Горечь - Хазанов Юрий Самуилович 37 стр.


Миша изредка бывал у нас, но подолгу не задерживался. Хорошо было нам сидеть возле печки и разговаривать. Он умел рассказывать, но умел и слушать. А это не часто у людей бывает.

Как-то раз мой отец заговорил с ним о 1937 годе в Советском Союзе, об арестах, о высылке людей в Сибирь, спросил, неужели все они враги, все виноваты. Миша сказал, что ничего не знает об этом, что любит Сталина, верит ему. И если Сталин так делал - значит, надо было. Отец возражал, говорил, что не может быть в стране столько врагов - и женщины, и дети; что это - жестокость, лютость, тирания… Сказал, что Сталин и в мирное время пролил много крови… этого забыть нельзя… что в нём ничего нет от Бога, только от дьявола…

Миша вдруг побледнел, вскочил со стула и закричал:

- Я запрещаю, пан Михал, в моём присутствии так говорить о нём! Если бы это сказал кто-то другой, я застрелил бы его на месте!

- Стреляй, чёрт с тобой! Пся крев! - Я ушам не поверила, что отец может такое выговорить. Но не испугалась: я уже немного знала Мишу.

Они оба стояли, гневно глядя друг на друга, и тяжело дышали.

- Щуречек, - сказала я, - разве так можно?.. Успокойтесь… вы оба… Миша, мой папа любит Россию, он учился в Петербурге, окончил там Лесной институт. Ещё до вашей революции. А сколько русских книжек он прочитал! - и зачем-то добавила: - Я знаю русскую литературу лучше, наверное, чем польскую…

Миша был бледен как полотно, я со слезами просила его не принимать так близко к сердцу слова моего отца. Но Миша молчал. Потом резко повернулся и, не попрощавшись, вышел из комнаты.

Мы тоже не говорили ни слова. У меня мелькнула мысль, не прикажет ли Миша своим партизанам поджечь наш дом, но я отогнала её.

- Дорогой мой Щуречек, - произнесла я наконец, - как ты мог такое ему сказать? Ведь для него Сталин это всё, понимаешь? Как для нас хзус Христус.

- Замолчи! - сказал отец. - Не смей так говорить…

Несколько недель я Мишу не видела. Но потом он появился вместе с доктором и с несколькими партизанами. Вид у него был ужасный: рука забинтована, исхудал, глаза блестят, как у тяжелобольного.

Мой добрый Щуречек! Первые твои слова были:

- Миша, прости, пожалуйста, меня, старика, что я кричал на тебя… Только не думай, будто я испугался. Просто понял, как ты молод, как смел и благороден. И не нужно сейчас… Пусть время рассудит.

Отец поцеловал Мишу в голову, тот обнял моего Щуречка здоровой рукой и тоже поцеловал. Я смотрела на них, у меня защипало в глазах, и вдруг я поняла, что ко мне пришла любовь! Да, я люблю этого парня! Он прекрасен…

- Миша, ты совсем болен, у тебя жар, - сказала я. - У нас есть знакомый аптекарь в городе. Я поеду за лекарствами.

- Потом, Сонечка, спасибо, не надо. - Он уже не первый раз называл меня русским именем. - Сейчас я хочу только горячего чая и лечь… лечь…

Мы уложили Мишу на кровать, дали чаю, смерили температуру. Она была очень высокой. Доктор сказал, это опасно, лучше бы Мише остаться, только он не знает…

- Он должен остаться, - сказала я. - Мы за ним присмотрим. Немцев давно уже у нас не было. Да в такой мороз они и не придут. Верно, тАтусь?

Отец с доктором вышли из комнаты, я осталась возле постели. Миша лежал с закрытыми глазами; он, видимо, не слышал нашего разговора. Я сидела и смотрела на него. Вдруг он открыл глаза и сказал:

- Сонечка, я не могу без тебя жить… Поверь мне… Сегодня был бой… Двух ребят убило, меня ранило… Я привёз тебе трофейный одеколон и спички… спички… на кухне…

Я не понимала, говорит он в полубреду или осмысленно, но слушала, не прерывая.

