* * *
Что ж, от себя могу лишь добавить, что, по крайней мере, в двух случаях солидарен с Оскаром Савельевичем - в сострадании к заболевшему мальчику и в сердечной склонности к его прелестной матери.
Как дальше развивалась наша любовь? (Потому что, по всей вероятности, это была она - самая настоящая, только скоротечная, как в старые времена чахотка…) А никак. Она не развивалась. Было ещё три встречи полностью наедине, а потом всё превратилось в хорошие и длительные дружеские отношения. С Лизой и с её подрастающим сыном.
Когда, спустя короткое время, я зашёл к ней в гости, то застал там коренастого молодого человека, с которым встречался ещё у Юлия Даниэля, только сейчас, в отличие от тех дней, он не был оживлён, остроумен, словоохотлив, но бледен, молчалив, подавлен. Что не помешало мне к концу вечера окончательно понять, что находится он у Лизы не в гостях, а как бы дома. (А познакомились они через лизиного сына, чьим учителем он ещё недавно был.)
Я знал, что зовут его Т.Я., что он превосходный преподаватель литературы, любимец многих школьников и их родителей, а также историк и литературовед, известный в определённой среде своими лекциями и статьями (официально неопубликованными) о российских поэтах, о судьбах интеллигенции и культуры, о "романтической идеологии" советского времени; наиболее известной его работой стала книга "Конец трагедии" об Александре Блоке. (Её рукопись он как-то забыл на прилавке магазина Военторга, что на Воздвиженке в Москве, и с нею, наверняка, не без интереса ознакомились "литературные критики в штатском" из определённой организации, которая с некоторых пор стала интересоваться взглядами и поведением Т.Я.)
Он был чрезвычайно возбудимым человеком, но о нём, думаю, его старший друг Юлий Даниэль, кого Т.Я. любил и уважал, никогда бы не сказал с иронией - как в своё время обо мне: "он очень нервный". Не сказал бы потому, что пронзительная нервность Т.Я. не вызывалась чем-то или кем-то, а была органичной, граничила с болезнью душевной и временами переходила в депрессию. Она же привела к трагической развязке: он покончил с собой на сорок четвёртом году жизни. Но это уже когда ему пришлось уехать в другую страну, в Израиль, где находились его жена и сын, которого он безмерно любил.
В тот год, когда мы встретились с ним у Лизы, его семья уже была за границей, он же продолжал оставаться в Москве и, подвергая себя определённой опасности, читал лекции о литературе тем, кто хотел его слушать, а кроме того, помогал составлять и распространять в напечатанном на пишущей машинке виде так называемую "Хронику текущих событий" - о репрессиях властей по отношению к правозащитникам…
ГЛАВА 9. Немного реминисценций о школьных годах. Колька Ухватов и его служебный рост. Приезд из Польши моего двоюродного брата и его красавицы-жены. Их воспоминания о Второй мировой войне. Мы с Риммой в Минске. События из жизни её родных; в том числе и весьма забавные. Последняя встреча. Прощальный поцелуй в поезде… Заявка в лучшее издательство страны
1
Мы крепко дружили с ним два с половиной года: в восьмом классе, в девятом и в первой половине моей учёбы в десятом. А потом не поссорились, нет, а расстались, потому что во второй половине последнего года в школе я бросил её и уехал в сибирский город Тобольск, куда не ходили поезда, ввиду отсутствия там рельсов. Да, именно "бросил" - потому что никто меня из школы не выгонял, а всего-навсего в наказание за плохую дисциплину Фёдор Фёдорович ("Федька Рощин - гроза слободки", как его звали старшеклассники) перевёл меня в другой десятый класс - из "Б" в "В", чтобы, как он объяснил, разбить мою тесную дружбу с тремя другими учениками - Витей, Колькой и Андреем. Но сейчас я начал рассказывать о Кольке Ухватове…
