Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Михайлов Валерий Федорович 35 стр.


"В первой молодости моей я был мечтателем; я любил ласкать попеременно то мрачные, то радужные образы, которые рисовало мне беспокойное и жадное воображение. Но что от этого мне осталось? одна усталость, как после ночной битвы с привидением, и смутное воспоминание, исполненное сожалений. В этой напрасной борьбе я истощил и жар души, и постоянство воли, необходимое для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив ее уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге".

Георгий Мейер пишет:

"Лермонтова прельщали в "Фаталисте" не призрачно-отвлеченные рассуждения на тему о предопределении, не романтически-страшные рассказы о потустороннем в уютной комнате, при мерцании догорающего камина, а подлинная способность безликой запредельной силы проявляться и воплощаться в суровой действительности. Лермонтов не соблазнился легкой безвкусной игрою с мистикой, снабженной вещающими привидениями и провалами в адские бездны, он спокойно и сдержанно, даже несколько сухо, рассказал нам жизненный случай, который, если его на самом деле не было, мог бы бесспорно и несомненно произойти. И одной мысли об этом, в сущности, достаточно, чтобы ужаснуться жизненной тайне, привычно и потому обесцвеченно называемой нами Роком, но неумолимой и неукоснительной, как пущенная в ход невидимой рукой машинная шестерня".

Жизненный случай, вкратце, был таков: поручик Вулич, в компании офицеров, бросил вызов "року", Печорин, "шутя", предложил пари; Вулич стреляет себе в висок - осечка! - но проигравшему спор Печорину почему-то видится печать смерти на лице Вулича, и он ни с того ни с сего говорит ему: "- Вы нынче умрете!.." И через полчаса Вулича зарубил пьяный казак, шатавшийся по станице в ночи и до этого зарубивший свинью (спрашивается, а чего она-то бродила потемну по улице?). Казак заперся в доме, на уговоры сдаться у него одно: "Не покорюсь!" - и тогда уже Печорин решается испытать свою судьбу и взять убийцу. Это ему удается…

Печорин после записывал в своем дневнике:

"…офицеры меня поздравляли - и точно, было с чем!

После всего этого как бы, кажется, не сделаться фаталистом? Но кто знает наверное, убежден ли он в чем или нет?.. и как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!.."

Далее следует признание Печорина, под которым вполне бы мог подписаться Лермонтов:

"Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера - напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает!.."

И в конце этого признания:

"…ведь хуже смерти ничего не случится - а смерти не минуешь!"

Это уже скорее печоринское чувство: Лермонтов гораздо глубже понимал и чуял тайны и жизни и смерти.

Г. Мейер, по сути, вторит Вл. Соловьеву, "наказывая" Лермонтова за фаталистический эксперимент:

"Печорин, от имени которого ведется рассказ в "Фаталисте", несмотря на вызов, брошенный им судьбе, остается безнаказанным. Но за него, как и следовало ожидать, вскоре заплатил жизнью сам Лермонтов…"

Предчувствие, особенно высказанное, конечно, притягивает к себе будущее, - ведь слово имеет вполне материальную силу. Ну, так ведь Лермонтов смолоду предчувствовал свою преждевременную смерть и много писал об этом, словно бы торопил судьбу. И образ "фаталиста" не сам ли он дал публике, даже в этом предупредив своих критиков и толкователей.

Что же касается ярлыка "ницшеанца до Ницше", так недругам только и дай подсказку - тут же задним числом и тебя запишут в "сверхчеловеки". И Василия Розанова порой обзывали "ницшеанцем", - да только по делу ли?..

Куда более точными мне кажутся мысли Иннокентия Анненского о Лермонтове:

"Как все истинные поэты, Лермонтов любил жизнь по-своему. Слова любил жизнь не обозначают здесь, конечно, что он любил в жизни колокольный звон или шампанское. Я разумею лишь ту своеобразную эстетическую эмоцию, то мечтательное общение с жизнью, символом которых для каждого поэта являются вызванные им, одушевленные им метафоры.

Лермонтов любил жизнь без экстаза и без надрыва, серьезно и целомудренно. Он не допытывался от жизни ее тайн и не донимал ее вопросами. Лермонтов не преклонялся перед нею, и, отказавшись судить жизнь, он не принял на себя и столь излюбленного русской душой самоотречения.

Лермонтов любил жизнь такою, как она шла к нему: сам он к ней не шел. Лермонтов был фаталистом перед бестолковостью жизни, и он одинаковым высокомерием отвечал как на ее соблазны, так и на ее вызов. Может быть, не менее Бодлера Лермонтов любил недвижное созерцание, но не одна реальная жизнь, а и самая мечта жизни сделала его скитальцем, да еще с подорожною по казенной надобности. И чувство свободы и сама гордая мысль учили, что человек должен быть равнодушен там, где он не может быть сильным.