- Сонечка, мне показалось сейчас, я умираю, и стало страшно, что не увижу тебя… И я понял… понял, что люблю…

- Я тоже, Миша, - прошептала я, но он не услышал. Я наклонилась и поцеловала его в жаркий лоб, в горячие губы. - Спи, завтра тебе станет лучше…

Он уже спал. Я вышла в столовую. Отец и доктор сидели у огня. Доктор хмуро и серьёзно посмотрел на меня.

- Соня, - произнёс он, - я хочу, чтоб ты знала, если не знаешь. Миша Минин, несмотря на молодость, выдающийся командир. У него настоящий военный талант, его все любят… И ты тоже, - добавил он, и улыбка выглядела странной на его всегда сумрачном лице. - Но сейчас дело не в этом… Извини, я вынужден тебе сказать… Миша в последнее время изменился. Это мешает его работе. А работа у него одна - трудная, страшная - воевать. Но её нужно делать. И думать только о ней. А его мысли двоятся… Понимаешь, о чём я? Он всё время рвётся сюда, в этот дом. Когда нужно и когда не нужно. Это опасно и для вас, и для него… В общем, чего много говорить. Скажи ему сама об этом… Понимаешь, девочка?

- Но что же я могу, пан Александр?

- Многое. Скажи ему то же, что я, только по-своему… Что сейчас не время… не время любить. И лучше, если ты уедешь в город. К матери и брату.

- Я не оставлю Щуречка… папу! А его не отпустят немцы: он ведь управляет этим хозяйством. Да и на что мы жить там будем?

- Я сам поговорю с Мишей, - сказал мой отец, который молча слушал наш разговор. И, вздохнув, добавил: - Пше прАшам, но вы неправы, дорогой Александр Александрович, - любовь должна быть всегда…

Партизаны в ту же ночь ушли. Хотели забрать Мишу, но он так метался в жару, что доктор не решился его взять.

Перед тем как лечь спать, я зашла на кухню, увидела там Мишины подарки: немецкий одеколон - мужской для бритья, кожаный футляр со спичками. Я сняла верхнюю крышку, в глаза бросились вышитые жёлтыми нитками буквы: "Дорогому Фрицу" и вделанная в кожу фотография девушки. Футляр выпал у меня из рук, спички рассыпались. Я навзрыд заплакала. Я плакала обо всём: о своей несчастной стране, о Мишином отце, погибшем на фронте, о его одинокой матери, о нашей несостоявшейся любви… Я плакала и о Фрице, которого убил Миша и у кого тоже были мать и любимая…

На следующее утро у нас появились немцы. Я не поняла, откуда они: то ли отстали от своей части, то ли из тех карателей, которые ведут борьбу с партизанами. К счастью, мы увидели их, когда они ещё входили в ворота.

- Скорее, - спокойно сказал мне отец. - Отведём Мишу в ту, полупустую кладовку… Положи на пол овчину, укрой как следует - чтоб руку забинтованную видно не было.

С трудом мы подняли Мишу на ноги, его всё ещё лихорадило, и уложили в дальний угол кладовки, под нависшей лестницей. Я укрыла его по горло одеялом, сверху бросила два старых пальто. Отец пошёл встречать немцев. Я тоже вышла к ним.

Те немцы, кого мы уже знали, обычно бывали вежливы с нами, порою даже откровенны. Помню, один полковник, участливо глядя на меня сквозь очки без оправы, сказал, что мне нужно ехать в Германию - там я смогу хотя бы найти работу, а когда окончится война, быть может, выйду замуж за немца. Когда я ответила, что не хочу за немца, он пожал плечами и так же сочувственно сказал, что другого пути, к сожалению, нет.

Но этих немцев мы не знали. Они очень замёрзли, вид у них был довольно жалкий, испуганный и в то же время внушающий страх. Офицер спросил, кто ещё в доме, кроме нас.

- Работница, - сказал отец и позвал: - Анка!

- Больше никого?

- Нет.

- Мы сами осмотрим.

У меня остановилось сердце.

- Пожалуйста, - сказал отец. - Идёмте…

Немцы, как были, не раздеваясь, пошли по дому. Двое из них сняли с плеч автоматы.