Нет, сперва ещё немного о Фёдоре Фёдоровиче. Он, как я сейчас понимаю, был, в сущности, очень неплохой человек, совсем не злой и не такой уж "грозный". Как многие начальники и почти все директора школ, он больше играл в гневность и злобу, нежели обладал этими качествами. (Знаю это, к некоторому стыду, и по себе - в бытность мою командиром роты и потом школьным учителем.) А возвращаясь к Фёдору Фёдоровичу, не могу забыть - я писал об этом несколько книг назад, - как, уже после войны, случайно увидел его на Тверском бульваре зимой. И, представьте, он играл в снежки со своей женой, когда-то завучем нашей школы, очень доброй и не очень красивой женщиной. (Напрочь забыл её имя, а спросить уже совершенно не у кого .) Это было ещё до той подлинной трагедии, что произошла возле школы, где он тогда работал: два ученика нашли гранату, она взорвалась у них в руках, и оба погибли. Конечно, по нашим неписанным традициям, виноват оказался "стрелочник", и старого седого Фёдора Фёдоровича выгнали с работы и запретили даже близко подходить к учебным заведениям. Мне было очень его жаль, но всё равно и по сию пору я не простил ему, что семьдесят с лишним лет назад он зачем-то перевёл меня из родного "Б" в чужой "В", и что в результате своей обиды, которую я упорно пестовал и холил, я в конце концов бросил школу и уехал из Москвы в Тобольск, на рыбстанцию, где одним из сотрудников был бывший ученик нашей учительницы литературы. Поняв, что моё решение уехать твёрдо и непоколебимо, она списалась с этим человеком и попросила взять меня кем-нибудь на рыбстанцию, которая что-то делала там. Он (фамилия его была Маслов) сразу согласился и даже написал подробное и утешительное письмо моим родителям. Меня, помню, несколько обескуражило, но и порадовало их довольно спокойное отношение к моему поступку: никаких резких возражений и душеспасительных бесед, не говоря уже о прямом запрещении. Впрочем, вполне вероятно, что и они, и бабушка порядком устали от меня и хотели передохнуть, а также уделить больше внимания воспитанию моего брата, кому только что стукнуло десять лет.
Но что ещё больше удивляло меня и не перестает удивлять до сих пор - отчего ни искушённый директор школы, ни мягкосердечный наш завуч, ни умная и опытная учительница литературы, да и другие учителя не могли постичь простой вещи: что, быть может, куда разумнее и правильнее было бы не доводить дело до крайности, и уж если этот неподатливый, обидчивый, а может и не совсем психически уравновешенный подросток… Да, да, именно так… А чему тут, собственно, удивляться, если Юра к своим шестнадцати годам, несмотря на сравнительно благополучную жизнь, успел уже узнать о многом малоприятном и даже страшном в жизни, а кое-что хлебнуть и сам - говорю об аресте его отца, чему он был почти свидетелем; о трудном, тесном и шумном существовании в общей квартире, где приходилось жить и вчетвером в одной комнате; о постоянных ссорах с бабушкой; о том, как в седьмом классе ему предъявили политическое обвинение: что в лозунге, висевшем на стенке класса с изображением товарища Сталина за штурвалом (нашей жизни) он, ученик Юра Хазанов, своею собственной рукой зачеркнул две буквы последнего слова, и получилось, что Вождь "ведет нас от победы к поБЕДЕ". Понимаете?.. Если перечисленных несчастий недостаточно для того, чтобы сделаться "психически неуравновешенным", добавлю, что лучший школьный друг Тоська Кузьмин сделал для себя чуть ли не правилом дразнить Юру всякими дурацкими словечками, и доходило до того, что это превращалось в рукопашную схватку с результатом в виде кровоточащей губы или носа. А самое, самое главное - что известная задавака Ия Маяк, у которой такие глазищи с поволокой - убиться можно! - когда Юра перебегал на другую сторону Хлебного переулка, упал и разбил коленку на булыжной мостовой, не только не пожалела его, а даже рассмеялась… Это случилось, правда, когда он был в пятом классе, но разве такое забывается?..
