Знаю только я - Золотухин Валерий Сергеевич 6 стр.


Вышел шеф. Еще некрепок. Репетировал славно. Настроение бодрое - у меня. Есть артисты волевые, есть малодушные. И те и другие талантливы и т. д., но волевые - им легче, они менее сомневающиеся, легче переносящие крики режиссера и критику. Малодушному артисту, как я, например, это очень мешает. Мне надо проделать огромную внутреннюю работу (на которую идут и время, и силы, она ведь, эта работа, продолжается и на репетиции и идет параллельно работе над ролью), работу по удержанию Духа, по сопротивлению режиссерскому деспотизму и подчинению твоей воли, актерской, его. Т. е. сохранять независимость и достоинство, не показать, ах, как ты восхищен его работой и он талантливее тебя: нет, репетицию надо строить так, чтобы доказать, но не на словах (что у режиссера получится лучше, он имеет право говорить, а актер только делать), а на деле, что ты главный, ты талантливее его, и самого автора, и партнеров, и черта с рогами.

Актер имеет право быть бездарным, но со всеми вместе, и, во всяком случае, если режиссер деспот - то шиш ему с маслом дать ему свою голову на съедение; ни в коем разе не дать парализовать свою волю. А режиссер, если бы не дурак и не делал бы этого, а наоборот, как говорят, растворился бы в актере, конечно, не до такой степени, чтоб и костей не собрать.

Появилась тенденция к пополнению, пока еще не заметная для постороннего глаза, сажусь на диету, только теперь вегетарианская пища, и режим, и упражнения. Эта "Ленинградская симфония" внесла бессистемность и чепуховину.

26 января

Вчера Высоцкому исполнилось 30 лет. Удивительный мужик, влюблен в него, как баба. С полным комплексом самых противоречивых качеств. На каждом перекрестке говорю о нем, рассказываю, объясняю некоторым, почему и как они ошибаются в суждениях о нем.

Сегодня, кажется, если ничего не случится, начну "Запахи"; тьфу ты черт, там висит объявление о собрании профсоюзном. Все какие-нибудь собрания, вечно за что-то боремся, ку-да-то идем.

27 января

Развязал Высоцкий. Плачет Люська. Венька волнуется за свою совесть. Он был при этом, когда развязал В. После "Антимиров" угощает шампанским.

Как хотелось вести себя: "Что ты делаешь, идиот. А вы что, прихлебатели, смотрите?"

Жена плачет.

Выхватить бутылки и вылить все в раковину, выбить из рук стаканы и двум-трем по роже дать. Нет, не могу, не хватает чего-то, главного во мне не хватает всегда.

У него появилась философия, что он стал стяжателем, жадным, стал хуже писать и т. д. Кто это внушил ему, какая сволочь, что он переродился, как бросил пить?!

Любшин ходит по театру, Славина шушукается с ним, противно, что-то скрывают, или кажется. А вообще - наорать на всех. Был бы Зайчик здоров и деньги бы водились…

Зайчик с Кузькой спят. Теща - в магазин за звонком, я - за стол. Выпью кофе и покурю… и подумаю над "Запахами".

1 февраля

Отошел последнее время от дневника. Все пытаюсь себя заставить писать что-то художественное, быть может, даже для денег, но пока не получается.

Запил Высоцкий, это трагедия, надо видеть, во что превратился этот подтянутый и почти всегда бодрый артист. Не идет в больницу, очевидно, напуган, первый раз он лежал в буйном отделении и насмотрелся. А пока он сам не захочет или не доведет себя до белой горячки, когда его можно будет связать бригадой коновалов, его не положат.

Как ни крутись, ни вертись, годы идут - где под тридцать, там и под сорок недалеко, а с нашей работой на износ это, считай, пятьдесят, вот и жизнь прошла, считай…

3 февраля

Высоцкого возят на спектакли из больницы. Ему передали обо мне, что я сказал: "Из всего этого мне одно противно, что из-за него я должен играть с больной ногой". Вот сволочи-прилипалы, бляди-проститутки.

