Создание "Литературного наследства", ставшего, благодаря поддержке Михаила Кольцова, небывалым по объему, масштабу, глубине замысла и, не боюсь этого слова, сенсационности содержания изданием, явилось подлинным культурным подвигом Зильберштейна. На протяжении нескольких десятилетий Ильей Самойловичем было задумано, составлено, отредактировано и, без всякого преувеличения, выстрадано 98 (девяносто восемь!) фундаментальных, богато иллюстрированных и полиграфически безукоризненно оформленных томов "Литнаследства", а практически еще больше, так как некоторые тома состояли из двух-трех и даже четырех книг. Мимо его зоркого глаза, его пристального редакторского внимания не прошла ни одна строка, ни одно слово, ни одна буква этого монументального издания.
Надо сказать, что в выборе темы для очередного тома "Литнаследства" Зильберштейн обладал полной самостоятельностью, так же как в подборе материалов и иллюстраций. Кольцов ему полностью в этом отношении доверял. Значительно сложнее стало ему работать, когда в конце тридцать восьмого года редакция "Литнаследства" оказалась в подчинении у совсем других людей. Гибель Кольцова была тяжелейшим ударом и для Ильи Самойловича. Через почти полвека глубокой грустью проникнута его надпись на подаренной мне книге "Художник-декабрист Николай Бестужев":
"Дорогой Боренька! Конечно, чудо из чудес, что мы уцелели в те роковые годы, когда нашей страной 30 лет управлял подонок Сталин, уничтоживший многие миллионы хороших людей. И я счастлив, что наша дружба, которая длится 62 года, никогда ничем не омрачалась. А это мое исследование, за которое нежданно-негаданно был удостоен Государственной премии СССР, дарю в знак моей любви к Вам - замечательному человеку и блистательному художнику. Здоровья Вам и Вашему дому. И. Зильберштейн 17 ноября 1987 г.".
Трудновато приходилось Илье Самойловичу, но его настойчивость и находчивость преодолевали все препоны. Припоминается такой полуанекдотический эпизод. Очередной том "Литнаследства" под названием "Новое о Маяковском", в котором Зильберштейн впервые опубликовал переписку поэта, был задержан начальством, которому не понравилась фраза в одном из писем Лиле Брик: "Целую тебя миллион раз". "Не много ли?" - гласила ироническая ремарка бдительного партократа. Другой, более покладистый редактор, возможно, смирился бы, пожертвовав одним из многих писем. Но не таков был Зильберштейн, бережно-дотошно относившийся к каждой строчке писательского наследия. Он отправился в "инстанцию" с томом писем Чехова и преподнес там строки Антона Павловича: "Целую тебя десять тысяч раз", спросив при этом:
- Если тяжело больной, слабый Чехов мог поцеловать свою жену десять тысяч раз, то почему молодой, здоровый Маяковский не мог сделать то же самое в сто раз больше?
Добродетельное начальство уступило…
Но у меня связаны с Зильберштейном и менее забавные воспоминания. Когда утром 13 декабря тридцать восьмого года я проснулся в звании "брат врага народа", когда многие хорошие знакомые и приятели предпочитали со мной не общаться, когда я остался без работы и без заработка, то единственным человеком, оправдавшим поговорку: "Друзья познаются в беде", был Илья Зильберштейн. Он пришел мне на помощь, хотя в ту пору это было небезопасно. В частности, он со свойственной ему настойчивостью уговорил или, вернее будет сказать, заставил директора Литературного музея Владимира Бонч-Бруевича заказать мне серию иллюстраций к произведениям М. Е. Салтыкова-Щедрина. Надо ли говорить, как это тогда поддержало меня материально и морально. Но на этом Зильберштейн не успокоился: он проведал, что готовится к постановке фильм о Карле Либкнехте, вожде германских коммунистов, по сценарию Николая Тихонова, и стал "сватать" меня в качестве художника-оформителя. Я даже сделал несколько эскизов для этого фильма, в частности рисунок, изображающий Либкнехта, голосующего в рейхстаге против объявления войны (речь идет, разумеется, о Первой мировой войне). Но Тихонов проявил должную "бдительность", и к этой работе "брат врага народа" допущен не был.
Думаю, что если бы вклад Ильи Зильберштейна ограничился созданием "Литературного наследства", он и то занял бы достойнейшее место в развитии русской культуры. Но "Литнаследство" было только частью его непостижимо разносторонней и, не боюсь сказать, бешеной деятельности. Взять хотя бы эпопею с его поразительными "Парижскими находками". Просто уму непостижимо, как он со своим мучительным диабетом не побоялся затеять поездку в Париж, один-одинешенек, без знания французского языка, не располагая достаточными денежными средствами (ему было выдано десять долларов), и через два месяца вернуться в Москву с такими ценностями русской культуры, которые не смог бы заполучить иной престижный научно-исследовательский институт, располагающий штатом сотрудников и мощными валютными ресурсами.
