Десять десятилетий - Борис Ефимов 27 стр.


Среди политических рисунков Довженко особый интерес представляют иллюстрации к "Истукреву" (сатирической "Истории украинской революции") писателя-юмориста Котко. С презрительной насмешкой изображает Сашко пресловутого "головного отамана" Симона Петлюру, удирающего огромными заячьими прыжками… Он спасается от гнева украинского народа ("Бигун Петлюра"). А вот и другой "бигун" - Деникин, забравшийся от страха в некий ночной сосуд, из которого только и виднеется, что пышный генеральский эполет.

Не менее выразительны и другие карикатуры Сашко, изобразительный язык которых по-народному грубоват, но зато предельно выразителен. Довженко-карикатурист не ставит себе целью корректно иронизировать, он не прибегает к тонким намекам и изысканным комическим метафорам. Нет! Его простой, лишенный околичностей, прямой и беспощадный юмор метко бьет по цели.

Довженко не стал политическим карикатуристом. Его властно притянул к себе кинематограф, искусство динамичное, таящее огромные возможности. Кстати сказать, Довженко, по его собственному признанию, пришел в кинематограф с намерением ставить комедийные фильмы, и прежде всего остросатирические. Рассказ о первых шагах его в искусстве мне хочется дополнить небольшим воспоминанием более позднего времени.

Где-то в начале 30-х годов Роман Кармен, впоследствии известный кинематографист, с которым мы дружили, пригласил меня к себе домой на маленькое семейное торжество: его ребенку исполнилось полгода. Впрочем, "к себе домой" - это не совсем точно сказано, потому что своей жилплощади у Кармена тогда еще не было. Вместе с молоденькой прелестной женой они жили в уставленной бесчисленными книжными шкафами квартире ее отца - видного партийного деятеля Емельяна Ярославского. Гостей было немного, кроме меня, еще только двое. Это была уже тогда хорошо известная, а ныне, можно сказать, легендарная чета - Александр Довженко и Юлия Солнцева.

За маленьким столом со скромным угощением было удивительно симпатично и душевно. Юлия Ипполитовна рассказывала разные забавные истории, Кармен живо и остроумно описывал отдельные эпизоды знаменитого Каракумского автопробега, в котором он незадолго до того принимал участие в качестве кинооператора. Наша беседа, наверное, так и прошла бы до конца в духе непритязательного и веселого застолья, если бы Довженко не был Довженко - патетическая приподнятость и философская романтичность были свойственны ему не только в творчестве, но и в жизни. Он задумался, внимательно поглядывая на молодых супругов, и наконец, слегка нахмурившись и ни на кого не глядя, заговорил:

- Я что сказать хочу… Вот они сидят тут… Молоденькие… По сути, совсем еще дети… А ведь у них тут за стеной, рядом, уже свое малое дитя спит… Крохотное существо… А ведь уже человек! Так это ведь есть наше новое поколение! Наше грядущее! И кто, как не мы, старшие, в ответе за него перед страной. Перед историей! И если мы все… Все!.. Если мы не обеспечим, не охраним таким вот малышам счастливую жизнь на земле… счастливую жизнь!., то зачем мы тогда, спрашивается, живем на земле? Зачем?! - Он поднял рюмку с вином. - Так пусть же они, молодые, будут счастливы. И дитя их счастливо. Иначе и быть не может и быть не должно!

Все были искренне взволнованы. Марианна, жена Кармена, сердечно обняла Александра Петровича. Кармен растроганно жал ему руку. Мы с Солнцевой дружно зааплодировали. Все встали с рюмками в руках и выпили до дна.

