Десять десятилетий - Борис Ефимов 32 стр.


Тем не менее Раскольникову предстояло расстаться с Ларисой. Ко всеобщему удивлению, она предпочла ему, мягко говоря, далеко не красавца, но зато прославленного своим острословием, веселым цинизмом и авантюрной биографией Карла Радека.

Очерки Ларисы Рейснер печатались на страницах "Известий", и в редакции она была окружена подлинным поклонением. Помню, как я был счастлив, когда она однажды обратилась ко мне:

- Ефимов, милый. Сбегайте, пожалуйста, наверх в "Правду", найдите Карла Бернгардовича, пускай передаст с вами мою рукопись об издательстве Ульштейна в Берлине. Ее надо срочно в набор.

Нетрудно себе представить, с каким восторгом я ринулся выполнять это поручение. Мигом слетал на третий этаж в редакцию "Правды", нашел Радека, вихрем вернулся с рукописью и был вознагражден ласковым кивком головы.

А буквально через месяц в Доме печати я стоял в почетном карауле у гроба Ларисы Рейснер. Случайное, нелепое заражение сыпным тифом оборвало ее жизнь. Ей едва исполнилось тридцать лет.

По сей день стоит у меня перед глазами Карл Радек, навзрыд рыдающий у ее свежей могилы на Ваганьковом кладбище. Глубокое сочувствие вызывало безутешное горе этого уже пожилого человека, прошедшего, как говорится, огонь и воду и медные трубы, опытнейшего политического деятеля. Но, зная все, что произошло в последующие времена, нельзя не отделаться от мысли, что Лариса, человек, близкий к Раскольникову и Радеку, не избежала бы расстрела в годы сталинских репрессий.

Впрочем, кто возьмется усмотреть логику и закономерность в поступках Сталина? Почему, например, Антонова-Овсеенко он расстрелял, а Подвойского не тронул? Почему Рыков и Бубнов были расстреляны, а Луначарский и Бонч-Бруевич уцелели? Почему Дыбенко погиб, а Коллонтай осталась жива? Сталин, видимо, недолюбливал Раскольникова, но почему-то уничтожать его не стал, а направил на дипломатическую работу. Сначала послом в Афганистан, а впоследствии в Болгарию. Но между этими двумя дипломатическими должностями Раскольникову было доверено почему-то заниматься редакционно-литературной деятельностью. В печати появлялись его довольно посредственные статьи и критические выступления по вопросам литературы. Это привело к неожиданному результату - он познакомился с работником редакции журнала "Прожектор" Натальей Пилацкой, и вскоре они вступили в супружеские отношения. Наташа Пилацкая, милый, культурный человек, была нашей с Кольцовым доброй знакомой, и завязалась, что называется, дружба домами. Я получил возможность довольно часто общаться с Раскольниковым. И странная вещь! - образ "легендарного" участника Октябрьского переворота и Гражданской войны стал тускнеть. Я видел перед собой человека весьма заурядного и, откровенно говоря, мало интересного. Но время показало, что я глубоко ошибся. Эти мои впечатления о личности Раскольникова оказались поверхностными и близорукими.

Шли годы, ознаменованные ожесточенными внутрипартийными разногласиями. В первое время Раскольников примыкал к оппозиции, разделял взгляды Троцкого. Его оппозиционность, естественно, привела к тому, что он был освобожден от высоких должностей, которые занимал в Военно-морском ведомстве, и направлен на дипломатическую работу, то есть по сути дела в почетную ссылку. А когда он уехал послом в Болгарию, был вообще почти забыт и "легендарным" больше не числился.