Послал Плисецкой телеграмму: "Огромное спасибо за ваш гений. Ура. Золотухин-Таганский". Может, не нужно было. Ну и шобла собирается на балет. Педерасты, проститутки, онанисты - вся извращенная сволочь, высший свет.

19 февраля

Ну, наконец всё, слава Богу, позади. Пятилетие шикарное. Романовский не выдержал тональности Высоцкого.

В каждой компании свой Соленый, а у нас их было три, как и три гуся.

А вчера ездили в деревню с Можаевым, Глаголиным и компанией… На конюшне видели двух Кузькиных - и вообще, все было прекрасно. Можаев пел, и я пел. Потом поехали к нему домой с мастером Боровским. Можаев подарил мне палку, а фотографию я унес против его воли.

Зайчик бренькает, и грустно отчего-то, вроде бы и репетиция была неплохой.

Славиной хвалили меня в Ленинграде, будто бы я первым номером в "Интервенции". Очень хочется быть первым номером, почему бы и нет? Наконец посмотрел "Аптеку", я выиграл ее, а я ведь загадывал - выиграю "Аптеку", выиграю Женьку. Бог даст, в самом деле так случится.

Читал Высоцкому свои писания в "Стреле". Ему нравится.

"Ты из нас больше имеешь право писать" - он имел в виду себя и Веньку.

Скучно. Тоскливо.

Что делать мне, как хочется иметь Евангелие, где-то надо взять денег на Ленинград.

22 февраля

На дуэль надо идти убивать, и нечего жмуриться, работать надо. Посмотрим, синяя птица еще в моих руках.

Обед. Сон. Репетиция. Не получается про "корову" - хоть режь меня, разумеется, про "сомов" тоже не выходит. Очень трудно, просто архитрудно, никогда не подозревал, что Кузькин, из меня человек, будет убегать от меня, показывать язык. Ну ничего. Поживем - увидим. Главное - распределиться спокойно, сообразить дыры, переходы. Думаю, что заиграю в конце концов. Отец родной, помоги мне в ентом деле. Теперь до премьеры, до банкета - ни грамма, и заниматься, отдыхать и т. д.

24 февраля

Я чувствую, как он (Фомич) зреет, и пусть у меня иногда бывает отчаянное настроение, победа будет за нами. Все будет как надо, все будет как у людей… А потом, нельзя кончать на этом жизнь, думать, что кончится, - вперед, и еще очень и очень много неожиданностей, работ, и как знать, где найдешь, где потеряешь, - поэтому легче - работать, вкалывать, но легче, без потуги - вперед, на линию огня.

25 февраля

Все идет как надо. Отделился от жены. Перехожу на хозрасчет. Буду сам себя кормить, чтоб не зависеть ни от чьего бзика. Теща отделилась по своей воле. А мне надоела временная жена, на один день. Я сам себе буду и жена, и мать, и кум, и сват. И идите вы все подальше. Не буду приезжать на обед, буду кормиться на стороне и отдыхать между репетициями и спектаклями в театре. Высоцкий смеется: "Чему ты расстраиваешься? У меня все пять лет так. Ни обеда, ни чистого белья, ни стираных носков, Господи, плюнь на все и скажи мне. Я поведу тебя в Русскую кухню: блины, пельмени и пр.". И в самом деле. И ведь повез!!

Венька:

- У тебя сейчас прекрасное время, ты затаился - ждешь премьеры "Интервенции", и Кузькин на подходе. Я завидую тебе.

Со стороны, должно быть, так и есть. А у самого - тревога, не известно, что станет с "Интервенцией", выкинут половину в корзину, и Женька окажется ублюдком, это раз. А Кузькин, Живой, у меня в ассоциации с "живым трупом". Но Кузькин еще в моих руках, за него еще подеремся, а Женька в руках чиновников. Курить или не курить? Вот в чем вопрос.

