Началась его беспримерная и драматическая "одиссея" по странам и континентам, закончившаяся в далекой Мексике. В отличие от жены древнегреческого мифического героя Пенелопы, терпеливо дожидавшейся мужа дома, Наталья Ивановна Седова, жена Троцкого, разделила с мужем все невзгоды и мытарства изгнания. С ними был и старший сын Лев Львович. Младший сын, Сергей, остался на родине, был впоследствии арестован и расстрелян. Но доскажу о Льве Давидовиче. В Мексике его достала длинная рука Сталина: мексиканский коммунист, некто Меркадер, убил его ударом ледоруба сзади по голове, когда Троцкий погрузился в чтение принесенной Меркадером статьи. Отсидев в мексиканской тюрьме положенный срок за убийство, Меркадер приехал в Москву, где был удостоен звания Героя Советского Союза.
…Итак, Троцкий любезно встретил меня в своем кабинете и, протягивая мне руку, произнес, улыбаясь, фразу, которую я часто слышал в ту пору:
- О, да вы совсем молодой!
На это я не замедлил ответить:
- В моем возрасте, Лев Давидович, за вами было уже два побега из ссылки.
Мой ответ явно ему понравился, и он снова улыбнулся:
- Что ж, а за вами много хороших рисунков.
Мы сели за его огромный письменный стол, и он неторопливо, страница за страницей стал разглядывать рисунки, сопровождая это и одобрительными, и критическими замечаниями. Закончив, он сказал:
- Я догадываюсь, что вам интересно было бы знать мое мнение. В какой форме вы хотели бы его получить? В форме предисловия или рецензии?
- В форме предисловия, Лев Давидович, - твердо произнес я.
Не прошло и двух дней, как фельдъегерь из Реввоенсовета привез мне статью, которая начиналась словами:
"Борис Ефимов - наиболее политический среди наших рисовальщиков. Он знает политику, любит ее, проникает в ее детали… Успехи Ефимова представляются замечательными, если принять во внимание, что он едва начал. Но быстрый успех таит в себе опасности. Самая из них грозная: остановиться… Мы хотим надеяться, что Борис Ефимов имеет право на большее. Реализовать это право можно только упорной работой и суровой самокритикой. Вот этого мы и желаем молодому художнику.
20 июля 1924 г. Л. Троцкий".
Я немедленно помчался в "Известия" и показал статью Литовскому.
- Вот, Осаф Семенович. Нельзя ли это напечатать в "Известиях"?
Литовский взял рукопись, взглянул на подпись и высоко поднял брови.
- Ого, - произнес он, - здорово. Вас можно поздравить. Но… Посмотрим, что скажет Юрий Михайлович.
Он вошел в кабинет Стеклова, минуту спустя оттуда выглянул и пригласил меня войти. Стеклов, держа в руках статью, пристально на меня посмотрел.
- Какие у вас контакты с Троцким? - спросил он. - Вы что, в оппозиции? Вы троцкист?
- Я не член партии, Юрий Михайлович.
- Тем более странно. Гм… А как же, позвольте спросить, вы попали к Троцкому?
Я замялся. Дело в том, что я был в курсе крайне неприязненных отношений между Стекловым и Полонским на почве острого соперничества в работах о Бакунине и понимал, что упомянуть о роли Полонского - испортить все дело.
- Это вышло случайно, - пробормотал я.
Стеклов подозрительно на меня посмотрел и погрузился в размышления. Я понял, что он взвешивает какие-то варианты, как шахматист в сложной позиции. Мы с Литовским ждали… Наконец Стеклов на что-то решился.
- Ну, вот что, - сказал он. - Статью мы напечатаем из уважения к Льву Давидовичу. Пожалуйста, так ему и скажите. Но вам я советую держаться подальше от оппозиции. Это может обернуться для вас крупными неприятностями, хотя вы и беспартийный. Хорошенько запомните.
