Мой дядя Пушкин. Из семейной хроники - Лев Павлищев 10 стр.


Кроме того, многие из знакомых, пользовавшихся радушным гостеприимством моей матери, стали убеждать меня напечатать и другие части "Семейной хроники", касающиеся покойных Ольги Сергеевны, брата ее Александра Сергеевича, их родителей и моего отца.

Не обладая ни литературным талантом, ни даже сносным литературным слогом, я писал "Хронику" собственно для себя, а если решился напечатать отрывки из нее, то потому, во-первых, что, как я уже предварял читателей, мне казалось "просто грешно" утаивать некоторые черты, известные лишь мне одному из жизни поэта, принадлежащего не только своим кровным родным, но и всей России, а во-вторых, потому что, исполняя сыновний долг, я хотел напомнить, что единственная сестра достославной памяти Пушкина – родная мать моя Ольга Сергеевна Павлищева, – забытая, Бог весть почему, пушкинскими биографами и комментаторами, была, действительно, – как ее воспел кн. Вяземский – "поэта друг и гений милый".

Появившиеся же в печати, в разное время, три или четыре записочки к ней дяди Александра да напечатанные стихи его "Ты хочешь, друг бесценный, чтоб я, поэт младой…" говорят публике об отношениях его к Ольге Сергеевне весьма немного.

Предлагаемые отрывки основаны преимущественно на хранящейся у меня переписке моего деда и бабки с Ольгой Сергеевной от 1829 по 1835 год включительно, на переписке между моими родителями за 1831, 1832, 1834, 1835, 1836, 1841 и 1854 годы, когда они некоторое время жили в разных городах, и, наконец, на письмах отца моего к своей матери, Луизе Матвеевне Павлищевой, за 1828, 1829, 1835 и 1836 годы.

Вследствие этого печатаемые мною теперь отрывки будут обнимать лишь события упомянутых годов.

К большому моему сожалению, только письма моего отца к своей матери писаны по-русски; переписка же Сергея Львовича и Надежды Осиповны, подобно переписке моих родителей между собою, происходила по-французски, следовательно, в переводе на русский язык письма эти неизбежно утратят многое в своей внешней стороне.

Дальнейшим подспорьем при составлении предлагаемых отрывков послужили рассказы моих родителей, знакомых Александра Сергеевича, подруг Ольги Сергеевны, а также происшествия, которых я был уже сам очевидцем.

Все эти рассказы я аккуратно вносил в мой дневник, который веду в течение тридцати двух лет сряду, день в день.

Итак, приступаю к изложению событий, начиная с 1828 года.

Глава XI

После свадьбы моего отца дядя Александр Сергеевич Пушкин бывал первое время почти ежедневно у моих родителей, поселившихся в уютной квартирке в доме Дмитриева в Казачьем переулке, и всячески старался устроить примирение между Николаем Ивановичем и его тещей, Надеждой Осиповной: но бабка и слушать не хотела сына, говоря, что виною свадьбы, состоявшейся без ее позволения, не дочь, а зять, причем однажды попотчевала Александра Сергеевича шумной сценой, в заключение которой объявила ему категорически, "чтобы он не смел ей больше и толковать о Николае Ивановиче".

С горестью сообщал Александр Сергеевич моему отцу о результатах своих попыток и раз пророчески сказал ему: "Вспомните мое слово: рано или поздно матушка сама раскается".

Посещая дочь, Надежда Осиповна всегда выбирала время, когда моего отца не было дома, и только в праздник Пасхи Николай Иванович был у Пушкиных по настоянию Александра Сергеевича. Кончились праздники – и все пошло по-старому.

Сергей Львович взглянул на дело иначе: правда, он побаивался жениных сцен и посещал Николая Ивановича тайком, но все же показывал ему свое расположение, хотя и выражавшееся сначала сентиментальными фразами, а не делом. На деле же Сергей Львович проявил это расположение попозже, в 1831 году, пристроив зятя, как мною уже было рассказано раньше, под начальство действительного тайного советника Энгеля, председателя Временного правления в Царстве Польском.