Юлия Солнцева была в дружбе с женой Михаила Кольцова

Елизаветой Николаевной и вместе с Довженко бывала у них в гостях. Однажды Довженко, немного встревоженный, рассказал Кольцову о небольшом эпизоде, происшедшем на обсуждении недавно вышедшего его фильма "Земля". В этом фильме Довженко сопоставляет трагическую гибель героя со сценой, где его невеста в отчаянии мечется, обнаженная, по комнате. Один из выступавших, весьма дородный товарищ, ему, Довженко, незнакомый, издевательски отозвался о "пристрастии уважаемого кинорежиссера к показу голых баб". Возмущенный такой грубостью, Довженко со свойственной ему эмоциональностью заметил, что физиономия выступившего с такой "критикой" товарища очень напомнила ему некоторые части тела "голой бабы". Потом ему сказали, что этим критиком был не кто иной, как известный поэт Демьян Бедный.

- Говорят, Михаил Ефимович, он тут пользуется большим влиянием? - без особого волнения, но озабоченно спросил Довженко.

- Да, Александр Петрович, - сказал Кольцов. - Зря вы это… Как бы он вам не навредил.

Но дальнейшее показало, что навредить Александру Петровичу Демьян Бедный не смог даже при большом желании по той простой и основательной причине, что к Довженко проявил интерес и благосклонность сам Сталин. Хозяин не раз охотно встречался и беседовал с Довженко, чего ни разу не были удостоены другие выдающиеся кинорежиссеры, такие, как Эйзенштейн, Пудовкин, Ромм. Больше того, на одном из приемов в Кремле Сталин сказал, указывая на Довженко:

- За ним долг - украинский "Чапаев".

И добавил:

- Не подумать ли вам, товарищ Довженко, о Щорсе?

Это надо было понимать как прямое указание. И фильм о Щорсе действительно в недалеком будущем появился, однако, к сожалению, не стал "вторым "Чапаевым"". Но это, надо сказать, нисколько не уменьшило благосклонности Сталина к Довженко. За фильмы "Щорс" и "Мичурин" Довженко были присуждены Сталинские премии.

Кто возьмется объяснить, почему произошло явное охлаждение Сталина к Довженко? Хозяин был, как известно, человеком капризным и непредсказуемым. Возможно, ему не пришелся по вкусу предложенный Александром Петровичем сценарий фильма об Отечественной войне. Но факт таков, что на одном из приемов в Кремле, как рассказывали, Сталин неожиданно заметил, обращаясь к Довженко:

- Мы на вас возлагали большие надежды. Вы этих надежд не оправдали.

И повернулся к нему спиной…

Впоследствии мне не раз доводилось видеть Довженко, слышать его выступления на всевозможных творческих диспутах Дома кино, на конференциях, съездах. Хорошо запомнился мне Александр Петрович, выступавший на Втором съезде советских писателей. Его речь тогда немного удивила и, рискну сказать, ошарашила аудиторию. Он вдруг заговорил о "кривых Гаусса" и начал развивать мысль о предстоящем, по его мнению, возникновении в искусстве космической темы. Помню, как изящны и артистичны были его движения, когда он, стоя на трибуне, широкими пластичными взмахами рук показывал устремление ввысь. В зале переглядывались, некоторые пожимали плечами с добродушными улыбками (…Ох, уж этот Довженко!..), но слушали с интересом. После этой речи известный поэт, председательствовавший на съезде, не преминул, поблагодарив Александра Петровича за интересное выступление, юмористически порекомендовать следующим ораторам "не слишком отрываться от грешной земли" и вернуться к более конкретным и неотложным проблемам советской литературы.