Между тем, вопреки словам широко распеваемой песни: "Над страной весенний ветер веет, с каждым днем все радостнее жить", вопреки возвещенному "Вождем и Учителем": "Жить стало лучше, жить стало веселее", огромную страну из конца в конец пронизывали отнюдь не весенние, а страшные, леденящие ветры "ежовщины" и "бериевщины". Тысячи и тысячи ни в чем неповинных людей ежедневно и еженощно отправлялись за колючую проволоку ГУЛАГа, тысячи и тысячи получали пулю в затылок по скорому и безапелляционному приговору всевозможных трибуналов, военных коллегий, особых совещаний, "троек" и "двоек".

Положенную и весьма значительную долю в число жертв сталинского террора вносили и зарубежные работники Советского Союза. Полпреды, их заместители, советники, атташе, даже скромные переводчики и бухгалтеры то и дело вызывались в Москву и бесследно исчезали, иногда прямо с вокзала. Я сам был свидетелем такой сцены. На платформе Белорусского вокзала остановился поезд, прибывший из Берлина. На ступеньках спального вагона стоял с чемоданчиком в руке заведующий одним из отделов берлинского полпредства Яков Магалиф. Я хорошо его знал, бывая в Германии, неизменно встречал с его стороны дружескую заботу и помощь в различных деловых проблемах. Он весело махал рукой встречавшим его жене и сыну. Но они не успели с ним поздороваться: едва он ступил на платформу, к нему подошли двое, коротко с ним поговорили и все вместе ушли в здание вокзала на глазах ошеломленных жены и сына. Больше они его не видели.

А случалось и по-другому. Я был знаком с работником Наркоминдела Михаилом Островским, встречался с ним в ЦДРИ, ЦДЛ, на собраниях деятелей культуры, в ЖУРГАЗе и других местах. Слышал, что он назначен полпредом в Румынию. И вот через какое-то не очень долгое время я встречаю его в Москве, и он рассказывает со смехом:

- Представляете себе? Перед вручением королю отзывной грамоты шеф протокола меня предупреждает, что после формальной процедуры король намерен дать мне приватную аудиенцию. Что ж, пожалуйста. И что вы думаете? Он мне говорит, ни более ни менее, что не советует мне возвращаться в Москву, так как по имеющимся у него точным сведениям я буду немедленно арестован. Знаете, как я ответил? Ваше величество! Только глубокое уважение к вам и к месту, где мы находимся, мешает мне расхохотаться вам в лицо!

- Да… Здорово, - уныло сказал я и неосторожно добавил: - А давно вы приехали?

- Да уже третий день, - ответил он, как-то подозрительно на меня поглядев.

Примерно через неделю я услышал, что Островский арестован и разоблачен, как "враг народа".

Естественно, отзывались в Москву и бесследно исчезали и работники полпредства в Болгарии. Со дня надень, без сомнения, ждал своего отзыва и Раскольников, не предполагая, конечно, при этом ничего хорошего ни для себя, ни для своей молодой жены. Забыл сказать, что брак его с Наташей Пилацкой оказался непрочным. Они расстались, друг в друге, как я понимаю, разочарованные. А в Софию он приехал со своей третьей и последней супругой с красивым именем Муза.

Не берусь судить, какие мотивы руководили Раскольниковым в тот критический момент. Был ли то естественный инстинкт самосохранения, нежелание бесславно закончить свою легендарную биографию в застенках НКВД или в нем заговорил волевой и решительный мичман Раскольников времен Октябрьского переворота и подвигов Волжской военной флотилии. Но в отличие от многих и многих, без сопротивления, покорно, как под гипнозом положивших голову на плаху, у Раскольникова созревало другое решение.

Ждать пришлось недолго. В один "прекрасный" день тридцать восьмого года на имя Раскольникова поступило из Москвы лаконичное приглашение на срочное совещание в Наркоминделе. Смысл его не вызывал сомнений: то было приглашение на арест, ссылку или, скорее всего, через короткое время, расстрел. Раскольников не стал колебаться - он ответил немедленно и решительно, что отказывается вернуться в страну, где "воцарился кровавый произвол и разнузданный террор". То был открытый и дерзкий вызов всемогущему "Отцу народов", и, понимая это, Раскольников счел за благо покинуть вместе с Музой Болгарию, откуда его из страха перед Сталиным вполне могли выдать советским властям, и уехал во Францию.