Но Зильберштейн зато имел удивительный дар устанавливать добрый контакт с нужными людьми, находить к каждому из них "ключик". Он располагал к себе огромной эрудицией, высокой культурой и интеллигентностью, обаянием живого и веселого общения. И он нашел точки соприкосновения с такими разными и незаурядными личностями, как, например, выдающийся мастер балета Серж Лифарь. Или князь Феликс Юсупов (участник убийства Григория Распутина). Или всемирно известный художник Марк Шагал. Или генерал французской армии Зиновий Пешков, родной брат Якова Свердлова, почему-то усыновленный Максимом Горьким. Или вдова барона Гиршмана, позировавшая Валентину Серову для знаменитого портрета. И ряд других, не менее интересных и "экзотических" личностей, от каждой из которых Зильберштейн получал (чтобы не сказать "вытягивал") все, что ему было необходимо, - воспоминания свидетелей исторических и культурных событий, архивные справки, письма, документы и т. п. Очерки Зильберштейна "Парижские находки" печатались в журнале "Огонек", а потом вышли отдельной книгой, которая читается, как самый занимательный роман.
Замечательная страница в биографии Зильберштейна - это его деятельность коллекционера произведений живописи и графики. Составленное серьезно, продуманно, взыскательно, собрание его насчитывало около двух с половиной тысяч (!) названий, среди которых имена Рембрандта, Репина, Сурикова, Серова, Бакста, Бенуа, Сомова, других замечательных мастеров - это было одно из лучших частных собраний в Москве. В собирании произведений живописи и графики Зильберштейн проявлял немыслимую энергию, настойчивость и смекалку. Забавный эпизод рассказал мне как-то известный искусствовед, вице-президент Академии художеств Владимир Кеменов.
Будучи в Ленинграде, он зашел в антикварный магазин, где случайно встретился с Зильберштейном, с которым был знаком. Они оба обратили внимание на живописный эскиз, автором которого был обозначен Василий Суриков. Внимательно рассмотрев эскиз, Зильберштейн сказал:
- Ну, какой же это Суриков?
И, пренебрежительно махнув рукой, отвернулся. Выйдя из магазина они, распрощавшись, разошлись в разные стороны. Но, пройдя несколько домов, Кеменов, заколебавшись, остановился.
- Я подумал, - рассказывал он мне, - Суриков или не Суриков, а эскиз хороший. Пожалуй, я его куплю.
И вернулся в магазин.
- Я решил купить этот эскиз, - обратился он к продавцу.
- Эскиза уже нет, - ответил продавец, разводя руками. - Товарищ, с которым вы были, сразу вернулся и забрал его.
Надо сказать, что вопрос о судьбе частных коллекций чрезвычайно волновал Илью Самойловича, и этой проблеме он посвятил большую статью в "Литературной газете". Он рассказывал в ней о печальной участи некоторых частных коллекций, терпеливо, заботливо и любовно составленных известными артистами и учеными, а после смерти их владельцев бездумно растасканных и разбазаренных их равнодушными наследниками. И выдвинул идею создания особого Музея частных коллекций. Эту идею, умную и благородную, он успел на склоне лет воплотить в жизнь, отдав ей немало сил и энергии. Вместе с директором Музея изобразительных искусств имени Пушкина Ириной Александровной Антоновой он с невероятными усилиями добился освобождения здания рядом с этим музеем и предоставления его под Музей частных коллекций. Это было нелегкой задачей. Понадобилась вся незаурядная настойчивость Зильберштейна и энергия Ирины Антоновой, чтобы преодолеть сопротивление занимавшего помещение "Автоэкспорта", учреждения, приносившего стране немалый доход. Но тут произошел тот редкий случай, когда искусство победило коммерцию. Надо ли говорить, что одним из первых в нем было размещено собрание Ильи Зильберштейна, безвозмездно переданное им в дар государству.
Зильберштейн, всегда переполненный идеями, проектами, замыслами, щедро ими делился, принимая подчас деятельное участие в их осуществлении. Так, в разгар войны, в тяжелом сорок втором, он "насел" на меня, экспансивно убеждая, что мне не следует ограничиваться "однодневками", то есть ежедневными выступлениями на страницах газет, а надо создать нечто более масштабное и обобщенное - тематически цельный антифашистский сатирический альбом. Он сам, не теряя ни минуты, договорился с издательством и бдительно контролировал мою работу. Буквально каждый день в пять часов утра раздавался его звонок:
- Боря! Лентяй! Босяк! Хватит спать! Вставайте работать!
Неудивительно, что при таком энергичном курировании альбом под названием "Гитлер и его свора", содержавший 136 сатирических рисунков, был готов в срок к концу сорок второго года.