Не было русского поэта, с которым покончили бы проще, но едва ли хоть один еще, лишь риторически грозя пошлости своим железным стихом, сумел бы, как Лермонтов, открывать ей более синие дали и не замечать при этом ее мерзкого безобразия. Не было другого поэта и с таким же воздушным прикосновением к жизни, и для которого достоинство и независимость человека были бы не только этической, но и эстетической потребностью, не отделимым от него символом его духовного бытия. Лермонтов умел стоять около жизни влюбленным и очарованным и не слиться с нею, не вообразить себя ее обладателем ни разу и ни на минуту.

О, как давно мы отвыкли от этого миража!"

В Петербурге - в последний раз

1

25 октября 1840 года в Санкт-Петербурге, в отсутствие автора, вышла книга стихотворений Лермонтова. Ее тираж был 1000 экземпляров. Этот сборник оказался единственным при жизни поэта.

Всего 26 стихотворений - зато каких! - и две поэмы: "Мцыри" и "Песня про… купца Калашникова". А ведь к тому времени Лермонтов написал четыре сотни стихотворений и тридцать поэм!.. Заключало книгу стихотворение "Тучи", в котором явно рассказывалось об изгнании поэта из столицы.

Вскоре Белинский дал на книгу прекрасную рецензию.

Достаточно привести ее преамбулу, чтобы убедиться, насколько серьезно отнесся критик к этой небольшой книге:

"Итак, поэзия есть жизнь по преимуществу, так сказать, тончайший эфир, трипль-экстракт, квинт-эссенция жизни. Поэзия не описывает розы, которая так пышно цветет в саду, но, отбросив грубое вещество, из которого она составлена, берет от нее только ее ароматический запах, нежные переливы ее цвета и создает из них свою розу, которая еще лучше и пышнее… Поэзия - это светлое торжество бытия, это блаженство жизни, нежданно посещающее нас в редкие минуты; это утешение, трепет, мление, нега страсти, волнение и буря чувств, полнота любви, восторг наслаждения, сладость грусти, блаженство страдания, ненасытимая жажда слез; это страстное, томительное, тоскливое порывание куда-то, в какую-то всегда обольстительную и никогда не достигаемую сторону; это вечная и никогда не удовлетворимая жажда все обнять и со всем слиться; это тот божественный пафос, в котором сердце наше бьется в один лад со вселенной; пред упоенным взором летают без покрова бесплотные видения высшего бытия, а очарованному слуху слышится гармония сфер и миров, - тот божественный пафос, в котором земное сияет небесным, а небесное сочетается с земным, и вся природа является в брачном блеске, разгаданным иероглифом помирившегося с нею духа… Весь мир, все цветы, краски и звуки, все формы природы и жизни могут быть явлениями поэзии; но сущность ее - то, что скрывается в этих явлениях, живит их бытие, очаровывает в них игрою жизни. Поэзия - это биение пульса мировой жизни, это ее кровь, ее огонь, ее свет и солнце.

Поэт - благороднейший сосуд духа, избранный любимец небес, эолова арфа чувств и ощущений, орган мировой жизни. Еще дитя, он уже сильнее других сознает свое родство со вселенной, свою кровную связь с нею; юноша - он уже переводит на понятный язык ее немую речь и ее таинственный лепет… Но кто же он, сам поэт, в отношении к прочим людям? - Это организация восприимчивая, раздражительная, всегда деятельная, которая при малейшем прикосновении дает от себя искры электричества, которая болезненнее других страдает, живее наслаждается, пламеннее любит, сильнее ненавидит; словом - глубже чувствует; натура, в которой развиты в высшей степени обе стороны духа - и пассивная и деятельная. Уже по самому устройству своего организма поэт больше, чем кто-нибудь, способен вдаваться в крайности и, возносясь превыше всех к небу, может быть, ниже всех падает в грязь жизни. Но и самое падение его не то, что у других людей; оно следствие ненасытимой жажды жизни, а не животной алчбы денег, власти и отличий. …Когда он творит - он царь, он властелин вселенной, поверенный тайн природы, прозирающий в таинства неба и земли, природы и духа человеческого, только ему одному открытые; но когда он находится в обыкновенном земном расположении - он человек, но человек, который может быть ничтожным и никогда не может быть низким, который чаще других может падать, но который так же быстро восстает, который всегда готов отозваться на голос, несущийся к нему от его родины - неба…

Какая цель поэзии? Вопрос, который для людей, обделенных от природы эстетическим чувством, кажется, так важен и неудоборешим. Поэзия не имеет никакой цели вне себя, но сама себе есть цель, так же как истина в знании, как благо в действии…

…Все, сказанное нами о поэзии вообще, легко приложить к поэзии Лермонтова.