О своей тогдашней домашней обстановке отец мой пишет своей матери, Луизе Матвеевне, от 1 июня 1828 года следующее:

"По-прежнему служу я в Иностранной коллегии переводчиком с разных языков и получаю 1000 рублей жалованья. Вице-канцлер распорядился произвести меня в коллежские асессоры, а теперь откомандировал в Сенат переводить бумаги с польского, а в польском я понаторел еще в Тульчине, под командой добрейшего Витгенштейна: переводить бумаги надобно в следственной комиссии над поляками. Работу эту чиню под наблюдением обер-прокурора Кайсарова. Он малый славный. А вот что теперь скажу вам, любезнейшая матушка: теща, Надежда Осиповна Пушкина, не любит меня, и я даже с ней не вижусь. Шурин, Александр Сергеевич, правда, потащил меня к ней на Пасху, думал мировую устроить, но дело вышло дрянь. Похристосовались и шабаш, а об ином прочем ни гугу.

Александру Сергеевичу это не по нутру: оный со мной в отношениях вполне хороших, но ничего с упрямой тещей не поделал. Тесть добрый малый, но у жены под пантуфлей. Ничего в нашу пользу не сделал, разумею насчет денег. Тесть скуп до крайности, вдобавок по хозяйству не сведущ.

У него в Нижегородской губернии 1000 душ, а крепостной его управляющий набивает себе карман и оставляет барина без гроша. От беззаботливости отца и плутовства управителя очевидно и мы терпим.

Жена прохворала почти с самой свадьбы; сильно огорчает ее теща своей враждебностью ко мне; а как на грех простудила ее зимой комедия визитов, которые мы сделали десятка с три в 20 градусов морозу. Старики уехали теперь в деревню, а шурин, Александр, еще здесь. Заглядывает к нам, но или сидит букою, или на жизнь жалуется; Петербург проклинает, хочет то за границу, то к брату на Кавказ. Больше почти никого и не видим.

С переменой жизни не знаю, останусь ли здесь. Все зависит от родителей жены, смотря по средствам, которые доставят они для нашего существования. Вся надежда теперь на шурина Александра Сергеевича: авось их уломает, что и обещался сделать; на днях едет к ним на неделю. Если же ничего не успеет сделать, то Бог поможет. Уверен я, что с моей женою буду везде и всегда счастлив".

Отец рассказывал мне, как он в первый год своей женитьбы и от материальных, и от нравственных забот сделался едва ли не достойным мученического венца, а Ольга Сергеевна, преданная ему всей душой, страдала от отношений к нему своей матери не менее, если не более, и впоследствии часто мне говаривала: "Мa lune de miel etait ma lune de fel, et mon annee de miel – mon annee de fel". (Мой медовый месяц был желчным месяцем, а мой медовый год – желчным годом.) Единственным ее утешением были минуты свиданий с Александром Сергеевичем. Пушкин тогда действительно хотел бросить Петербург и высказывал сестре свои мрачные мысли, вылившиеся и в написанной им тогда же у моих родителей элегии "Предчувствие", из которой привожу две первые строфы:

Снова тучи надо мною
Собралися в тишине!
Рок завистливой бедою
Угрожает снова мне…

Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?

В день же своего рожденья, 26 мая того же 1828 года, он, в написанном по этому случаю стихотворении "Дар напрасный", прямо скорбит, что живет на земле.

Прочитав моей матери эти последние стихи, дядя Александр сказал: "Хуже горькой полыни напрокутило мне житье на земле; нечего сказать, знаменит день рождения, который вчера отпразднован. Родился в мае и век буду маяться".

При этом Пушкин зарыдал.