В характере и стиле Ильи Самойловича парадоксально сочетались исключительная педантичность, строгость и даже дотошность во всем, что касалось публикаций в печати, с такой же исключительной раскованностью и какой-то взрывчатой экспансивностью в разговорах. Он частенько "выпаливал" какое-нибудь замечание, сентенцию или шутку, а уж потом думал о том, что сказал. А это было ох как опасно в определенные годы. Но судьба, видимо, хранила Илью Самойловича, и он благополучно уцелел в страшные времена "ежовщины" и последующей "бериевщины". Помню, как я не раз пугливо одергивал его, когда он начинал весело разглагольствовать, рассказывать какие-то сплетни и байки, не считаясь с присутствием малознакомых людей, среди которых могли быть и "стукачи".
С большой теплотой и не без грусти вспоминается последнее свидание с Ильей Самойловичем. Мы пришли втроем с внуком Витей и его женой Верой в новую большую квартиру Зильберштейна в элитном доме ЦК, которая ему недавно была предоставлена. Приветливо и гостеприимно демонстрировали нам свое новое жилье Илья Самойлович и Наталья Борисовна Волкова, его жена. С увлечением показывал нам Зильберштейн различные библиографические редкости, прижизненные издания Пушкина, Тютчева, Некрасова и других великих писателей, многие из них с собственноручными автографами. Именно тогда Зильберштейн подарил Вите свою первую книгу "История одной вражды" с трогательной надписью, которая в этом очерке уже приводилась. А я получил великолепное издание "Художник-декабрист Николай Бестужев". Кстати сказать, серия замечательных рисунков-портретов Николая Бестужева относится к числу самых великолепных и к тому же таинственных находок Зильберштейна.
Во все, к чему ни прикасался Зильберштейн, он вносил неподдельную свою заинтересованность, темперамент и азарт. Так, не покладая рук, работал он до последних своих дней. И умер как солдат, на посту. Он был тогда с головой погружен в текущие дела, и в частности готовил юбилейный сотый номер "Литературного наследства" и одновременно отдельный, интересно им задуманный том-указатель по всем вышедшим книгам этого подлинного Пантеона русской литературы, когда нелепый несчастный случай оборвал его жизнь… Ему было 83 года.
Глава девятнадцатая
…Вернусь обратно в конец 30-х годов. У читателя, наверно, сложилось впечатление, что в повествовании о годах и событиях моей жизни, я больше рассказываю о своем брате, чем о себе самом. В этом нет ничего удивительного. С раннего детства и вплоть до последних лет его жизни брат был для меня неизменным, неустанным и заботливым покровителем, руководителем, наставником. Ничто в моей жизни, в моей творческой, профессиональной, любой другой деятельности не проходило мимо его внимания, наблюдения, участия. Мои недоброжелатели (а у кого их нет…) вообще считали, что всеми своими успехами я обязан только тому, что мой браг - Михаил Кольцов, который всюду меня протаскивает, расчищает мне дорогу, помогает и покровительствует. И, полагаю, что они, грешным делом, не без злорадства восприняли весть, что Кольцов оказался "врагом народа", а я - "братом врага народа", и ожидали, что тем самым вся моя доселе успешная творческая и другая деятельность быстро сойдет на нет.
Не забыть в этой связи, как на второй день после ареста брата я пришел к исполнявшему обязанности редактора "Известий" Якову Селиху. Плотно прикрыв дверь кабинета, он приглушенным голосом обратился ко мне:
- В чем дело? Что произошло? Чего ему еще надо было?
- "Чего ему еще надо было?" Вы же хорошо его знали, Яков Григорьевич. Ему, наверно, надо было, чтобы его опять послали с каким-нибудь ответственным, опасным поручением. Чтобы он опять смог рискнуть жизнью, как тогда в Испании. В этом был его характер.
- Да, да… Конечно, - задумчиво сказал Селих. - Такой у него был характер. Но, странно, странно… очень странно.
- Яков Григорьевич! Мне подавать заявление с просьбой освободить меня от работы в "Известиях" по собственному желанию?
Я достаточно хорошо знал порядки того времени.
- Что?! - закричал Селих. - Какое заявление? Какое освобождение по собственному желанию? О чем вы говорите? Мы о вас не знаем ничего плохого, кроме хорошего! И вообще, прекратим этот разговор. Приходите после Нового Года, мы обо всем спокойно поговорим.
В первых числах января (это был уже тридцать девятый год) я снова вошел в кабинет Селиха. К слову сказать, это был очень порядочный, честный человек, искренне друживший с Кольцовым.
- Давайте говорить откровенно, - начал он. - Кто, в конце концов, знает, что Борис Ефимов родной брат Михаила Кольцова?