А между тем не за горами был уже полет Гагарина…

…Я хотел бы оговориться, что в середине 30-х годов в Москве происходило гораздо больше интересных событий в области культуры, искусства и общественной жизни, чем те, о которых я здесь рассказываю как непосредственный их очевидец и участник. Мне думается, что это вполне естественно: ведь я не мог все видеть, все знать, при всем присутствовать. И, естественно, в моем изложении отсутствуют многие замечательные спектакли и выставки, театральные премьеры, культурные мероприятия, другие памятные события. Тем более что я не был заядлым театралом, завсегдатаем наиболее нашумевших и сенсационных постановок. Я, например, редко бывал в Большом театре, но все же видел балет "Ромео и Джульетта" с тонкой, лиричной Галиной Улановой, видел балет "Дон Кихот" с пламенной, вихревой Китри - Ольгой Лепешинской. Малый театр, признаться, мое поколение посещало мало: репертуар, основанный на пьесах А. Н. Островского, казался нам консервативным и устаревшим. С другой стороны, перестал быть "властителем дум" и неистовый новатор Всеволод Мейерхольд. Гораздо охотнее посещался Камерный театр - вотчина более понятного и менее театрально-условного Александра Таирова. С огромным удовольствием публика смотрела (а сам я ходил несколько раз) оперетту "Жирофле-Жирофля" в условно-авангардистском оформлении братьев Стенбергов и с веселым злободневно-озорным текстом поэтов Арго и Адуева. В этом тексте были, вспоминаю, такие забавные пассажи. Отец двух девушек-близнецов Жирофле и Жирофля (их, естественно, играла одна и та же актриса Спендиарова), папа Болеро, подглядывая за одной из них, уединившейся со своим женихом, радостно сообщает своей супруге:

- Они целуются. На Шипке все спокойно!

- Что ты мелешь? - вопрошает жена. - Какая Шипка?

- Понятия не имею. Должно быть, в тексте ошибка.

Или в другом месте:

- Может быть, у него есть богатый дядюшка в Америке? - говорит папа Болеро, на что следует резонная реплика супруги:

- Болван! Америка еще не открыта!

И тому подобные забавные репризы (жалко, что этот очаровательный спектакль не возобновляется в нынешнем театре имени Пушкина, заменившем таировский Камерный).

С должным уважением относились к МХАТу, хотя я, признаюсь, ходил не на все его спектакли. Но смотрел не без удовольствия и "Горячее сердце", и "Мертвые души" с Борисом Ливановым - Ноздревым, и отличную инсценировку "Пиквикского клуба", и "Лизистрату" с изумительными декорациями Исаака Рабиновича, создавшего на сцене великолепную панораму античной Греции.

К прекрасным достижениям МХАТа следует отнести и две классические оперетты, ярко и живописно поставленные В. И. Немировичем-Данченко: "Дочь Анго" и "Перикола". Но, конечно, самым нашумевшим и действительно популярным стал спектакль по пьесе Михаила Булгакова "Дни Турбиных". Для меня он был особенно волнующим, ведь в нем шла речь о событиях, мною непосредственно пережитых в Киеве восемнадцатого года: тревожных и трагических днях гетманщины и петлюровщины. Замечательным был и актерский состав спектакля: и великолепный Николай Хмелев - русский офицер-патриот Алексей Турбин, и неподражаемый Марк Прудкин - адъютант гетмана Шервинский, и совершенно очаровавший зрителей дебютировавший в этом спектакле Михаил Яншин - Лариосик.

А самым любимым и посещаемым был, безусловно, Театр имени Вахтангова. Здесь мы не пропускали ни одной премьеры. Никогда не уйдут из памяти неувядаемая "Принцесса Турандот" с Цецилией Мансуровой и Юрием Завадским, "Егор Булычов" с Борисом Щукиным и другие не менее яркие спектакли. Но наибольший успех, и притом абсолютно заслуженный, имела "Интервенция" - пьеса Льва Славина в постановке Рубена Симонова и Иосифа Раппопорта. С первого же спектакля стал знаменит и сам Раппопорт в роли Фильки-анархиста с его забавным самопредставлением: "Дух разрушающий есть дух созидающий. Филипп - свободный анархист". Стали крылатыми и другие реплики действующих лиц. Огромный успех имела актриса Синельникова в роли неподражаемой одесской барыни мадам Ксидиас, артист Куза в роли большевика-подпольщика Мишеля Бродского, другие талантливые вахтанговцы.