Раскольников решительно и отважно перешел политический Рубикон в своей биографии, но положение его за рубежом было весьма сложным и, прямо сказать, незавидным. Политического убежища ему во Франции не предоставили. В той неспокойной международной обстановке не хотели, видимо, портить отношения с мощным Советским Союзом. Руководство Французской компартии, целиком зависящее от субсидий из Москвы, видело в нем перебежчика в лагерь буржуазии, предателя социалистического отечества, а белая эмиграция не могла, конечно, простить "легендарного" участия в окаянном большевистском перевороте. Но Раскольникова все это, по-видимому, мало беспокоило. Он был слишком одержим в эти дни духом борьбы, гневом против сталинского режима.

Надо сказать, что в ту пору для советской действительности не были редкостью "невозвращенцы", среди которых встречались и весьма ответственные лица, даже личные секретари и помощники Сталина, которые, зная непредсказуемый нрав "Вождя и Учителя", предпочитали держаться от него подальше. Все эти невозвращенцы себя отнюдь не афишировали, жили по разным странам тихо и незаметно, стараясь, чтобы о них забыли.

Конечно, и Раскольников мог бы спокойно доживать свой век вместе с Музой где-нибудь во французской или американской провинции, с успехом издавая мемуары о событиях "десяти дней, которые потрясли мир", о подвигах Волжской военной флотилии, о встречах с Троцким, о своем пребывании с легендарной Ларисой Рейснер в Афганистане и многом другом, не затрагивая при этом личности Сталина, "ежовщины" и "бериевщины". Мог бы, конечно, но он, как оказалось, был сделан из другого материала…

В августе 1939 года Федор Раскольников написал, а в октябре опубликовал в печати "Открытое письмо Сталину". Оно было перепечатано во многих странах и даже проникло в рукописных копиях в Советский Союз. Взять его для прочтения могло стать так же смертельно опасно, как и "Мою жизнь" Троцкого. От чтения "Открытого письма" становилось страшно и охватывала дрожь. Думаю, что мало есть в истории человеческих документов подобной силы, подобного страстного, сокрушающего обвинения. Это - подлинная, неумолимая инвектива, хотя объяснение этого латинского термина в словаре, как "резкой, оскорбительной речи, бранного выпада против кого-нибудь", кажется мне в данном случае слишком слабым и мягким. "Открытое письмо Сталину" Раскольникова - это не брань. Более правильно сравнить его с раскаленным, немилосердно хлещущим бичом.

Невольно вспоминается письмо Ивану Грозному от бежавшего за рубеж князя Курбского. Помните, у Алексея Константиновича Толстого:

…И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит,
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет…

Мы не знаем, рискнули ли секретари Сталина показать Хозяину газету с адресованным ему Письмом. Но ясно, что всесильный деспот не счел нужным вступать в переписку с мятежным невозвращенцем, как это сделал грозный царь, а просто дал команду его уничтожить. Это было незамедлительно и оперативно исполнено. После опубликования "Открытого письма" Раскольников прожил немногим больше месяца. Обстоятельства его смерти покрыты туманом. Известно только, что это произошло на юге Франции, в больнице, где Раскольников лечился. По одной версии он был отравлен, по другой - выброшен из окна пятого этажа… Так или иначе, вряд ли мог быть иным конец человека, осмелившегося написать тирану:

"Сталин! Вы объявили меня "вне закона". Этим актом вы уравняли меня в правах, точнее, в бесправии со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона. Со своей стороны отвечаю вам полной взаимностью, возвращаю вам входной билет в построенное вами "царство социализма" и порываю с вашим режимом.

…Заменив диктатуру пролетариата режимом вашей личной диктатуры, вы открыли новый этап, который в историю нашей революции войдет под именем эпохи террора.