- Мне кажется, Яков Григорьевич, это довольно широко известно.
- Бросьте. Об этом знают, может быть, сто человек в Москве. А "Известия" имеют миллионный тираж по всей стране.
Такое вступление, не скрою, мне очень понравилось. Селих, однако, продолжал:
- Но, если вы спросите, будем ли мы по-прежнему печатать вас в "Известиях", то я отвечу - нет, не будем.
Я несколько оторопел от такого неожиданного вывода, но, честно говоря, на Селиха не обиделся. Я понял, что он уже, где надо, консультировался.
- Понятно, Яков Григорьевич. Так я напишу заявление. Но маленькая просьба: можно, я напишу не "по собственному желанию", поскольку никакого такого желания у меня нет, а "по личной просьбе" (не знаю, зачем мне это понадобилось!).
Так деловито и мирно, согласно "правилам игры" было оборвано мое сотрудничество в "Известиях", начавшееся, если читатель помнит, в октябре двадцать второго…
Все мое время уходило, как правило, не на работу, а на хождение по различным приемным и справочным бюро "соответствующих органов" и тюрем: Бутырок, Лефортова и Матросской тишины в тщетных и, теперь это очевидно, наивных попытках узнать что-нибудь о брате. Многочасовые ожидания в душных коридорах, переполненных такими же, как и я, угнетенными и растерянными ЧСИРами (официальная аббревиатура, означавшая "член семьи изменника Родины"), Томительное ожидание неизменно заканчивалось двухминутным, абсолютно пустым разговором с очередным чиновником, который ничего конкретно не сообщал, поскольку сам ничего не знал.
Единственная ниточка, связывавшая с братом и подтверждавшая его реальное существование, состояла в том, что у меня принимали на его имя денежные передачи - 30 рублей в месяц. Я приходил в извилистый проходной двор, соединявший Кузнецкий мост с Пушечной улицей, и входил в невзрачную дверь одной из дворовых построек, на которой висела табличка с маловыразительной надписью "Помещение № 1". Там через крохотное окошко я вносил деньги. Опытные ЧСИРы выработали такую практику: в начале месяца вносить двадцать рублей, в середине месяца еще пять и в конце месяца последние пять рублей. Это, как считали, давало возможность знать, что заключенный еще в Москве, что его никуда не услали и не… еще что-нибудь…
Месяц тянулся за месяцем. И мне хотелось думать, что это хороший признак, что в деле Кольцова намерены серьезно разобраться, что он сможет доказать нелепость клеветнических обвинений и что, выйдя на свободу, он напишет о своих впечатлениях великолепный, мужественный и страстный дневник, не уступающий "Испанскому". Но судьба, увы, отказала ему в этом. А я жил, ничего не зная о самом родном и близком для меня человеке, как будто он внезапно очутился на другой планете. Я питал, правда, слабую надежду, что, получая свои тридцать рублей, брат должен расписываться в их получении (бухгалтерия - везде бухгалтерия, даже в тюрьме…) и он, может быть, видит, от кого поступили деньги, это говорит ему, что я на свободе и, возможно, вселяет какие-то надежды… А было еще такое: как-то раздался у меня в квартире телефонный звонок.
- Это Борис Ефимович?
- Да. Кто говорит?
- Это не важно. Вам передает привет МЕК.
Я ничего не понял и принял это за чей-то малоинтересный розыгрыш
- Вы поняли? - спросил тот же незнакомый голос.
- Не понял, - ответил я. - Но, во всяком случае, за привет спасибо.
- Не поняли? Что ж, тогда всего хорошего.
Я положил трубку и пожал плечами. Чушь какая-то… Людям делать нечего.
Прошло с полчаса, я вспомнил этот странный звонок и подумал, что он очень похож на какой-нибудь условный конспиративный сигнал. И вдруг я схватился за голову… Боже мой! МЕК… Да ведь это же - Михаил Ефимович Кольцов!.. Как я сразу не понял? Но зачем этот идиот не сказал просто: привет от брата или от Михаила? Зачем он перемудрил с конспирацией? Я заметался по квартире, надеясь, что этот человек позвонит еще раз. Но он больше не звонил. Видимо, решил, что я отлично его понял, но побоялся продолжать разговор… И я долго казнил себя, что по глупости и недогадливости упустил возможность что-нибудь узнать о брате.
…Огромного значения международные события принес с собой тридцать девятый год. Достаточно назвать пакт "Молотов - Риббентроп", по сути дела явившийся установлением дружеских, партнерских отношений между Сталиным и Гитлером, немедленно повлекший за собой нападение фашистской Германии на Польшу и начало Второй мировой войны. На фоне таких катаклизмов, гигантских и грозных, что значили горести и беды отдельных людей? Но "отдельным людям" вроде меня было от этого не легче…