб, плюнул и, слезая с своего воза, сказал: "Що за бисова тиснота, не можно и возом розминутця!"…
Он мне сам рассказывал… как во время лагеря, лежа на постели в своей палатке, он, скуки ради, кликал к себе своего денщика и начинал его дразнить. "Презабавный был, - говорил он, - мой денщик-малоросс Сердюк. Бывало, позову его и спрашиваю: "Ну, что, Сердюк, скажи мне, что ты больше всего на свете любишь?" Сердюк, зная, что должны начаться над ним обыкновенные насмешки, сначала почтительно пробовал уговорить барина не начинать вновь ежедневных над ним испытаний, говоря: "Ну, що, ваше благородие… оставьте, ваше благородие… я ничего не люблю…"
Но Лермонтов продолжал: "Ну, что, Сердюк, отчего ты не хочешь сказать?" - "Да не помню, ваше благородие". Но Лермонтов не унимался: "Скажи, говорит, что тебе стоит? Я у тебя спрашиваю, что ты больше всего на свете любишь?" Сердюк все отговаривался незнанием. Лермонтов продолжал его пилить, и, наконец, через четверть часа, Сердюк, убедившись, что от барина своего никак не отделается, добродушно делал признание: "Ну, що, ваше благородие, - говорил он, - ну, пожалуй, мед, ваше благородие". Но и после этого признания Лермонтов от него не отставал. "Нет, - говорил он, - ты, Сердюк, хорошенько подумай: неужели ты в самом деле мед всего больше на свете любишь?" Лермонтов начинал снова докучливые вопросы и на разные лады. Это опять продолжалось четверть часа, если не более, и, наконец, когда истощался весь запас хладнокровия и терпения у бедного Сердюка, на последний вопрос Лермонтова о том, чтобы Сердюк подумал хорошенько, не любит ли он что-нибудь другое на свете лучше меда, Сердюк с криком выбегал из палатки, говоря: "Терпеть его не могу, ваше благородие!.."…"
Что и говорить, "жизнь наша здесь вне войны однообразна", как писал поэт своему другу Алексею Лопухину…
Боевые товарищи отметили, что даже в этом походе Лермонтов никогда не подчинялся никакому режиму, и "его команда, как блуждающая комета, бродила всюду, появлялась там, где ей вздумается" и в сражениях "искала самых опасных мест".
Руфин Дорохов был по натуре из породы удальцов. С Лермонтовым они по-приятельски сошлись, хотя далеко и не сразу. "В одной из экспедиций, куда пошли мы с ним вместе, - рассказывал Дорохов, - случай сблизил нас окончательно: обоих нас татары чуть не изрубили, и только неожиданная выручка спасла нас". Старый воин вспоминал, что в походе Лермонтов был "совсем другим человеком против того, чем казался в крепости или на водах, при скуке и безделье".
Конечно, это воспоминание ценно тем, что напрямую касается сути Лермонтова, преображающегося в деле. Неприятный столичный денди вдруг представал беззаветным воином-храбрецом.
Лермонтов и внешне выглядел на войне совсем другим. Барон Лев Россильон, подполковник гвардейского Генерального штаба, служивший в 20-й дивизии Галафеева квартирмейстером, с нескрываемой брезгливой неприязнью вспоминал о поэте:
"Лермонтов был неприятный, насмешливый человек и хотел казаться чем-то особенным. Он хвастался своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею.
Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда-то и ничего не доводил до конца. Когда я видел его в Сулаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае. Гарцевал Лермонтов на белом, как снег, коне, на котором, молодецки заломив белую холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Чистое молодечество! - ибо кто же кидается на завалы верхом?! Мы над ним за это смеялись".
Ай-ай, какой непорядок! Да и кто же, эти "мы"? Квартирмейстеры, что ли?.. А как, если это только личная неприязнь, необъяснимая и непереносимая?..
Прапорщик Александр Есаков в своих воспоминаниях отметил, что отношения Лермонтова и Россильона были натянутыми. "Один в отсутствие другого нелестно отзывался об отсутствующем. Россильон называл Лермонтова фатом, рисующимся… и чересчур много о себе думающим, и М.Ю. в свою очередь говорил о Россильоне: "не то немец, не то поляк, - а то пожалуй и жид". Что же было причиною этой обоюдной антипатии, мне неизвестно".
Биограф поэта Павел Висковатов считал, что во время похода Лермонтов просто разделял жизнь своих "молодцов" и, "желая служить им примером, не хотел дозволять себе излишних удобств и комфорта". Одним словом, в армейском быту он сливался во всем с простым солдатом. По замечанию Дорохова, Лермонтов порой посмеивался над своей "физиономией" - дескать, судьба, будто на смех, послала ему общую армейскую наружность.
Однажды, в конце июля 1840 года, на привале в боевом походе, сослуживец Лермонтова барон Дмитрий Пален нарисовал карандашом и графитом его портрет. Это единственное изображение Лермонтова в профиль. Оно, по отзывам современников, отличается несомненным сходством с поэтом. Этот известный портрет чрезвычайно жив и прост: Лермонтов в шинели с поднятым воротником, на голове примятый армейский картуз, нос слегка картошкой, походная щетина. Обычное солдатское лицо, ничего поэтического…
В конце декабря 1840 года командующий кавалерией действующего отряда на левом фланге Кавказской линии полковник Голицын отдал рапорт генерал-адъютанту Граббе, в котором представил к награждению поручика Лермонтова золотой саблей с надписью "За храбрость".
Нет никаких сведений, что Лермонтов эту награду получил.
Еще раньше генерал от инфантерии Головин представлял Лермонтова за бой при реке Валерик к ордену св. Станислава 3-й степени. Как сообщил граф Клейнмихель генералу Галафееву, "государь император, по рассмотрении доставленного о сем офицере списка не позволил изъявить монаршего соизволения на испрашиваемую ему награду".
Дежурный генерал Главного штаба далее писал:
"При сем его величество, заметив, что поручик Лермонтов при своем полку не находился, но был употреблен в экспедиции с особо порученною ему казачею командою, повелеть соизволил сообщить вам, милостивейший государь, о подтверждении, дабы поручик Лермонтов непременно состоял налицо на фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку".
Короче, служи - не своевольничай! Да и еще, Николай I нисколько не убедился в том, что сочинитель ("жалкое дарование", "извращенный ум") достаточно прочистил себе голову для создания любезных монарху литературных образов.
Тем временем, в декабре 1840 года, супруга французского посла госпожа Барант, опасаясь за своего сына, наставляла мужа:
"Очень важно, чтобы ты знал, не будет ли затруднений из-за г. Лермонтова… Поговори с Бенкендорфом, можешь ли ты быть уверенным, что он выедет с Кавказа только во внутреннюю Россию, не заезжая в Петербург… Я более чем когда-либо уверена, что они не могут встретиться без того, чтобы не драться на дуэли".