Ольга Сергеевна тоже не могла удержаться от слез и впоследствии при всякой постигавшей ее невзгоде вспоминала стихи брата, но на этот раз возразила ему так, думая его утешить:

– Не будь бабой, Александр, перестань, полно плакать, а спрашивается, из-за чего? Из каких-нибудь пошлостей журнальной ракальи? Плюнь! Охота тебе te forger des idees noires (забирать себе в голову мрачные мысли (фр.))! Эти идеи – больше ничего, как расплясавшиеся нервы. Что же после этого я о себе должна сказать? Тебе, слава Богу, ничего недостает, а взгляни-ка на меня и на моего Николая Ивановича… Если же мир земной гадок, то плачь не плачь, все равно: людей не переделаешь. А на твои стихи скажу тебе и всем известные другие:

Ничто не ново под луною,
Что было, есть, то будет век:
И прежде кровь лилась рекою,
И прежде плакал человек!

Эти стихи вызвали, как известно, отповедь в стихах же митрополита московского Филарета.

– Твои стихи – очаровательная музыка, – продолжала утешать Ольга Сергеевна брата, – но верь, ничто с нами не случается без Божия Промысла, стало быть, и ты появился на свет не с бухты-барахту.

(Эту беседу с братом передавала мне мать моя.)

Ольга Сергеевна в то время (1828 г.), кроме посещений своего старшего брата Александра, находила утешение и в письмах младшего. Этот младший брат, "Наш приятель Пушкин Лев", был Вениамином, любимцем Сергея Львовича и Надежды Осиповны, но, не выдержав так же, как сестра его и брат, их деспотических нежностей, записался тайком от родителей в нижегородские драгуны и ускакал на Кавказ, где, как сказано мною в предшествующем отрывке, покрыл себя боевою славою.

Ольга Сергеевна души в нем не чаяла; отвечая ей тем же и уважая ее, он, однако, побаивался ее справедливых дружеских головомоек, за которые, впрочем, был ей всегда признателен. Одну из подобных головомоек считаю не лишним привести, хотя и отступаю от хронологического порядка.

Утром достопамятного 14 декабря 1825 года дядя Лев исчезает из родительского дома, что называется по-французски: "sans tambour ni trompette" – недуманно, нежданно. Можно себе представить, какого страха натерпелся мнительный Сергей Львович, когда весть о вооруженном мятеже облетела город, а Льва Сергеевича – нет как нет. Меж тем является к деду в кабинет его камердинер, знаменитый Никита Тимофеевич, и является с растрепанными чувствами, докладывая, что на Сенатской площади солдаты, мол, передрались, убитых и изувеченных видимо, дескать, невидимо, а губернатор Милорадович уже на том свете. Сергей Львович остолбенел, а Никита, видя, что произвел эффект, напустил на себя пущую важность и занялся следующим причитыванием: "Красное солнышко, наш ты батюшка Сергей Львович! Душенька моя вся переворачивается, что барчука моего ненаглядного Левона Сергеевича нет. Где-то он пропадает, родименький? Уж не попутал ли его сердечного тоже нечистик?" (его выражение).

Сергей Львович от такого причитанья испугался еще больше и рассудил тут же попотчевать, во-первых, причитальщика здоровеннейшей тукманкой, во-вторых, побежать к жене и закричать: "Леон убит!" – и, наконец, в-третьих, очутиться без верхней одежды и шляпы на улице. Ольга Сергеевна бросилась за ним следом и насилу убедила его воротиться домой, а сама распорядилась заложить сани и поехала на поиски. Надежда Осиповна при всем своем хладнокровии смутилась, а дворня собралась в лакейскую внимать дальнейшим причитываньям оскорбленного Тимофеевича. Сумбур вышел полнейший; все, исключая моей матери, потеряли голову, а Сергея Львовича трясла лихорадка от страха и простуды.

В девять часов вечера является Лев Сергеевич здравый, невредимый и веселый.

– Где пропадал? что? как? – накинулась на него Ольга Сергеевна. – Рассказывай, что с тобой было!

Оказалось, что Лев Сергеевич, любопытства ради, простоял на углу Адмиралтейской площади и Вознесенского проспекта, наблюдая за ходом дела, и, дождавшись конца, завернул к одному из своих приятелей поделиться свежими впечатлениями.