Глава пятнадцатая

30-е годы с самого их начала, кроме уже описанных мною событий и обстоятельств, принесли мне чрезвычайные сложности личного и семейного характера, от которых, вероятно, никто не застрахован, но от этого нисколько не легче. Наверно, я не буду оригинален, если скажу, что очутился в той ситуации, когда человек не в состоянии пожертвовать ни одним, ни другим владеющим им чувством. Он мечется в безвыходном тупике, терзая себя и других. И это тянется годами. К тому же сложности душевные, неразрешимые проблемы личные и семейные повлекли за собой несусветные трудности и сложности чисто бытовые, житейские, жилищные. Нет смысла посвящать читателя в запутаннейшие квартирные обмены, переезды и снова обмены, и снова переезды. Достаточно сказать, что я прошел в эти годы через все мыслимые перепады квартирных условий. Приходилось даже ощущать себя, выражаясь современным языком, "бомжем", то есть лицом без определенного места жительства. Приходилось жить и в страшной коммуналке, подлинной "вороньей слободке" из романа Ильфа и Петрова, и находить приют на раскладушке у родителей, и занимать огромную, комфортабельную кооперативную квартиру, которая после новых сложных разменов тоже превращалась в коммуналку. И при этом, разумеется, ни на один день нельзя было прекращать работу - ведь на моих плечах были две семьи.

Одним из самых памятных событий тридцать пятого года стала для меня поездка в Киев. Давно хотелось мне увидеть город своего рождения, город незабываемых бурных и драматических событий Гражданской войны. Тринадцать лет назад я расстался с Киевом, но мои "киевские корни" давали себя знать. А повод для поездки достаточно основателен. И тут опять-таки неизменная забота и инициатива брата: он берет меня с собой на предстоящие под Киевом небывалые по размаху военные маневры. И мы едем туда в специальном поезде главы военного ведомства маршала Ворошилова. К слову сказать, маршальское звание установлено совсем недавно и его удостоены только пять человек: прославленные полководцы Гражданской войны Ворошилов, Буденный, Блюхер, Тухачевский, Егоров. Напомню, забегая вперед, что другие старые воинские звания - полковник, подполковник, майор, капитан - появились после этих самых маневров, а генеральские звания только на второй год войны.

Уже в пути в наше купе заглядывает Рудольф Хмельницкий, адъютант Ворошилова, и сообщает, что маршал приглашает к себе на обед. Позволю себе, кстати, упомянуть, что еду я в полном военном обмундировании, как и, естественно, Кольцов, с той разницей, что петлицы на моей гимнастерке пустые, а у него по три ромба в каждой - знаки, соответствующие званию комкора, на которое он имеет право, как командир Всесоюзной агитэскадрильи имени Горького. За столом у наркома непринужденно, весело и хлебосольно. Люди преимущественно военные, единственный штатский - это Алексей Стецкий, завкультпропом ЦК.

Ворошилов приветливо осведомляется: потребляет ли лейтенант (то есть я) водочку. Я отвечаю, что для такого случая не откажусь, и нарком наливает мне большую рюмку. Разговор вертится главным образом вокруг новых, уже утвержденных и еще предстоящих воинских званий. Ворошилов вдруг спрашивает:

- А сколько маршалов было у Наполеона?

Видимо, этот вопрос уже изучался, потому что он немедленно получает ответ от своего помощника Григория Штерна:

- Двенадцать.

…Киев встретил хорошей погодой, приподнятым настроением киевлян, для которых эти маневры помимо своего чисто военного значения стали ярким всенародным праздником. Я нацепил на околыш своей фуражки белую ленту, что означало статус "посредника" и давало мне право беспрепятственно появляться как на стороне "красных", так и на стороне "синих", на которых была разделена армия, участвовавшая в маневрах. Я повсюду сопровождал Кольцова, обходившегося без белой ленты, но которому никто не чинил никаких препятствий: три ромба, видимо, производили немалое впечатление. Я видел маршала Тухачевского, очень эффектного в белом кителе, стремительно появлявшегося и так же стремительно куда-то удалявшегося. Видел и энергичного, загорелого, моложавого командира Якира, темпераментно разъяснявшего группе иностранных атташе тактику воздушного десанта.