Я молила Бога, чтобы они не зашли в кладовку. Показала комнаты, чердак, какие-то закоулки.

- А это?

- Кладовка, - сказал спокойно отец.

Офицер толкнул дверь.

- Кто это? - крикнул он, а унтер-офицер вскинул автомат.

Я думала, что сейчас упаду, но вместо этого, сама не знаю, как получилось, подбежала к месту, где лежал Миша, и, обернувшись к немцам, сказала:

- Ой, да это Яцек! Наш конюх… Пьяный, как свинья… Папа и не знал… Я ему велела тут лечь, пока не проспится… Где только шнапс берет?

Для правдоподобия, кажется, даже толкнула ногой неподвижное тело Миши. И смертельно испугалась: вдруг он приподнимется, высвободит раненую руку, проговорит что-то по-русски!

При слове "шнапс" немцы оживились, заулыбались.

- Шнапс хорошо, - сказал офицер.

- Сейчас будет, - сказал отец. - И обед тоже… Анка!

Не помню, как прошёл тот день. Немцы наелись, напились и ушли ещё засветло. А поздно ночью приехал на подводе доктор с тремя партизанами. Мише стало немного лучше, он был уже в полном сознании и понимал, что оставаться у нас нельзя.

На прощанье я сняла с шеи нашу семейную реликвию - маленькую иконку.

- От несчастий и смерти, - сказала я. - И чтобы мы обязательно встретились… Можешь не надевать, я понимаю, носи в кармане…

…Милый Миша! Не помог тебе мой подарок. Много позже Алёша (я повстречалась с ним в БарАновичах) рассказал, что их отряд перебросили в леса под Минском, и там, в одном из боёв, Миша погиб. Это случилось 15 мая… В мой день рождения…

Ещё Алёша рассказывал, что Миша был смелым, как настоящий сказочный герой; но он очень хотел жить, и делился с Алёшей планами на будущее; говорил, что после войны обязательно разыщет меня, мы поженимся, а где будет наш дом - в Москве или в Варшаве, неважно: ведь все страны станут свободными… В кармане у него нашли мою цепочку, и с ней похоронили… Матери написали в Москву. На улицу Маросейка… Есть у вас такая?..

Прощай, кохАны Миша! Я тебя люблю…

* * *

Как предсказывал доктор, немцы спалили наш дом - от страха перед партизанами.

Отцовский начальник, интендант Восс, перевёл нас в Столбцы. Восс был голландец, он ненавидел немцев и не скрывал от нас этого. Он устроил и меня на работу - в бухгалтерию. А кроме того, подарил мне щенка немецкой овчарки, который рос как на дрожжах, несмотря на скудную пищу.

Как-то, возвращаясь с работы, я увидела, что в доме напротив нашего разместилось гестапо. Это было опасно: мы слушали по ночам Би-Би-Си, у нас бывали поляки и русские, не все из которых могли понравиться новым соседям.

Через несколько дней к нам заявился оттуда солдат. Он сказал:

- Меня послал обер-лейтенант. Хочет купить у вас собаку. Заплатит хорошо.

Я ответила, что собака не продаётся, но солдат объявил, что офицер всё равно придёт, так он желает… Что было делать?

К нашему удивлению, офицер из гестапо оказался молодым человеком очень приятной внешности и говорил по-польски, как настоящий поляк.

- Обер-лейтенант Жорж Штраль, - представился он.

Был вечер. Мой отец раскладывал пасьянс - незаменимое средство для успокоения нервов. Пасьянс был трудный, никак не удавался. Офицер сразу заметил на столе карты, спросил:

- Могу я помочь?

- Попробуйте, - сказал отец.

Обер-лейтенант уселся за стол, и через пять минут пасьянс "вышел".

- Хотите, покажу вам ещё один? - сказал он отцу. Я смотрела на непрошенного гостя, свободно говорящего на моём родном языке, и думала: зачем он явился? Желание купить собаку - это лишь повод?.. Может, немцы кого-то схватили, узнали про нас, про Мишу?.. Мне было страшно, а обер-лейтенант показывал отцу новый пасьянс, словно только для этого пришёл, и не обращал на меня никакого внимания.