…Вы оболгали, обесчестили и расстреляли многолетних соратников Ленина, …невиновность которых вам была хорошо известна. Перед смертью вы заставили их каяться в преступлениях, которых они никогда не совершали… Вы беспощадно истребляете талантливых, но лично вам неугодных писателей, деятелей культуры. Где Борис Пильняк, где Михаил Кольцов, где Сергей Третьяков, где Галина Серебрякова, виновная только в том, что она была женой Сокольникова, где великий Всеволод Мейерхольд? Вы уничтожили и Всеволода Мейерхольда, Сталин.

…Ваша безумная вакханалия не может продолжаться долго. Бесконечен список ваших преступлений. Бесконечен список ваших жертв. Рано или поздно советский народ посадит вас на скамью подсудимых как предателя социализма и революции, главного вредителя, подлинного врага народа…

16 августа 1939 года. Раскольников, полпред в Болгарии".

…Как же я был близорук, когда при личном знакомстве с Раскольниковым не разглядел в нем подлинного бойца, волевого, мужественного, неустрашимого. А именно он, Федор Раскольников, оказался, пожалуй, единственным человеком, смело бросившим в лицо тирану слова обвинения и разоблачения. И мы вправе назвать его легендарным Раскольниковым. А я бережно храню небольшую книжку ярко и талантливо написанных воспоминаний о событиях Гражданской войны под названием: "Рассказы мичмана Ильина". Я получил ее в подарок из рук самого Федора Федоровича.

Глава восемнадцатая

Атмосфера в Европе становилась с каждым днем все более зловещей. Гитлер уже совершенно перестал стесняться в своих воинственных требованиях, призывах и угрозах. И оробевшие руководители Англии и Франции, уклонившись от предложения Сталина создать единый антифашистский фронт, предпочли пойти на поклон к фюреру. Гитлер и Муссолини - с одной стороны, а Невилл Чемберлен и Даладье - с другой, подписали в Мюнхене пресловутое соглашение, уступавшее всем требованиям фашистов. И настолько велика была близорукость "западных демократов", что, вернувшись из Мюнхена, Чемберлен, как известно, размахивая текстом соглашения, патетически восклицал: "Я привез мир для нашего поколения!"

Одним из пунктов мюнхенского сговора была фактическая свобода рук для Гитлера по отношению к Чехословакии. Над этой страной нависла угроза немедленной германской оккупации. Прошло два дня, и в Прагу вылетел специальный корреспондент "Правды" Михаил Кольцов. Это не прошло мимо внимания западной прессы, хорошо знавшей о деятельности Кольцова в Испании и поэтому расценившей появление его в Праге, как признак готовящегося сопротивления германской агрессии со стороны Чехословакии при поддержке Советского Союза.

Но этого, как известно, не произошло. Советский Союз не вмешался. Англия и Франция не пошевелились. Германские войска триумфально заняли Чехословакию. За несколько часов до этого Кольцов вернулся в Москву. Но произошло еще одно маленькое незаметное событие, носившее чисто личный характер: из Праги Кольцов позвонил по телефону в Париж и говорил с Марией Остен. Он просил ее не приезжать в Москву.

- Но в чем дело? Почему я не должна приезжать? - в недоумении спрашивала она.

- Мария! У меня очень мало времени. Слушай меня внимательно. Тебе не надо приезжать в Москву. Понятно? Я не могу сказать больше.

- Но почему? Ты больше не хочешь меня видеть?

- Мария! У меня больше нет времени. Повторяю: тебе не надо приезжать в Москву. Целую.

В Москве Кольцов рассказал мне об этом разговоре. Я отлично понимал его смысл: в атмосфере воспаленной "бдительности", царившей в Москве, арест Марии как "немецкой шпионки" был почти неизбежен… Но я не мог себя пересилить, чтобы не сказать:

- Но… Миша… Такой разговор с Парижем… Это ведь опасно…

Брат посмотрел на меня с раздражением.