Не много поэтов, к разбору произведений которых было бы не странно приступить с таким длинным предисловием, …с предварительным взглядом на сущность поэзии: Лермонтов принадлежит к числу этих немногих… Свежесть благоухания, художественная роскошь форм, поэтическая прелесть и благородная простота образов, энергия, могучесть языка, алмазная крепость и металлическая звучность стиха, полнота чувства, глубокость и разнообразие идей, необъятность содержания - суть родовые характеристические приметы поэзии Лермонтова и залог ее будущего, великолепного развития…"

Старинный слог!.. но как его не вспомнить, если все это верно.

2

В начале февраля 1841 года Лермонтов в последний раз приехал в Петербург.

Уже из столицы поэт сообщал своему приятелю-офицеру Александру Бибикову на Кавказ:

"Милый Биби.

Насилу собрался писать к тебе; начну с того, что объясняю тайну моего отпуска: бабушка моя просила о прощении моем, а мне дали отпуск; но я скоро еду опять к вам…"

Елизавета Алексеевна Арсеньева одна билась за любимого внука, вымаливала прощение. Но вместо милости - только "отпускной билет на два месяца", для свидания с бабушкой.

"Круг друзей и теперь встретил его весьма радушно, - вспоминал А. Краевский. - В нем заметили перемену. Период брожения пришел к концу. Он нашел свой жизненный путь, понял назначение свое и зачем призван в свет".

…Поэт Василий Красов потом, в июле 1841 года, писал издателю Краевскому:

"Лермонтов был когда-то короткое время моим товарищем по университету. Нынешней весной, перед моим отъездом в деревню за несколько дней - я встретился с ним в зале Благородного собрания, - он на другой день ехал на Кавказ. Я не видал его десять лет, и как он изменился! Целый вечер я не сводил с него глаз. Какое энергическое, простое, львиное лицо…"

Ценнейшее воспоминание! Тем более что оно - по свежему впечатлению.

Могучая, львиная натура - проявилась в чертах лица.

Однокашник Лермонтова Красов четырьмя годами его старше, а у двадцатилетних это немалая разница в возрасте, - однако он целый вечер не может оторвать от него глаз. Да, конечно, весной этого года Лермонтов был на вершине своей прижизненной славы, и одно это повышало к нему интерес… да, десять лет не виделись… - но ведь главное Красов почуял - и выразил его новое качество: энергическое, простое, львиное. Вот же что его поразило…

Самые зоркие это и прежде подмечали в Лермонтове; недаром Белинский в 1842 году писал даже о тех стихах Лермонтова, которые, по его мнению, поэт никогда бы не отдал в печать: "…так везде видны следы льва, где бы ни прошел он".

"…Он был грустен, - заканчивает Красов, - и когда уходил из собрания в своем армейском мундире и с кавказским кивером, у меня сжалось сердце - так мне жаль его было".

Скорее всего, это чистая правда, а не написано под впечатлением недавнего известия о трагической гибели поэта: в своем армейском пехотном мундире, разительно отличном от блестящих нарядов в Благородном собрании, Лермонтов уходил на войну. И чуткое сердце поневоле могло сжаться при виде поэта, погруженного в глубокую грусть.

Красов повстречал Лермонтова на пике его сил, энергии, ума и таланта - и уже сорвавшегося в бездну неодолимых предчувствий.

Жизнь кипела в нем. Чуть позже, по обратной дороге на Кавказ, поэт остановился на пять дней в Москве и весело писал оттуда бабушке, что "от здешнего воздуха потолстел в два дни". Тогда же его увидел немецкий поэт Фридрих Боденштедт и поразился гордой непринужденной осанке и необычайной гибкости движений: "Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на паркет бумажник или сигаретницу и при этом нагнулся с такой ловкостью, как будто он был вовсе без костей, хотя, судя по плечам и груди, у него должны были быть довольно широкие кости".