- Выпьете чаю? - сказала я, не зная, что ещё сказать.

- С удовольствием, - ответил обер-лейтенант и вынул из кармана плитку шоколада.

- Вы прекрасно говорите по-польски, но это ведь, конечно, не ваш родной язык? - спросила я.

- Да, я немец. Но воспитывался в Быдгощи, ходил в польскую школу. Я и русский неплохо знаю. - И, обращаясь к отцу, произнёс по-русски: - У вас приятная дочь.

Сукин сын, подумала я, наверняка был у нас в Польше немецким шпионом до оккупации. А обер-лейтенант продолжал:

- Очень хотел бы купить вашу собаку, пани. Я люблю животных. Видел, как вы гуляли с ней, она мне понравилась. Такому псу нужно хорошее питание, а вам, наверное, трудно.

- Пока не умираем с голоду, - сказала я, - будем кормить и собаку. А если умрём, то вместе.

- Но это жестоко по отношению к псу, - усмехнулся обер-лейтенант.

Мне была неприятна его шутка, и я сказала, вероятно, слишком резко:

- Не будем об этом говорить!

- Что ж, даю слово больше не возвращаться к этому разговору. - Обер-лейтенант встал, поклонился. - С вашего разрешения буду к вам заходить по-соседски.

Он взял плащ, надел фуражку со свастикой и кокардой в виде черепа, ещё раз поклонился и вышел.

Нам он оставил свои сигареты с золотым мундштуком.

После этого он стал часто приходить - по вечерам, после начала комендантского часа, когда мы никуда уже не могли пойти. Он раскладывал пасьянс, мы беседовали о литературе; рассказывал он и о себе - что по образованию инженер, учился в Гданьске; показывал фотографии матери, родственников. Разговоры были самые обычные, но я следила за каждым своим словом. Один раз спросила ненароком, для чего гестапо приехало в город.

- Видите ли, пани, - ответил он, - мы здесь боремся с остатками советских бандитов, которые взрывают наши поезда, нападают на полицейские посты. Знаем, что им помогает часть местного населения… Так ведь?

Мы с отцом слушали молча. Больше всего нас поражала его глубокая и какая-то бесстрастная убеждённость. Вера. Не человека, а механизма - машины! Как у Миши Минина - в Сталина, - с горечью подумала я.

Обер-лейтенант стал бывать всё чаще. Люди по соседству начали поглядывать на нас с любопытством, с недоверием. Отец советовал мне уехать, хотя бы на время, в Барановичи, где были мать и брат. Но я не могла, не хотела оставить отца.

И всё же пришлось: Щуречек убедил меня. Он говорил, что, если даже нам пока ничего не грозит, посещения гестаповца накладывают пятно на весь наш дом; отец привёл строчки из русской пьесы, которую очень любил и много раз читал в дни своей молодости: "Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь!" Может быть, если ты уедешь, говорил отец, обер-лейтенант перестанет ходить…

Мой начальник, голландец Восс, одобрил наше решение и дал мне какое-то пустяковое поручение в земельное управление к своему шефу. Сказал, что недели две могу не появляться, а то и больше. Даже совсем не возвращаться, если так надо…

Через несколько дней после приезда в Барановичи я пошла в земельное управление к заместителю начальника. Его я немного знала, он приезжал к нам в хозяйство. Звали его Келлер, был он немцем из Поволжья, светлый блондин, лет тридцати, ужасно вежливый, хорошо говорил по-немецки, по-французски, одевался на немецкий манер: высокие сапоги, кожаная куртка, тирольская шляпа. Похожих на него было много в охранных отрядах СС.

Должность он занимал немалую - ведал всеми сельскими хозяйствами большого района, но держался просто и дружелюбно, и называли мы его на польский лад "пан Славка". Он приветливо принял меня, выслушал, что я передала от Восса, и вдруг спросил:

- Что вы делаете сегодня вечером?

"Начинается, - подумала я, - и этот тоже!"

- Ничего, - ответила я, - буду у матери.

- Тогда приглашаю к себе на день рождения. Придут мои друзья. К семи часам. Вот адрес. - Он протянул мне визитную карточку.

- Я… я не знаю.

