Десять десятилетий - Борис Ефимов 14 стр.


По лицам ребят струится обильный пот, смешанный с пылью и белилами. Глаза их блуждают, ноги дрожат, но они по-прежнему паясничают, отпускают остроты хриплыми недетскими голосами, поощряют метких игроков, ободряют неудачников. Иногда, несмотря на специальную предохранительную сетку, деревянные шары хлопаются о головы и тела мальчиков, и это удваивает веселье публики. Что за дикая сцена? А это один из бесчисленных аттракционов знаменитого берлинского Луна-парка - огромной увеселительной машины, куда сегодня по случаю воскресного дня десятки тысяч берлинских приказчиков, чиновников, просто обывателей явились со своими женами или подружками вкушать заслуженный за неделю отдых и получать удовольствие.

Все мужчины удивительно похожи друг на друга манерами и повадками. Все одинаково одеты, все, без исключения, в одинаковых мягких шляпах. Все носят полосатые сорочки и галстуки, одинаково причесываются и стригут догола затылки.

Одинаково раскатисто смеются, зычно окликают знакомых, хлопают по плечу или по животу, пьют пиво, едят сосиски и танцуют. Над огромной территорией Луна-парка стоит неистовый гул от криков, хохота, женского визга, от зазывающих в различные павильоны пронзительных трубных звуков, грохота и лязга многочисленных оркестров и увеселительных механизмов, сложнейших технических сооружений, где посетители скользят, переворачиваются, проваливаются, спотыкаются, опрокидываются, вертятся, скатываются, окатываются водой, испытывают другие, столь же тонкие и изящные ощущения.

Берлин сиял, безукоризненно вымытый, аккуратно разутюженный и до блеска начищенный, с зеркально-гладкими мостовыми, в которых, как в полированной крышке рояля, красиво отражались бесчисленные огни фонарей, автомобилей и реклам. Предупредительно вежливый и подобострастный перед долларом Берлин поражал вопиющими социальными контрастами. На одном полюсе - тяжелый труд, голод, нищета, безработица, беспросветная борьба за существование обитателей Нордена - северных рабочих кварталов Берлина, на другом - бесстыдная спекуляция и коррупция, наглая, вызывающая роскошь и разврат Вестена (Западного Берлина): биржевики - "шиберы", богатые прожигатели жизни, содержатели всевозможных притонов и их обширная клиентура.

У роскошной витрины на Тауенциенштрассе, одной из самых фешенебельных улиц Вестена, еще не старый слепой мужчина молчаливо продает спички: нищенство безжалостно карается. На рукаве его желтая повязка с тремя черными кружочками - знак инвалида войны. Рядом собака-поводырь и тарелочка для монет.

Сияет уютными шелковыми абажурами знаменитое кафе "Эльдорадо" - место встреч гомосексуалистов. За столиками потягивают через соломинку какое-то питье мужчины в дамских платьях, с накрашенными губами и подведенными глазами. Дико и мерзко видеть, как элегантный господин в смокинге, выйдя из "Эльдорадо", усаживает в шикарный автомобиль рослого детину в нарядном вечернем платье с голыми напудренными плечами…

Раззолоченные швейцары маячат у входов бесчисленных кабаре, винных погребков, танцулек, варьете и прочих заведений, носящих самые зазывающие названия. Из ярко освещенных вестибюлей несутся гром джазов, хрюканье саксофонов, стоны гавайских гитар - Берлин веселится!

Германия именуется демократической республикой, президент ее - верноподданный кайзера Вильгельма фельдмаршал Гинденбург.

…Милому и культурному юноше-студенту, с которым мы познакомились случайно, я хочу на память вдеть в петлицу советский значок. Он вежливо отказывается.

- Очень нужно, - простодушно говорит он, - чтобы наци расквасили мне нос.

- Наци? Какие наци?