- Да, - сердито произнес он. - Это опасно.

Я замолчал. Но тяжелая тревога не покидала меня с этого момента ни днем ни ночью.

А между тем для тревоги, казалось, не было никаких оснований. Однако сам Кольцов с его необыкновенным чутьем и наблюдательностью говорил мне:

- Что-то изменилось. И не к добру.

- Но в чем это выражается? В чем? - допытывался я.

- Не знаю. Но чувствую, откуда-то дует этакий ледяной ветерок…

Как-то один из самых верных сталинских опричников редактор "Правды" Мехлис вернулся из Сочи, где в это время отдыхал Сталин.

- Знаешь, Миша, - сказал он Кольцову. - Могу сообщить тебе нечто приятное: Хозяин очень хорошо о тебе отзывался. В частности, заметил, что ты полностью изжил вредное влияние Троцкого. Но вот что я бы тебе посоветовал: ты должен, по-моему, как-то оправдаться в этой истории с Андре Жидом, которого ты пригласил в Советский Союз.

- Не я его приглашал, а Горький. Еще до своей болезни.

- Это неважно. Хозяин считает, что это была твоя ошибка.

Как обычно поделившись со мной этим разговором, брат задумчиво сказал:

- Что касается похвального замечания по поводу того, что я изжил "вредное влияние Троцкого", то в переводе на простой человеческий язык это означает: "Товарищ Кольцов. Я не забыл, что, вопреки моему предупреждению, вы продолжали печатать в "Огоньке" фотографии Троцкого". Тут уж ничего не поделаешь. Это мне не простится никогда. А вот с Андре Жидом надо что-то придумать, чтобы он на мне не висел.

И Кольцов использовал нестандартный литературный прием: не статью, не фельетон, не интервью, которые разоблачили бы "двуличие" Андре Жида, а… продолжение "Испанского дневника". Надо сказать, что в условиях сумасшедшей своей занятости: "Правда", Жургаз, "Огонек", "Крокодил", Союз писателей, Верховный Совет, строительство Зеленого города под Москвой, агитэскадрилья самолетов имени Горького и прочее - Кольцов, недосыпая и недоотдыхая, находил время заканчивать "Испанский дневник", прерванный на записи от 4 ноября 1937 года, вскоре после чего Михаил был отозван из Испании. Можно не сомневаться, что на это, как и при направлении его туда 16 месяцев тому назад, "согласие товарища Сталина имелось"… Видимо, по мнению Хозяина, наступало время расправ за то, что дела в Испании шли все хуже и хуже.

Правда, до окончательной победы Франко было еще далеко. И миллионы советских людей с величайшим сочувствием и солидарностью следили за упорной борьбой испанского народа против фашистов. С огромным интересом был встречен "Испанский дневник" Михаила Кольцова. Тогда же в "Правде" появилась рецензия, насколько я знаю, крайне неохотно напечатанная завистливым Мехлисом, но подписанная столь авторитетными литературными именами, что он не смог уклониться, - Алексеем Толстым и Александром Фадеевым… Последняя фраза в этой рецензии была: ""Испанский дневник" - великолепная, страстная, мужественная и поэтическая книга".

Кольцов, как я уже сказал, продолжал писать "Дневник" в условиях жесточайшего цейтнота. Бывало, что он не успевал сдать к сроку в журнал "Новый мир" очередные страницы и тогда диктовал их уже не на пишущую машинку на квартире или в редакции, а в… типографии, прямо на линотип! Другого такого примера я не знаю.

Так вот, продолжая записи об испанских делах, Кольцов за теми же числами как бы вспоминает детали приезда в СССР Андре Жида, очень тактично, убедительно и достоверно дает понять, что приглашение его в нашу страну состоялось вне компетенции Союза писателей, а его, Кольцова, мнением Сталин поинтересовался, когда французский писатель уже был в Москве.

Назад Дальше