Мы вышли из кабинета, и Литовский не без иронии заметил:
- Ну, наш Юрий Михайлович, кажется, перестраховался на обе стороны…
У меня тоже сложилось впечатление, что Стеклов решил на всякий случай не портить отношений с Троцким, который, несомненно, узнал бы от меня, что редактор "Известий" не захотел печатать его статью.
Откровенно говоря, нельзя не подивиться тому, что Троцкий нашел время и охоту заниматься моими карикатурами и писать к ним предисловие в дни, когда вовсю кипела ожесточенная борьба между "троцкистской оппозицией" и "сталинским аппаратом". Я очень охотно ходил на открытые партийные собрания и с интересом слушал острые словесные баталии. С неизменным ораторским блеском выступал Троцкий, и мне хорошо запомнились отдельные его эффектные фразы: "Пустосвятства, как известно, на свете немало. Сошлись покрепче на Ленина, как это делает товарищ Сталин, и поступай прямо наоборот". И еще: "Лениным никто не может стать, но ленинцем должен быть каждый!" Эта красивая сентенция вызвала дружные аплодисменты аудитории, и я видел, как и Сталин небрежно и снисходительно похлопал в ладоши.
Выступления самого Сталина являли собой разительный контраст с яркими речами Троцкого. Довольно монотонно, невыразительным глуховатым голосом он перечислял: "Первая ошибка товарища Троцкого состоит в том… Вторая ошибка товарища Троцкого состоит в том… Четвертая ошибка… Шестая ошибка…" Конечно, он не мог сравниться с Троцким в красноречии, но в то время, как Лев Давидович блистал и гремел на собраниях, Иосиф Виссарионович в тиши своего кабинета на Старой площади занимался более практическим делом: он заботливо подбирал кадры секретарей обкомов и горкомов, будущих членов ЦК, обязанных ему своими постами, на которых он мог надежно положиться при любом голосовании. Особое внимание при этом он уделял кадрам ОГПУ - НКВД.
Надо ли говорить, что результаты этой продуманной деятельности через некоторое время не замедлили сказаться. Оппозиция была разгромлена, большей частью расстреляна, и какое бы ни было у людей отношение к Троцкому, контакты с ним стали весьма опасными. Сумрачным февральским утром двадцать восьмого года мне позвонил Вячеслав Полонский:
- Вы знаете, что Льва Давидовича высылают куда-то в Среднюю Азию? Хотите с ним попрощаться?
- Хочу, Вячеслав Павлович. А как это сделать?
- Приезжайте сейчас ко мне, я дам вам несколько книжек, вы отвезете их к нему на квартиру. У него там в подъезде сидит сотрудник ОГПУ, но вы не обращайте на него внимания. Он вас не остановит.
Дверь мне открыл сам Троцкий.
- Вот, Лев Давидович, Вячеслав Павлович прислал вам книжки.
- A-а… Спасибо, спасибо. Заходите, раздевайтесь.
И тут же в передней, улыбаясь, сказал:
- Ну, вы, народ! Скажите, народ, за что вы меня высылаете?
Оторопев от неожиданности, я пробормотал первое, что пришло в голову:
- Отдохните, Лев Давидович. Вам отдохнуть надо.
- Вот как, - рассмеялся Троцкий. - Оказывается, это забота о моем здоровье. Ну, спасибо, спасибо.
Мы вошли в небольшую комнату, примыкающую к передней, сели за столик.
- Нет, мой друг, - продолжал он. - Несмотря на ваш любезный совет, отдыхать я не собираюсь. Не такое время, чтобы отдыхать. Да и для вас, карикатуристов, работа найдется: вы - народ зоркий, наблюдательный. Вокруг сейчас много любопытного. Вот и наблюдайте, запоминайте, зарисовывайте.
Он сделал над столиком движение рукой, как бы что-то изображая. Потом неожиданно сказал:
- А брат ваш вроде примкнул к термидорианцам.
Я промолчал. Я подумал, что вряд ли тут время и место высказывать побежденному и высылаемому Троцкому, что Кольцов "примкнул к термидорианцам" не из страха или угодничества, а потому что, как и большинство членов партии, считал, что так называемая генеральная линия Сталина разумнее и нужнее для страны, чем его, Троцкого, "перманентная революция".