Солнце. Оно еще не лезет в окно, не мешает, но противоположный дом белый и отражает его. Конец февраля… Еще зима, но уже весна. Скоро будет год, как мы на этой квартире. Это уже история, прошлое 15 марта мы ночевали с Зайчиком первый раз и поссорились. Или ссорились уже 16-го? Уже забыл. Сидели на кухне, пили портвейн, а сидели на чемоданах, говорили, спорили и в конце - поругались. И вот год, целый год, маленький и огромный. В этом же году был и Мухин, и "Интервенция", и Одесса, и Санжейка и море, и первый Ленинград и он же второй, и встреча с Толубеевым и с Орленевым, и начало "Живого", и мебель, и приезд отца с матерью в новую квартиру, и премьера "Послушайте", и рассказы "Чайников", "Целина", "Три рассказа Таньки".

Сейчас ничего не пишу и не читаю, почему-то думаю, что "Живому" легче от этого будет. Может быть, и так, а может быть, и наоборот, нужно отвлекаться и делать что-то другое, потом и "Живой" будет интенсивнее. Системы у меня в этом никакой.

Можаев (пьяный):

- Тетя Маша, я представляю вам лучшего актера Москвы. - Он пьяный так говорил, а я трезвый о себе так думаю.

Любимов:

- Ты же сам из деревни и тоже жлоб хороший. - По-моему, он ошибся в эпитете.

Потренькаю на балалайке. Первое, что хотел сделать, как будет квартира, - оборудовать свое рабочее место, первое, что хотел купить, - письменный стол или секретер. Год прошел - ничего нет. Место я оборудовал. Сколотил стол на куриных ножках, постелил сверху фанеру, занавесил его скатертью - и готов. Стоит. Служит. А я пишу. Зайчик сдуру подрезал ему ножки, пришлось сунуть под них кофейные банки. Все-таки закурил - сигару.

Подумал о том, что надо привести в порядок старые записные книжки, где писано карандашом, неразборчиво и т. д.

27 февраля

Заметил: когда человек попадает в беду - он становится более христианином. Он добрый, с уважением, и снисхождением, и ожиданием каким-то слушает других и сам становится более открытым и откровенным. Ближние уже не кажутся стадом, а той семьей, в которой он находит утещёние и врачевание своей раны. Исчезают куда-то высокомерие, надменность - он становится проще, обычнее и чище.

И опять истина: страдания очищают.

Какую ответственность я взвалил на себя, взявшись за Кузькина. Но что произошло со мной? Я всю жизнь о себе думал как об исполнителе самых главных ролей, самых лучших ролей. Я к этому готовился в утробе матери и, приехав в Москву, думал, что на другой же день получу приглашение в Малый, почему-то, театр, играть Хлестакова. Но прошло время - 10 лет. Из них 5 лет театра, я наконец получил ту главную роль, которая должна была явиться ко мне на следующий день по приезде, - и я сробел, я посчитал ее как чудо, как манну небесную, а такой шаг со стороны начальства - чуть ли не благодетельством. Откуда такая зависимость? Самое ужасное, что внешне обстоит не так. Мне завидуют, я играю лучшие роли, я получаю самую большую зарплату, театр дал мне квартиру, в кино я играю не часто, но самые главные роли, и тем не менее я несвободный человек, я почему-то считаю себя обязанным кому-то за то, что мне все это дали.

Я по-другому и не мыслил свое существование, более того, мне и сейчас кажется всего этого мало, поздно и не по таланту. Многим везет гораздо больше, и они берут это как свое, кровное, законное, а я улыбаюсь на каждый шаг благоденствия и считаю себя в долгу, вроде бы мне выдали это все авансом, я-то ведь не считаю и не считал никогда, отчего же у меня появилось внутри это холуйское благодарение, и, опять же, внешне это выглядит иначе. Я держусь петухом, острю в сторону ветра, назло нагло отвечаю и вообще показываю всем видом: идите вы все подальше - и в то же время понимаю, что это идет как маска, как броня, на самом деле я не такой, это я хочу быть таким, это я защищаю свой суверенитет, свое достоинство. Вперед, к победе!