- Обязательно приходите! - В голосе послышался приказ.

Я не знала, как быть. Келлер всегда был доброжелательным, помогал нам с отцом в наших делах по хозяйству; я не хотела его обидеть, да и побаивалась, конечно. И я пошла. Он жил в хорошем доме; меня сразу провели в большую комнату, где стоял стол, уставленный закусками. Было несколько человек: все молодые, не старше тридцати. Особое внимание я обратила на привлекательную светловолосую женщину и её брюнета-мужа. "Какая пара! - подумала я. - Прямо для кинофильма".

Келлер познакомил меня со своими друзьями. Стали усаживаться за стол. Хозяин предложил место рядом с собой, что меня ещё больше насторожило. Говорили все по-русски. Я поняла, что красивая Тамара работает в гебитскомиссариате, а её муж, инженер, на аэродроме… Кто же они, эти люди? Немцы Поволжья, белорусы, русские?

Ужин был великолепный. Я забыла, когда так ела. Все веселились от души, словно войны никакой и не было. Потом один из гостей сказал:

- Спой, Слава, чего-нибудь.

Келлер поднялся и запел: "Широка страна моя родная…" Гости стали подпевать. Они тоже поднялись.

Я сидела, смотрела на их лица, на блестевшие глаза и не понимала: где я! Среди кого?.. Эту песню я уже слышала от Миши…

Потом они пели "Капитан, капитан, улыбнитесь…", "Синий платочек". Последнюю песню тоже очень любил петь Миша. У меня сжалось горло, навернулись слёзы.

Я продолжала размышлять… Все они работают у немев, на хороших должностях, все хорошо одеты, сыты. Зачем поют советские песни? Ведь это опасно. Может, просто соскучились по своей музыке, но почему именно такие песни?

В комнате стояло пианино. Кто-то начал играть, другие танцевали. Меня пригласил молодой врач по имени Шура. Он работал в немецком госпитале. "Что будет после войны?" - спросила я у него.

- После войны, - ответил он, - после войны вы, пани, будете счастливы и красиво одеты…

- И все будут свободны и сыты, - добавила Тамара, которая услышала разговор. - И в нашей стране будет не хуже, чем в других.

О какой "нашей" стране она говорит? - опять подумала я. - Ведь сама служит немецкому рейху…

Хозяин дома сказал, чтобы я не беспокоилась насчёт комендантского часа, он довезёт меня на своей машине. У остальных гостей тоже были специальные пропуска. Веселье продолжалось.

Когда мы ехали в машине, я всё время ждала, что пан Келлер скажет мне что-то… что - сама толком не знала. Но он говорил обычные слова.

- Вот и отстукало мне тридцать лет, Сонечка, - сказал он со вздохом.

"Сонечка" - так меня называл Миша.

- Вы не женаты? - спросила я.

- Нет. Перед войной всё не было времени… Может, оно и лучше. Некому горевать, если что…

Машина остановилась. Я вышла, поблагодарила.

- Когда возвращаетесь в Столбцы? - спросил Келлер.

- Ещё не знаю. У меня там… в общем, неприятности.

- Поезжайте обратно, - сказал он голосом, в котором прозвучали начальственные нотки, и я вспомнила, что он и правда мой начальник. - Я приеду туда через неделю, тогда поговорим. Спокойной ночи!

Через несколько дней я уехала из города. Отец встретил меня ворохом новостей: арестовали сына хозяина нашего дома; двое русских, служившие у немцев, - врач и инженер, мы их хорошо знали, перешли к партизанам…

- А этот… обер-лейтенант? - спросила я.

- Приходит чуть не каждый день, сидит, о тебе не спрашивает… Как будто и так всё знает… Напрасно ты вернулась!

Я, как могла, успокоила отца, сказала, что скоро приедет Келлер, он наверняка поможет - не исключено, что переведёт нас отсюда в другое место.

Через несколько дней к нам зашёл инженер Восс с только что приехавшим Келлером. После обеда, когда Восс ушёл, Келлер пригласил меня немного пройтись.

Вдруг он спросил:

- У вас не болят зубы?

- Нет, - ответила я в недоумении.

Назад Дальше