И, меняя тему разговора, спросил:
- А когда, Лев Давидович, могут понадобиться такие зарисовки?
- Когда? - Троцкий на минуту призадумался. - Могут пройти месяцы. И - годы! Но они обязательно понадобятся.
…В воздухе крепко запахло борщом, и отдаленный женский голос возвестил, что обед на столе. Мы вышли в переднюю. И тут произошло то, что я по сей день считаю фактом своей биографии: легендарный человек, Троцкий, снял с вешалки и подал мне пальто. Безмерно смущенный такой любезностью, я долго тыкался руками, не попадая в рукава. Наконец мне это удалось, и я пробормотал:
- Счастливого пути, Лев Давидович! Счастливого возвращения…
И мы обнялись…
Сотрудник ОГПУ, дежуривший в подъезде, видимо, отметил про себя отсутствие пакета, с которым я приходил, и потянулся к телефону. Со своей стороны, и я принял меры безопасности: выйдя из Шереметевского переулка (потом - улица Грановского, теперь Романов переулок) на Воздвиженку (некоторое время - улица Калинина) и дождавшись проходящего трамвая, вскочил в него на ходу, оглянувшись, не последовал ли кто-нибудь за мной. Проехав несколько остановок, я где-то спрыгнул опять-таки на ходу, проверив, не сделал ли этого кто-нибудь вслед за мной. Повторив эту операцию, заимствованную мною из прочитанных детективов и носящую название "обрезать концы", я закончил ее, снова соскочив на ходу вблизи своего дома на Малой Дмитровке. Все это, конечно, было наивно.
Между прочим, еще задолго до этих событий я познакомился и подружился с племянницей Троцкого поэтессой Верой Инбер. О том, что она бывала у своего знаменитого родственника в бытность его председателем Реввоенсовета республики, она не преминула поведать даже в стихах:
При свете ламп - в зеленом свете
Обычно на исходе дня
В шестиколонном кабинете
Вы принимаете меня.
Затянут пол сукном червонным,
И, точно пушки, на скале,
Четыре грозных телефона
Блестят на письменном столе…
…И наклонившись над декретом,
И лоб рукою затеня,
Вы забываете об этом,
Как будто не было меня.
Казалось бы, рядом с напористыми, горластыми, громыхающими фигурами поэтов двадцатых годов, таких, как Маяковский, Безыменский, Жаров, Уткин, Кирсанов, Асеев, и многих других, привыкших к шумным аудиториям и жарким полемическим схваткам, должна была совершенно затеряться миниатюрная, скромная, застенчивая муза поэтессы Веры Инбер. Но этого не произошло. Ее негромкий, чуть-чуть робкий, задушевный голос проложил путь к слуху и сердцу читателей. Вера Инбер находила для выражения своих мыслей и чувств самые простые, лишенные всяких поэтических эффектов, но удивительно доходчивые и проникновенные слова.
Я часто приходил в ее большую, просторную комнату в переулке Садовских, где бывало мило и весело: там даже позволяли себе танцевать новый, непривычный и весьма "крамольный" по тем временам танец фокстрот. Мне приходилось присутствовать там, когда у Веры Инбер собиралась литературная группа, именовавшая себя "конструктивистами", главарем которой, бесспорно, был отличавшийся атлетическим телосложением и решительной манерой высказываться поэт Илья Сельвинский. Кстати, он любил и потанцевать, причем именовал это занятие "французской борьбой". С той поры у меня, между прочим, сохранилась книжка стихов "Цель и путь" с надписью: "Дорогому Борису Ефимовичу с симпатией и даже с нежностью. Вера Инбер, 4 марта 1925 года".