Чего доброго, вы можете сказать: подумаешь, удивил! Не у него одного кого-то арестовали или даже расстреляли; не он один жил и живёт в коммуналке; не его одного обвиняли в том, что он море поджёг, а также оскорбляли, смешивали с грязью… Ну, и что с того?.. Если все из-за этого на стенку лезть будут и школу бросать, у нас не страна будет, а дурдом сплошной…
Но я вам отвечу: а вы поглядите вокруг как следует! Много у нас сейчас вполне нормальных и уравновешенных психически по улицам ходит? Даже в армии их с гулькин этот самый… Об этом все газеты пишут… И по телевизору показывают…
Однако продолжу про то, о чём начал. Если мальчишка так дико привязан к друзьям, что не мыслит без них своего пребывания в стенах класса, то почему бы, чёрт возьми, не оставить его в том же классе и попытаться приучать к дисциплине какими-то другими способами, а не отрывать от друзей - тем более, что он воспринимает это как преднамеренную жестокость, которая - утверждают неглупые люди - не лучший метод воспитания. Впрочем, у нас этот метод всегда преобладал. Если не в семьях, то в государственном масштабе…
Но это уже - кол, а на колу, как известно, мочало…
И, всё же, если вернуться в серьёзное русло, я до сих пор помню утро моего первого подневольного появления в десятом "В", ребят из которого хорошо и давно знал, но все они, а также стены, парты, чёрная доска, портреты Тургенева и Пушкина показались мне чужими, враждебными, таящими угрозу. А рыжеватый Мишка Ваксин, славный парень, кто слегка косил, виделся отчего-то главным выразителем этой скрытой угрозы. На первой же переменке я помчался в свой прежний класс "Б" к друзьям и был порядком обижен, что они не восприняли моё отсутствие как нашу общую трагедию…
Сразу после нового года я уехал в Сибирь и первые месяцы получал довольно много писем от друзей и отвечал им, однако месяца через два переписка заглохла. Я продолжал томиться, бездельничать, потому что делать на рыбстанции было абсолютно нечего. Мой "спаситель" Маслов уехал выяснять отношения с начальством и в Тобольск больше не вернулся; хозяйка отказала мне в комнате, и я с трудом нашёл жильё на окраине. Но я не сдавался: много читал, бродил по городу, посещал театр, где редкие зрители сидели в шубах и шапках, а суфлёр был слышен лучше, чем венецианский мавр Отелло; пил водку с церковным сторожем и рассказывал ему по его требованию, как живут люди в Москве; один раз был на охоте, но никого не подстрелил; ходил на лыжах с племянником квартирной хозяйки по Иртышу в какое-то село километров в тридцати от города и еле доплёлся обратно, потому что заболел желтухой. А месяцев через пять вернулся в Москву - как и уезжал: не под звуки фанфар, однако школу собрался кончать и поступать потом куда-нибудь. Но куда - не знал и желаний особых не испытывал.
У бывших однокашников как раз начинались выпускные экзамены, вскоре после которых многие стали готовиться к институту. Дружба моя с Витькой, Колей и Андреем исчезла, как будто её не было, даже мелькнула мысль: а на кой чёрт я так переживал из-за неё, лез в бутылку и уехал бить баклуши и пить водку на верхотуре церковной колокольни Тобольска, хотя вполне можно было пить её с Колей Ухватовым или ещё с кем-то в Москве, на Садовой, на Малой Бронной, или даже в школе на чердачной лестнице, только чтобы, как и раньше, никто из взрослых не видел.