Мой собеседник удивлен: неужели я не знаю? Он объясняет, что так называют хулиганистых парней в коричневых рубашках с ремнями через плечо. Они носят нарукавную повязку с изображением крючковатого креста - свастики, ходят целыми шайками, вооружены хлыстами с тяжелыми свинцовыми наконечниками. Есть у них и ножи. Они скандалят и дебоширят в пивных, задирают прохожих на улицах, причем полиция делает вид, что не замечает этого.

"Наци" - это сокращенное "нацисты", что, в свою очередь, является сокращением от термина "национал-социалисты". Так именует себя целая партия, очень шумная и нахальная, требующая, чтобы ей предоставили власть в стране. Почти каждый день эти типы устраивают где-нибудь свои сборища, на которых выступают их главари - один маленький, но страшно горластый субъект, хромой, по фамилии не то Гедлес, не то Геблес. И еще другой, с усиками, как у Чарли Чаплина. Как его… Дай Бог памяти… Альфонс или Адольф… Ага, вспомнил: Гитлер…

С этими "наци" мне довелось столкнуться нос к носу, когда они шли навстречу, действительно, размахивая хлыстами и горланя какую-то залихватскую песню. Я остановился в нерешительности. Связываться с ними у меня не было никакой охоты, и я стал быстро соображать - перейти ли на другую сторону или остановиться и ждать, что они пройдут мимо. Но их вдруг заинтересовал какой-то человек, выходивший из подъезда, и они ринулись к нему, изрыгая ругательства.

Будущее показало, как жестоко мы ошибались в оценке противоборствующих сторон: "наци" казались обычным разнузданным хулиганьем, а их главарь Гитлер - каким-то кликушествующим фигляром, почти клоуном. В то же время впечатление несокрушимой силы производили стройные ряды многотысячных колонн, уверенно и твердо марширующих по улицам Берлина с оркестрами, транспарантами и знаменами ротфронтовцев. Как-то в один и тот же день мне довелось присутствовать на двух митингах. В предместье Берлина Газенгайде выступал руководитель коммунистической партии Германии Эрнст Тельман, бурно приветствуемый многочисленной аудиторией, а пару часов спустя я слушал нацистского оратора, пресловутого Геббельса (будущего министра пропаганды Третьего рейха). Мне предложил пойти на фашистское собрание знакомый немецкий журналист по фамилии Пашке. (Забавно вспомнить, как он у меня допытывался, действительно ли его фамилия в русском языке означает пакет, путая "Пашке" с "пачкой".) Геббельса мы слушали недолго. Мне стали действовать на нервы неистовые истерические вопли, и мы с Пашке направились к выходу. Нас провожали недобрые взгляды, и я слышал, как кто-то злобно прошипел: "Интересно, что эти мерзавцы завтра напишут в "Роте фане"". (Имелся в виду центральный орган германской компартии.)

…В том же 1924 году имел место факт, несомненно, более значительный для меня, чем поездка в Берлин: в издательстве газеты "Известия" вышел в свет первый и весьма объемистый альбом моих политических карикатур, юмористических рисунков и дружеских шаржей. И так случилось, что с версткой этого альбома в руках я случайно встретил на улице хорошо известного в ту пору публициста, искусствоведа, критика, автора монументального труда "Русский революционный плакат" Вячеслава Полонского. В годы Гражданской войны он был начальником Литературно-издательского отдела Реввоенсовета республики. Он относился ко мне по-дружески и даже в редактируемом им ежемесячнике "Печать и революция" похвалил мой крохотный дружеский шарж на известного партийного деятеля И. В. Вардина, напечатанный в первом номере журнала "Журналист" (для меня это тоже было в своем роде маленькое событие: впервые я увидел в печати рецензию на свое произведение).