Знакомство с Верой Михайловной давало мне возможность своевременно узнавать о предстоящих выступлениях Троцкого на различных вечерах, собраниях, митингах. А однажды тогдашний супруг ее, видный ученый-химик профессор Фрумкин провел меня на собрание деятелей химической науки, где выступал Троцкий. С удивившей меня неожиданной эрудицией он ярко и образно говорил о пополнении таблицы Менделеева новыми элементами: скандием, галлием и германием. Запомнилась мне и произнесенная им красивая сентенция: "Практика без науки слепа, наука без практики бесплодна".
В те годы мы были с Верой Инбер в добрых приятельских отношениях, но как-то неожиданно для себя оказались в разных, и притом враждующих, лагерях. И вот при каких обстоятельствах. В доме Веры Михайловны часто бывал Дмитрий Угрюмов, довольно своеобразная околотеатральная, окололитературная, окологазетная личность. Не лишенный чувства юмора и журналистских способностей, он нередко выступал на страницах московских газет с довольно бойкими фельетончиками, заметками и театральными рецензиями. Нелишне будет сказать, что, будучи далеко не гигантского роста и весьма тщедушной комплекции, Угрюмов тем не менее считал себя, видимо, вполне достойным успеха у дам. И, надо полагать, обижался, когда такой успех отсутствовал. Возможно, именно в связи с этим в рецензии на один из спектаклей так называемого Второго МХАТа он написал об исполнительнице одной из главных ролей, Ольге Пыжовой, следующее: "…Актриса с голосом, свидетельствовавшим о шумно проведенных праздниках". (Дело было вскоре после встречи Нового года.) Через пару дней Угрюмое как ни в чем не бывало пошел на очередной спектакль. У него был второй билет, и он предложил его мне. Я не знал о его рецензии и, ничего не подозревая, согласился пойти в театр. И там стал невольным свидетелем, как в антракте к Угрюмову подошел актер Ключарев и со словами: "Это вам от имени нашего театра!" - залепил ему оглушительную пощечину, оставившую на физиономии обалдевшего Угрюмова отпечатки всех пяти пальцев. Скандальное происшествие стало широко известно. И помню разговор по этому поводу с Верой Инбер.
- И поделом, - сказала она. - Нельзя прощать такое хамство.
- Хамство прощать не надо, - согласился я. - А вы считаете, Вера Михайловна, что рецензента надо бить по морде?
- Я считаю, - ответила Вера Инбер, - что нельзя оскорблять женщину-актрису через газету, экономя на почтовых марках.
Мнения по поводу инцидента Ключарев - Угрюмов резко разделились. И это отчетливо проявилось, когда дело об "оскорблении действием" по иску Угрюмова поступило в суд. И… было с треском проиграно истцом. Это стало, по моему мнению, следствием появления на суде самой Ольги Пыжовой, которая с блестящим актерским мастерством дала уничтожающую характеристику личности Угрюмова и его поведения. Забавно, что отчет об этом судебном разбирательстве появился в одной из московских газет под заголовком "Лед тронулся или поленом по затылку?". Репортер сопоставил тут подслушанные им ощущения обеих сторон. "Лед тронулся!" - говорили актеры, подразумевая: наконец-то рецензентов за обидные для театра писания начали бить по морде. А другое - негативная реакция одного из журналистов, когда он узнал, что можно безнаказанно ударить рецензента. Вот по этому случаю мы и разошлись с Верой Инбер во мнениях, что способствовало некоторому охлаждению наших теплых отношений.
…Шли годы. Вера Инбер много писала в стихах и прозе, для детей и для взрослых. И постепенно из скромной и застенчивой она становилась маститой, авторитетной и самоуверенной. Мне как-то рассказывал Корней Иванович Чуковский, что на его даче в Переделкине что-то делал садовник, который до того работал на участке у Веры Инбер и поделился с Чуковским своими впечатлениями: "Сам Верынбер - хороший мужик. Душевный. Но жена у него… Не дай Боже!"
Одно время "Верынбером" состоял некто Чайка, малозначительный деятель "при литературе". Он попал в довольно злую эпиграмму Эмиля Кроткого:
И не смешно, и не остро,
И дамская видна манера.
Сие писала Инбер Вера,
Из Чайки выдернув перо.