С осени я опять оказался в десятом классе, в той же школе номер 114 напротив Зоопарка, где директором был тот же "Федька Рощин - гроза слободки", а завучем - добрейшая (вот, вспомнил имя и отчество!) Евгения Леонидовна. Среди учеников бывшего девятого многих я, конечно, знал, и совсем неплохо - например Нину Копылову, мою первую любовь и сподвижницу по драмкружку, а также - Милю Кернер, чей рассказ я нещадно раскритиковал в литкружке и дружба с которой (настоящая!) продолжается уже 74 (семьдесят четыре) года. Ещё там были - Женя Минин, Юра Белокрылин, Давид Медведенко, Ира Кудрявцева, Юра Розенфельд, Лиза Охотникова, Таня Воробьёва, Эмма, Жозя, Петя, Ванда… (Это, извините, я проверяю свою память!)
Миля, как и я, задержалась на один год, но не потому, что "взбрыкнула", подобно мне: она уезжала с родителями в Бурятию, где отец пытался заработать побольше денег на жизнь. Были среди моих новых соучеников и второгодники, но были и такие, как Женя Минин и Давид Медведенко - дети польских эмигрантов-коммунистов, кого советская власть спасала от арестов у них на родине. Боюсь кляузничать и мазать чёрной краской наше прошлое, но не могу не сообщить неприятную правду: немало из польских коммунистов, родителей моих соучеников (в том числе мать Жени Минина, отец и мать Ванды) были вскоре арестованы у нас и домой никогда не вернулись. Между прочим, моя дорогая Миля через девять лет после окончания школы вышла замуж тоже за бывшего польского гражданина, коммуниста-подпольщика, бежавшего в Советский Союз, арестованного здесь и просидевшего в лагере ровно десять лет, но не утратившего свой революционный пыл. Однако, всё равно, человек он был хороший, и у них с Милей родились две дочери, но живут все они совсем в другой стране.
Однако хватит о плохом, а то, и впрямь, обвинят в полном отсутствии отчизнолюбия и бездумном злопыхательстве.
Вспомнить-то я собирался всего-навсего о Кольке Ухватове, а вот повело… О том Кольке, с кем мы дружили около трёх лет; кто беззаветно любил театр, красивых светловолосых девчонок и был серьёзен, вежлив и немногословен. Кто жил вдвоём с матерью в крошечной комнатёнке на седьмом этаже большого дома на Садово-Кудринской, и у кого была собачка - сердитый карликовый терьер. Сердился он, я уверен, потому что его никогда не выводили гулять, и все свои нужды он справлял в комнате, где воздух был не слишком приятен. Даже для собаки. Отец Коли с ними не жил, и сын о нём никогда не упоминал. Коля был влюбчив и к любви тоже, видимо, относился достаточно серьёзно, потому что вскоре после окончания школы женился на племяннице руководителя нашего драмкружка. Однако вскоре они разошлись…
* * *
И вот теперь, спустя тридцать лет, собираясь с Риммой в Минск, я получил возможность повидать там Колю - во второй раз после войны. Первый раз увидел его, когда вернулся в Москву, меня демобилизовали, я подыскивал работу и от кого-то из одноклассников узнал, что Колька Ухватов окончил театральный институт и стал каким-то немаловажным лицом в управлении по делам искусств Москвы, то есть, в полном смысле слова, искусствоведом - "ведает" искусством. Я решил зайти к нему по старой памяти: поговорим по душам и вдруг какую-никакую работёнку предложит - статью про театр или про самодеятельность написать, а то и про войну - как агитбригады фронт обслуживали и госпитали.
Ни разговора по душам, ни насчёт работы не получилось: он был жутко занят, на столе всё время звонил телефон, заходили сослуживцы; встретиться ещё раз не предложил, и я ушел злой и оскорблённый, ощущая себя просителем и вспоминая слова Беранже-Курочкина: "…Кто я такой в сравненье с ним, в сравненье с ним, с лицом таким?.." (С месье Ухватовым самим…) Мелькнула мысль, что его поведение может объясняться комплексом вины или стыда, который я начал замечать среди тех, кто по разным причинам не был на фронте и при встрече с побывавшими там старался загодя напяливать панцирь, чтобы сподручней было держать оборону против зачастую весьма спесивых и несдержанных "героев". (Или считавших себя таковыми.)