Свои воспоминания о выдающемся литераторе, критике, искусствоведе и публицисте той поры Вячеславе Полонском я начну с беспощадно-сатирического по его адресу стихотворения Владимира Маяковского под названием "Венера Милосская и Вячеслав Полонский". В этом стихотворении - воображаемое обращение поэта к знаменитой статуе Венеры Милосской в парижском Лувре. Подтекст его - обвинение Полонского в "надклассовых" взглядах и пренебрежении к пролетарскому искусству. Стихотворение заканчивается так:

…Товарищ Полонский!
Мы не позволим
любителям старых
дворянских манер
в лицо строителям
тыкать мозоли,
веками
натертые
у Венер.

При всем моем уважении к Маяковскому считаю, что поэт, на мой взгляд, несправедлив. В каких "дворянских манерах" можно обвинять Полонского, который родился в семье скромного часового мастера и с 14 лет начал самостоятельную трудовую жизнь. Благодаря своей настойчивости и врожденным способностям получил образование, окончил Петроградский психоневрологический институт и в дальнейшем успешно работал как журналист, был редактором ряда журналов, автором многих фундаментальных трудов по истории и теории литературы и искусства.

В основе его разногласий с Маяковским, принимавших иногда весьма враждебный характер, были их совершенно антагонистические взгляды на роль писателя в обществе. Если Маяковский считал долгом писателя работать для пролетариата и только в интересах партии, то точка зрения Полонского была другой: писатель должен творить так, как ему подсказывает его внутреннее состояние, его психологический мир. Полонский поддерживал таких поэтов, как Есенин, Клюев и Клычков, которых официальная партийная критика обвиняла в "кулацких" настроениях. Он поддерживал также и литературную группу "Перевал", организованную критиком А. Воронским, которой приписывали борьбу с пролетарской литературой и троцкистские взгляды. Кстати, по поводу этой поддержки Маяковский как-то сострил, что Полонский - это плохая рифма к Воронский. Полонский прежде всего ценил в писателях талант и искренность, а не преданность классовым интересам.

Сегодня, по прошествии десятилетий, деятельность Полонского представляется мне вполне разумной и исторически оправданной.

…Помню, какое впечатление на меня произвел внешний облик Вячеслава Павловича, когда я впервые его увидел. Он был в широкополой шляпе, элегантном плаще и высоких сапогах. Обращал на себя внимание большой орлиный нос. Нос подобной величины был только у Всеволода Мейерхольда. И по поводу обоих этих деятелей ходила такая шутка: если из-за угла показался кончик носа, то, значит, минут через пять появится и сам Полонский (или Мейерхольд).

Полонский однажды явился в редакцию "Известий", чтобы высказать свое неудовольствие по поводу одного напечатанного в газете материала. Редактора "Известий" Стеклова не было на месте, и свои претензии посетитель весьма решительно высказал ответственному секретарю О. Литовскому. Так случилось, что как раз в этот момент я вошел в кабинет с очередным своим рисунком.

Когда Полонский уходил, я, набравшись смелости, к нему обратился:

- Вячеслав Павлович, я очень благодарен вам за добрые слова обо мне в вашем журнале "Печать и революция". Могу ли я показать свой рисунок? Мне очень хотелось бы знать ваше мнение.

Не спеша рассмотрев рисунок, Полонский после паузы сказал:

- Что ж. По-моему, неплохо.

Эта встреча положила начало нашим дружеским отношениям в дальнейшем. Кстати сказать, предисловие к очередному сборнику моих политических карикатур спустя несколько лет написал Полонский. Позволю себе привести несколько строк из его статьи.

"…Имя автора карикатур, составивших настоящую книгу, известно далеко за пределами нашего Союза. Это потому, что карикатура принадлежит к самому меткому виду оружия. Карикатура казнит смехом. А от смеха не спасает ничто - ни миллионная армия, ни наемные перья, ни каменные стены. Оттого-то искусство карикатуры - могучее искусство. Оно дается немногим. Борис Ефимов - из этих счастливцев… Карикатура - как и плакат - орудие борьбы. Когда карандашом художника перестает водить боевая задача - пафос карикатуры гаснет. Она потухает, как электролампа, в которой перегорела нить".