После падения Троцкого на Инбер стали, конечно, коситься: родственница "главного врага народа". И когда в начале тридцать девятого года большая группа писателей была представлена к награждению орденами, то Веры Михайловны, естественно, в этом списке не было. Но на это обратил внимание не кто иной, как сам Сталин, и порекомендовал наградить также и ее. Правда, скромным "Знаком Почета".
- Она племянница Троцкого? Ну и что? - сказал Хозяин…
У него, как известно, бывали непредсказуемые капризы.
Надо признать, что Вера Михайловна не осталась неблагодарной: в одной из ближайших ее поэм можно было прочесть следующие строки:
…И этот тост я произношу,
Иосиф Виссарионович, за Вас!
Значительное место в творчестве Веры Инбер заняло создание ею новых текстов к классическим опереттам и операм. Вероятно, подобная "модернизация" отвечала вкусу и желанию определенных режиссеров. Но зрителей старшего поколения, привыкших к традиционному содержанию арий, песен и куплетов, это не могло не коробить. Особенно когда Вера Михайловна, меняя текст, весьма бесцеремонно изменяла также авторский замысел и самый сюжет произведения. Помню, были мы с женой на премьере новой постановки оперы "Травиата". И не без удивления обнаружили, что Жермона, этого любящего и заботливого отца, Вера Михайловна сочла нужным "модернизировать" в похотливого ловеласа, который не прочь стать вместо сына любовником Виолетты. Мы с женой только переглянулись, пожимая плечами, когда "пересмотренный" Жермон, наклонясь к Виолетте, напевал: "Разве достойны мальчики целовать такие пальчики?.." А вот сидевший перед нами пожилой зритель был в бешенстве. Мы не были знакомы, но я знал, что это известный московский адвокат Коммодов. Повернувшись к нам, почти не понижая голоса, он прошипел: "Безобразие… Возмутительно… Ведь хорошо известно, что сюжет "Дамы с камелиями" связан с подлинными обстоятельствами личной жизни Дюма-сына. Как же можно позволять себе подобное?!"
Не менее решительно Вера Михайловна расправилась и с традиционными текстами таких классических оперетт, как "Корневильские колокола", "Прекрасная Елена", и другими. Но зрительские неудовольствия никого не беспокоили: литературный рейтинг Веры Михайловны был уже достаточно высок и неприкасаем.
Нельзя не упомянуть о таком драматическом периоде в биографии Веры Инбер, как блокада Ленинграда, через которую она прошла вместе со своим тогдашним мужем, главным врачом большого военного госпиталя. Суровые дни и ночи, нечеловеческие испытания она перенесла мужественно и достойно, ярко и убедительно отразив в своем творчестве. Блокадные стихи двух поэтесс - Ольги Берггольц и Веры Инбер заслуженно стоят рядом в литературной летописи Великой Отечественной войны.
Глава восьмая
…Париж… Об этом городе можно бесконечно говорить и вспоминать. Описывать его бессмысленно: о нем уже написаны горы романов, воспоминаний, очерков, стихов.
Впервые я увидел Париж в 1925 году. Мы оказались там вместе с писателем Ефимом Зозулей. Нам немного не повезло - мы приехали в столицу поздно вечером, двигались по городу какими-то боковыми, плохо освещенными улицами. Было мрачновато и как-то беспокойно: в огромном чужом городе ни друзей, ни знакомых, к которым можно было бы направиться. Единственный маяк во мгле капиталистического Вавилона - информация о том, что Илья Григорьевич Эренбург ежевечерне бывает в кафе "Ротонда" на Монпарнасе.
Не выпуская из рук чемоданов, мы заявились в это знаменитое кафе - место встреч литературно-художественной богемы, и - о, радость! - действительно увидели там Эренбурга. Он отнесся к приезжим со свойственным ему гостеприимством и немного ироническим добродушием. Очень быстро все уладилось. Повеселевшие и успокоенные, мы отправились на ночлег, чтобы утром проснуться в Париже…