28 февраля

Сегодня более ответственный день. Впервые подряд назначено 6 картин. Вроде некоторого прицелочного прогона. Поэтому трепещу с вечера. Но ведь не боги горшки обжигают. Помолясь, перекрестясь - понеслась.

Шеф:

- Сегодня репетиция была отвратительной и по центральным исполнителям, и по… - Ну, остальные меня постольку-по-скольку, с собой бы разобраться.

Кузька чувствует, что у меня нелады с Кузькиным, - ласкается, успокаивает. Ах, Кузенька-кузюзенька, если б твои лизанья-ласканья помогли. Тяжко, ну ничего. Сейчас заварим кофейку черного без сахара (не купил, денег нет), горького, покурим сигару, поразвратничаем, переведем т. е. дух, - и на штурм крепости "Живой". А не штурмом, так длительной осадой возьмем.

Ну вот и поразвратничал: - и свечку пожег, и сигарой попыхтел, и погрустил, и вспомнил кой-кого, в общем, дух перевел, аж башка затрещала.

Зайчик меня успокаивает: "Все гениально, все очень хорошо, не унывай, Зайчик". Я и не унываю, я знаю, что все получится.

А что, если в можаевской палке удача зарыта? Сейчас обрежу ее, окрещу и буду таскать с собой повсюду, пусть помогает, нечего ей без дела в углу стоять.

Ну ладно, поскакал в театр, на "очень ответственный спектакль".

3 марта

Прочитал половину книги Солженицына "Раковый корпус" (вторую пока не достал) и задумался. Здорово написано и о том, что надо сейчас, как говорится, в точку попал. Удивительная свобода, он абсолютно не стеснен собственной цензурой, т. е. какими-то личными надсмотрщиками, которых нам насаживали внутрь с детства… И она не лает, не критикует, не осуждает, не бунтует, не призывает, вообще ничего не навязывает; он пишет, пишет - видит, рассказывает…

Я не говорю о языке, совершенно поразительном: сегодняшнем, остром, неожиданном и вместе с тем удивительно русском, российском, национальном. Нет изощренности, подделки под русскую, простонародную речь - нет, это отличный русский язык, но литературный, каким может и имеет право писать только Солженицын, вернее, имеют право все - но никто не сможет, потому что язык - это не правила арифметики, которые каждый может применять по своему желанию, каждый может пользоваться. Даже иноземный язык можно постичь и сделать родным, но не язык писателя.

Но что-то я отвлекся. Я не об этом хотел сказать. Я отвлекся. Я решил писать о смерти, но не о клиническом нашем состоянии или болевых ощущениях. Нет, а как мы, здоровые, живущие, воспринимаем ее издалека. В данном случае Солженицын ускорил во мне этот процесс, думал же я о ней часто и раньше. Часто Анхель говорил:

- Каждую работу делайте так, как будто это работа последняя… - и т. д.

Мысли не новые, но действительно помогающие работать, подхлестывающие, но все равно абстрактные (мы-то знаем, что еще жить и жить нам и еще наворочаем дел кучу), и мы крутимся, вертимся, и вот она приходит и застает всегда врасплох, всегда на пороге гигантского прыжка, как тебе кажется. А что, если ее представить гораздо раньше и тем самым подготовиться к ней и не бояться ее, как потопа.

О чем бы я пожалел больше всего, когда б мне вдруг зачитали смертный приговор? О потерях думает человек, о том, что уже есть и что еще будет, ему кажется (вернее, мне), что чего-то не успел главного, а чего?

Чего я должен успеть, и чего успел, и чего не успел?

Я родился в Великую Отечественную. В самый день ее начала. Война меня не достала в прямом попадании, я был далеко от нее, на Алтае, у Христа за пазухой. Война шла себе, отец воевал, в него попало 4 пули, но ни одна не убила - ему повезло, а я себе рос потихоньку, вместе с моими братьями и сестрами, и, быть может, пули пожалели скорее нас, чем отца.