Но вернусь к конфронтации между Полонским и Маяковским. Подлинно "генеральное сражение" развернулось между ними после опубликования в "Известиях" большой статьи Полонского "ЛЕФ или блеф", в которой он учинил беспощадный разгром созданному и редактируемому Маяковским журналу "ЛЕФ" (Левый фронт искусств). А вскоре после этого мне довелось присутствовать в Большой аудитории Политехнического музея, где противники сошлись непосредственно на диспуте лицом к лицу и, как говорится, оказались достойны друг друга. Словесная баталия разгорелась жаркая и непримиримая. А какое могло быть между ними примирение? Ведь Маяковский видел в Полонском представителя тех "новых русских древних греков, которые все умеют засахарить и заэстетизировать". А Полонский видел в Маяковском "воинствующего горлана-главаря", поднимающего свой стих, "как большевистский партбилет". Но, пусть это прозвучит, может быть, "мистически", я скажу, что этих двух непримиримых людей "примирило" то, что оба они безвременно и трагично ушли из жизни.

Вячеслав Полонский обладал незаурядным литературным талантом. Все, что выходило из-под его пера, было написано живо, ярко, образно. Но помимо этого он прекрасно владел словом, обладая, в частности, тем, что французы называют "Esprit de repartie", то есть умением быстро и находчиво реагировать на любую реплику оппонента. Помню, на одном обсуждении в редакции редактируемого им журнала "Новый мир" Полонский высказал критическое замечание по поводу какого-то места в рассказе Всеволода Иванова. Обиженный писатель крикнул с места:

- Читать не умеете!

Полонский незамедлительно спокойно ответил:

- Нет, Иванов, я грамотный.

Это вызвало единодушные аплодисменты присутствующих.

Кстати сказать, Полонский любил периодически устраивать в редакции "Нового мира" чтение произведений, которые предполагалось печатать в журнале. При этом он не забывал приглашать на них меня. И я охотно приходил, тем более что читал эти произведения, как правило, великий артист Василий Качалов.

…Высылка Троцкого в Алма-Ату и последовавшее затем изгнание его как "врага народа" из пределов страны сделали весьма опасным знакомство с ним и даже простое упоминание его имени. И можно только подивиться, что спустя год после этого выходит книга Полонского "Очерки литературного движения революционной эпохи", в которой автор весьма уважительно рассматривает и трактует литературные взгляды Троцкого, называя его книгу "Литература и революция" поистине замечательной.

Можно, повторяю, только подивиться, что после выхода своей книги автор сразу же не очутился за решеткой как отъявленный и "неразоружившийся" троцкист. Но он, несомненно, был на это обречен в будущем.

Мы продолжали дружить с Вячеславом Павловичем. Я встречался с ним не только в редакции "Нового мира", но бывал у него дома. Он всегда был со мной откровенен, охотно посвящал в перипетии своей неустанной литературной борьбы, ожесточенной полемики, нескончаемых на него нападок со стороны "правоверных" партийных критиков. Однажды он мне сказал:

- Вы знаете, как невыносимо все это о себе выслушивать и читать. Но вся эта мерзость как-то перегорает в душе, и остается один уголь.

Под градом обвинений в "крупных литературно-политических ошибках" и "правооппортунистических настроениях", "идеологической смычке с троцкистом Воронским" и т. п. Полонский продолжал неутомимо работать, одна за другой выходили в свет его книги и статьи на литературные и исторические темы.

Когда нам случалось говорить на темы дня, он не скрывал своего иронического отношения к набиравшему силу непререкаемому и непогрешимому авторитету Сталина, к тому, что впоследствии получило название "культ личности". Помню, как он высмеивал полученный в руководимом им Музее изобразительных искусств запрос из районного комитета партии о том, как там, в музее, выполняются предписанные для народного хозяйства "Шесть условий товарища Сталина".