Павел Висковатов записал рассказ Краевского:

"- Как-то вечером, Лермонтов сидел у меня и полный уверенности, что его наконец выпустят в отставку, делал планы для своих будущих сочинений. Мы расстались с ним в самом веселом и мирном настроении. На другое утро часу в десятом вбегает ко мне Лермонтов и, напевая какуюто невозможную песню, бросается на диван. Он, в буквальном смысле слова, катался по нем в сильном возбуждении. Я сидел за письменным столом и работал. "Что с тобою?" - спрашиваю у Лермонтова. Он не отвечает и продолжает петь свою песню, потом вскочил и выбежал. Я только пожал плечами. У него таки бывали странные выходки - любил школьничать! Раз он потащил в маскарад, в дворянское собрание; взял у кн. Одоевской ее маску и домино и накинул его сверх гусарского мундира, спустил капюшон, нахлобучил шляпу и помчался. На все мои представления Лермонтов отвечал хохотом. Приезжаем; он сбрасывает шинель, надевает маску и идет в залы. Шалость эта ему прошла безнаказанно. Зная за ним совершенно необъяснимые шалости, я и на этот раз принял его поведение за чудачество. Через полчаса Лермонтов снова вбегает. Он рвет и мечет, снует по комнате, разбрасывает бумаги и снова убегает. По прошествии известного времени он снова тут. Опять та же песня и катание по широкому моему дивану. Я был занят; меня досада взяла: "Да скажи ты, ради Бога, что с тобою, отвяжись, дай поработать!" Михаил Юрьевич вскочил, подбежал ко мне и, схватив за борты сюртука, потряс так, что чуть не свалил меня со стула. "Понимаешь ли ты! Мне велят выехать в сорок восемь часов из Петербурга". Оказалось, что его разбудили рано утром. Клейнмихель приказывал покинуть столицу в дважды двадцать четыре часа и ехать в полк в Шуру. Дело это вышло по настоянию гр. Бенкендорфа, которому не нравились хлопоты о прощении Лермонтова и выпуске его в отставку".

Это ли не метания раненого льва!..

Снова возвращаться на Кавказ ему очень не хотелось. Война наскучила; увиденное и обдуманное переполняли его, и Лермонтов желал одного - уйти в отставку и целиком посвятить себя литературе. Он замыслил написать романтическую трилогию в прозе - романы из эпох Екатерины II, Александра I и современной ему жизни; мечтал издавать свой собственный журнал.

Лермонтов отнюдь не одобрял направление лучшего тогдашнего литературного журнала "Отечественные записки", где сам постоянно печатался:

"Мы должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европою и за французским. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов, и для нас еще мало понятны. Но, поверь мне, - обращался он к Краевскому, - там на Востоке тайник богатых откровений!"

Павел Висковатов, сделавший эту запись, передал и другие слова Краевского:

"Хотя Лермонтов в это время часто видался с Жуковским, но литературное направление и идеалы его не удовлетворяли юного поэта. "Мы в своем журнале, - говорил он, - не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное, не так, как Жуковский, который все кормит переводами, да еще не говорит, откуда берет их".

Тут - цельная, обдуманная программа русского по духу литературного журнала, а то, что Лермонтов готов дать свое, в каждую книжку, только лишнее свидетельство о кипящих в нет творческих силах.

Тяготение Лермонтова к самобытному уже тогда было хорошо замечено современниками, недаром опытный литератор Филипп Вигель вспоминает о поэте такими словами: "Я видел руссомана Лермонтова в последний его проезд через Москву…" Руссоман тут, разумеется, отнюдь не поклонник Жан-Жака Руссо, но поклонник - всего русского. Вигель же, судя по его наклонности к навешиванию ярлыков, вкладывает в свой термин долю издевки. "Ах, если б мне позволено было отставить службу, - сказал он мне, - с каким удовольствием поселился бы я здесь навсегда". - "Не надолго, мой любезнейший", - отвечал я ему".

Очень двусмысленная реплика!..

Евдокия Ростопчина вспоминала об этих недолгих двух месяцах в столице, как о самом счастливом и самом блестящем времени в жизни Лермонтова:

"Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять в этой дружеской обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе благодаря его неисчерпаемой веселости".

Веселье весельем, а срок "отпускного билета" истекал.

"…и здесь остаться у меня нет никакой надежды, - писал Лермонтов в конце февраля, в том же письме Бибикову, - ибо я сделал вот какие беды: приехав в Петербург, на второй половине масленицы, я на другой же день отправился на бал к г-же Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал…"

И дальше:

"…из Валерикского представления меня здесь вычеркнули, так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук".

Соломки, было, подостлала чья-то "высокая протекция", благодаря которой отъезд немного отсрочили, потому что бабушка поэта все не ехала, - и у Лермонтова даже загорелась надежда, что все переменится к лучшему.

П. Висковатов пишет:

Назад Дальше