Отец пришел с войны израненный и жестокий. До 41-го года я его не помню, потому что меня еще не было, а когда я стал быть уже на свете и стал соображать и запоминать, я запомнил, что отец был зол и жесток - на кого и почему, я сейчас не знаю и не могу понять, но это было так. Пусть будет - такой характер, спишем все семейные наши беды и побои на характер отца. Когда-нибудь я все-таки попробую объяснить его характер и причины некоторые, но теперь у меня другая задача. Итак, отец пришел с фронта, а я сломал ногу. Упал в детсаде со второго этажа, а может, и не со второго, а ниже, потому что выше не было ничего, и сломал. Сперва хромал, год меня лечили бабки, местные врачи, помню фразу хирурга: "Гипс бы ему сделать, да бинтов нет", так и не сделали гипса, а, помню, прикладывали ихтиол, вонь его сохранила моя память до самой вот этой смертной черты, которую я себе сегодня представил. Итак, гипса не было, был послевоенный голод, недоедание, конечно, где-то было еще хуже, но и у Христа за пазухой было не сладко, все запасы были съедены войной, хозяйства разорены, мужики выбиты, бабы вкалывали от темна до темна, но не могли пока накормить даже детей, и у меня случился туберкулез коленного сустава. Коленка моя распухла. Как ее ни парили старухи, как ни перевязывали ниточкой шерстяной (я помню, над моей кроватью на стене висела такая ниточка; она должна была снять с меня опухоль иль показать, на сколько она увеличилась, и потом уж вешалась другая, уже большая ниточка). Помню: отец идет широко по пыльным улицам Барнаула, я сижу у него на заку-корках, держусь, семенит рядом мать и плачет украдкой, отец матерится на нее сквозь зубы и сам темный, как ночной лес. По кабинетам начальства, от секретаря к секретарю, с партбилетом, с разными партийными регалиями и пр., через унижения, взятки и пр., до самого секретаря крайкома со мной на закукорках, с заключением профессора - туберкулез кости, немедленно санаторий - за местом для меня в туберкулезный костный диспансер. И добился. Курорт "Немал".

Карцер. Мать в окне. Оставляет меня одного. Плачет. Я успокаиваю ее. Мне семь лет. Надо учиться начинать. В санатории начинают учить с 8 лет. Мать каким-то животным инстинктом чувствует - зачем мне терять год, уговаривает врачей, учительницу Марию Трофимовну (кстати, она потом и останавливалась у нее, когда приезжала меня навестить) - он способный, возьмите его. И вот я в первом классе. Учусь писать, читать, слушаю сказки, окна заколочены на зиму и засыпаны опилками, не все, правда, чтобы было тепло. По ночам горит в печи огонь, тени пляшут, мы спим и смотрим за тенями - великое наслаждение смотреть за живыми картинками, когда привязан годами к койке. Я ведь три года был привязан, меньше всех, мой друг был привязан 11 лет - Илюшка Шерлогаев, - я только сейчас, когда написал его фамилию, подумал: должно быть, он был нерусский, фамилия нерусская, алтайская. Он мне даже писал, когда я выписался, но что мне было уже до него за дело… и я ему писал и посылал рубли… но… мне было 10 лет, и даже письма его я не сохранил, а может быть, их сожгла моя мать, чтобы мне ничего не напоминало о санатории, а я вспоминал, но всегда только хорошо (когда выписался, конечно, когда лежал, я ненавидел его и даже пытался организовать побег).

Мой лечащий врач - Антонина Яковлевна Цветкова, маленькая, худенькая, на высоченных каблуках, строгая и внимательная. Я помню ее руки, пальцы, изучающие мой "футбол", - тонкие, костистые, с длинными пальцами, цепкие - руки скрипача. Я успел в первом классе вступить в пионеры, потому что не было в отряде запевалы, и мне раньше срока повязали галстук, я успел окончить три класса с хорошими отметками, я успел понять, что надо торопиться. Нет, не понять, а почувствовать, мы взрослели раньше обыкновенных здоровых мальчишек, которые, ни о чем не подозревая, гоняли под окнами в футбол и взрывали наше спокойствие.

Назад Дальше