Яркое и радостное зрелище представляло собою парадное вступление в город уже не "красных" и "синих", а единых войск Красной армии, тогда искренно любимой и уважаемой народом. Вдоль улиц шеренги ликующих людей. В окнах, на балконах ковры, цветы и красные флаги. Даже на крышах полно веселых, улыбающихся, смеющихся горожан. А в передней машине торжественного кортежа их стоя приветствуют, раскланиваясь на обе стороны, два прославленных героя Гражданской войны, а ныне два маршала Советского Союза - Ворошилов и Буденный.

Немало общеизвестных исторических достопримечательностей хранит в себе Киев. Но для меня там есть и достопримечательности чисто личные. Это дом на Подоле, на углу Спасской и Межигорской улиц. Дом солидный, крепкий, незыблемо стоящий, к которому я неизменно подхожу, когда бываю в Киеве. В этом доме я родился. Я и на этот раз подъехал к нему. Вошел во двор, внимательно оглядел: стоит как ни в чем не бывало. И, наверно, меня надолго переживет.

И еще два дома вошли в мою жизнь. Они стоят рядышком на Большой Васильковской улице под номерами 32 и 34. Дом № 32 принадлежал итальянцу Рицолатти, владельцу магазина мраморных изделий, кстати, он и парадную лестницу в доме соорудил из белого мрамора. В квартире № 21 на втором этаже слева я прожил вместе с родителями с 17-го по 22-й год. В соседнем доме № 34 жила семья девушки, с которой в двадцатом году мы поженились. В бурные дни переворотов и уличных боев, когда опасно было высовываться на улицу, мне нетрудно было общаться с "дамой моего сердца", перелезая через забор, разделявший наши дворы. Об этом я размышлял теперь, в году тридцать пятом, подходя к домам на Большой Васильковской. Я открыл парадную дверь, увидел знакомую беломраморную лестницу, поднялся на второй этаж, подошел к двери квартиры № 21 и остановился. Остановился и задумался: "А зачем я, собственно, туда войду? Что я скажу там чужим людям? Что я лет пятнадцать тому назад жил в этой квартире? Ну и что?" Я вышел на улицу и мною овладела лирическая грусть: "Мне тридцать пять лет, а сколько я смогу прожить? Самое большее - семьдесят. Значит, я прожил половину жизни. Да, прожито полжизни. А она далеко не устроена…"

Что касается Кольцова, то ему было не до лирических воспоминаний и сопоставлений. Он был слишком занят оперативной журналистской работой - корреспонденциями в "Правду" о маневрах, и в частности написанием литературных портретов свежепроизведенных в новые воинские звания: одного полковника, одного капитана и одного лейтенанта.

Вскоре после киевских маневров я вернулся к своим повседневным делам: политическим карикатурам в "Известиях" и "Крокодиле", откликающимся на важнейшие международные события, связанные с нарастающей агрессией германского фашизма. Приходилось заниматься и своими бытовыми проблемами. А Кольцов улетел в Париж. У него была непростая и нелегкая миссия: проведение Международного конгресса писателей в защиту культуры от фашизма. Официально это было возложено на куратора Союза писателей СССР товарища А. С. Щербакова. Но, поскольку отношение Александра Сергеевича к художественной литературе ограничивалось тем, что внешне, грузной фигурой, коротким носом и очками он был похож на Пьера Безухова, одного из героев романа "Война и мир", то вся тяжесть этой сложнейшей работы легла на руководителя секретариата конгресса Михаила Кольцова. О чем достаточно убедительно рассказывает в своих воспоминаниях Илья Эренбург.

Успешный результат конгресса дался ценой огромных усилий. Чрезвычайные трудности создавали отсутствие на конгрессе Максима Горького и Ромена Роллана, недостаточно четкая позиция Анри Барбюса, разногласия между видными французскими и немецкими писателями. Осложнило ситуацию и высказывание французского писателя-коммуниста Леона Муссинака, обращенное в секретариат Кольцову:

"…В работе сильно мешает Эренбург, который распространяет среди писателей слухи, что это предприятие интриганское…"

Назад Дальше