Среди литературных произведений Полонского той поры хочу особо упомянуть книжку "О Маяковском". Она написана, когда, по выражению автора, "еще горяча зола, бывшая недавно Маяковским"… Я уже упоминал, какими они были непримиримыми литературными противниками и, пожалуй, врагами. И при этом как уважительно, глубоко и объективно рассказано в книге Полонского о жизни и творчестве поэта.

Полонский пишет:

"…Его можно было любить. Его можно было отвергать. К нему нельзя было лишь оставаться равнодушным. Это потому, что в поэзии его горел настоящий огонь, обжигающий и неостывающий".

И я позволю себе высказать мнение, что эта маленькая книжка Полонского - пожалуй, лучшее, самое глубокое и значительное из написанного за все годы о Маяковском.

Как-то он пригласил меня к себе домой. Мы сидели в его маленьком кабинете, заваленном книгами и рукописями. Он говорил:

- Вы знаете, я от всего этого очень устал. Мне нужно на время куда-нибудь уехать, чтобы соскучиться по этой обстановке и снова с аппетитом взяться за работу. И я еду в Свердловск. Меня пригласили на пару дней прочесть несколько лекций по истории литературы.

И он уехал.

А через несколько дней мне позвонил приехавший из Свердловска поэт Берестянский:

- Вы знаете, умер Вячеслав Полонский. Он где-то по дороге подхватил сыпной тиф, и вот…

Я не мог удержаться от слез.

Через несколько дней в Москву привезли цинковый гроб, в крышке которого сквозь маленькое стеклянное окошечко видна была голова Полонского, наголо остриженная. Это было страшно.

Панихида состоялась в здании редакции "Известий". Я не забуду тяжелую сцену, когда к гробу подбежала первая жена Полонского с его сыном, повторяя с плачем только одно слово: "Вячеслав… Вячеслав…" И как его вторая жена, красивая представительная дама, с неудовольствием отвернулась и кому-то нервно сказала:

- Не могу. Увезите меня отсюда.

Смерть Полонского была безвременной и трагичной. Но я скажу, пусть это и прозвучит кощунственно: такая смерть избавила его от более страшной участи - неминуемого ареста, истязаний и расстрела.

…Вернусь, однако, к нашей встрече с Полонским на улице. Я, конечно, не преминул показать ему свой готовый к печати альбом. Тут же его внимательно перелистав, Полонский сказал:

- А что, если показать это Льву Давидовичу?

- Троцкому?! - воскликнул я. - Да вы что, Вячеслав Павлович! Соваться со своими рисунками к Троцкому!

- Не пугайтесь, - засмеялся Полонский. - Троцкому будет интересно. Он любит карикатуру. Хотите, я с ним поговорю?

И дня через три я уже входил в огромный кабинет председателя Реввоенсовета Республики в тогда еще двухэтажном, а не пятиэтажном, как сегодня, здании по улице Знаменка…

Скажу без колебаний: я считаю значительнейшим фактом своей биографии личное знакомство с этим, по праву вошедшим в историю, легендарным человеком, познавшим в своей бурной жизни и блистательные триумфы, и тяжелые неудачи, и жестокую непримиримую борьбу, и горечь поражений. И ушедшего из жизни трагически. Пламенный трибун, умевший силой своего ораторского дара поднимать и вести за собой массы, он стоит в одном ряду с неистовыми якобинцами Великой французской революции Робеспьером и Дантоном. И, видимо, таковы суровые законы истории, к нему тоже пришел свой "термидор" (надо ли пояснять, что это слово - название одного из месяцев французского революционного календаря - вошло в политический словарь как синоним контрреволюционного переворота). Но если свержение Робеспьера заняло около двух суток, то "термидор" в нашей стране потребовал нескольких лет - и завершился свержением Троцкого со всех высоких постов, он был исключен из партии, арестован и впоследствии выслан из страны.

Назад Дальше