Впрочем, не верьте мне: такая мысль появилась значительно позднее, а тогда я просто решил никогда больше встречи с ним не искать. И придерживался своего решения лет двадцать с лишним, пока фамилия "Ухватов" не прозвучала в разговоре с мужем одной из сестёр Риммы, жившим и работавшим в Минске. Его имя Лёня, он московский дирижёр, пианист и находился тогда со всей семьёй в этом приятном городе не по зову сердца, а потому что в Москве найти работы не мог. До этого, по той же причине, ему пришлось побывать в городах Тверь и Сталино (позднее стал опять Донецком). Лёня был настоящий музыкант и настоящий музыковед - но не "ведал" музыкой, как Коля Ухватов искусством, а хорошо знал её, любил, писал о ней книги и увлечённо рассказывал в своих лекциях.
(О таких, как он, кто вынужденно покидал родные города и стены совсем не из-за "охоты к перемене мест", вспоминал недавно знаменитый дирижёр Геннадий Рождественский, рассказывая, как в 60-х годах прошлого века ему велели уволить из оркестра, которым он руководил, 42 музыканта, грешивших той же "нехорошей" национальностью, что и Лёня. Рождественский не сделал этого и ушёл из оркестра. Однако их всё равно уволили.)
Но с чего это вдруг Лёня упомянул фамилию "Ухватов"? А потому, что мой давний школьный приятель работал теперь в Минске, и не каким-нибудь простым "вЕдом", а самым главным в Белоруссии, то есть председателем Комитета по делам искусств. Я уточнил у Лёни имя этого начальника - оно было Николай, - и мне захотелось повидать того, с кем лет сто назад сидел в одном классе; с кем тайно распивал дешёвое вино на чердачной лестнице школы; с кем вместе выступал на школьной сцене, изображая кого-то из "Бориса Годунова" и, тоже пушкинской, "Барышни-крестьянки"; с кем гуляли по звеневшей трамваями Садово-Кудринской; вдыхали пропитанный собачьими экскрементами воздух в крошечной комнате на верхотуре большого красивого дома и страстно рассуждали о достоинствах и недостатках знакомых девчонок, на одной из которых он впоследствии женился, но брак был недолгим.
Вот по всем этим причинам, когда Римма сказала, что очень соскучилась по своим любимым племянникам Грише и Тане и по их родителям и хочет взять на несколько дней отпуск за свой счёт у себя в Агентстве по авторским правам и съездить к ним в Минск, я и предложил себя в попутчики… Но тут вот что ещё произошло… (Не знаю, как вы, а я считаю за благо, что с нами, или у нас, всё время что-то происходит: иначе ведь помрёшь от скуки и однообразия. Впрочем, в нашей с вами действительности помирали всё больше и чаще совсем не от этого…)
То, что произошло на сей раз, ни к политике, ни к экономике отношения, слава Богу, не имело… Хотя, как сказать! Ведь если считать, что политика - ни что иное, как сфера, связанная с определением формы и жизнедеятельности государства, а значит, и отдельных личностей, то появление в нашей стране, а точнее в нашей с Риммой квартире, некоторых из этих личностей (да ещё прибывших из "другого" мира) можно, пускай с натяжкой, считать актом политического свойства. Короче говоря, к нам приехал мой двоюродный брат Адам с женой. Они возвращались кружным путём к себе домой, в Польшу, из поездки к друзьям в Бельгию, и ехали на собственном автомобиле. (В народной Польше, на зависть нам, такая поездка была возможна. Не зря же эту страну называли тогда "самым свободным бараком в социалистическом лагере".) Узнав, что мы собираемся в Минск, они предложили поехать с ними на машине: их путь в Варшаву лежал как раз через Минск.
И мы поехали…