– Ведь ты еле-еле не убил отца, мать до смерти перепугал, не говорю уже обо мне, – продолжала Ольга Сергеевна, – знаю, с сорванцами не якшаешься, а все же мог невзначай попасть и в толпу, и в беду из-за пустого любопытства; и тебя бы за мятежника сочли: в толпе не разберешь!

Тут Ольга Сергеевна принялась читать ему по-французски нравоучения более получаса. Взяла с Льва Сергеевича обещание никому более не заикаться, что он был недалеко от происходившего, и прибавила по-русски в заключение: "Слава Тебе Господи, что брат Сашка в деревне: чего доброго, не ограничился бы разеванием рта, как ты, а напроказил бы по-своему".

В своем месте я расскажу, каким образом судьба действительно вывезла дядю Александра, не допустив его сделаться свидетелем, а легко могло статься – и одним из действующих лиц четырнадцатого декабря, вместе с его друзьями Пущиным и Кюхельбекером, которые, как известно, оба попались.

Но возвращаюсь к последовательному изложению воспоминаний.

Весь 1828 год родители мои провели, не выезжая и на лето, в Петербурге. Уединившись от шумного света, они посвятили себя домашнему очагу и кое-как сводили концы с концами, не имея никакой поддержки от деда и бабки. – "En verite, – говаривал им Александр Сергеевич, – papa et maman vous forcent, mes chers amis, de tirer le diable par la queue, mais helas! je n’y puis rien faire"… (Поистине папаша и мамаша принуждают вас, милые друзья, тянуть черта за хвост, но я, увы! ничего против этого сделать не могу…)

Между тем Сергей Львович и Надежда Осиповна поехали на лето в Михайловское.

"Тесть и теща ускакали в отчину, – пишет отец своей матери, – и не знаю, возвратятся ли на зиму сюда, или ускачут подальше; последнее было бы для меня, милая маменька, приятнее, и в тысячу раз приятнее; теща нрава тяжелого да несносного; не раз представляет меня жене не тем, что я есмь, а тем, что я никогда не есмь; поссорить, впрочем, с Олей меня ей не доведется, а все же ее разговоры обо мне с дочерью моей особе не по нутру".

Наступил 1829 год, а с ним наступили для моей матери новые испытания физические и нравственные. К первым из них относится тяжкая ее болезнь, ко вторым – разлука с братом Александром Сергеевичем.

Перед этими испытаниями, однако, были и приятные для нее минуты.

Не посещая света, родители довольствовались тесным семейным кружком, которого я уже отчасти и коснулся в напечатанных раньше отрывках из моей "Хроники". Барон Дельвиг, с ним отец особенно сошелся, и поэт Мицкевич (когда изменял своему правилу: знать больше, а говорить меньше) были весьма приятными собеседниками, а Михаил Иванович Глинка, тоже, подобно Дельвигу, сотрудник отца, но не по литературной, а уже по музыкальной части, устраивал у моих родителей артистические вечера. Дядя Александр, навещая свою сестру большею частию днем, появлялся по вечерам редко: всего в течение зимы 1829 года был раз пять – не более. Однажды пришел он вместе с Мицкевичем, когда обычные посетители были уже в сборе; гости – одни в ожидании музыкального сеанса, другие виста – расхаживали по комнате, и тут-то произошел известный обмен добродушных фраз между русским и польским поэтами – фраз, о которых так много трубили.

Пушкин и Мицкевич вошли вместе.

– Дорогу, господа, туз идет, – возвестил Мицкевич, указывая на Александра Сергеевича.

– Нет, вы проходите прежде! козырная двойка туза бьет, – сострил Пушкин.

Ольга Сергеевна, говоря как-то о Мицкевиче брату, стала подтрунивать над весьма плохим французским произношением последнего.

– C’est un excellent homme votre Мицкевич, je n’en doute pas, et un homme de genie, par dessus le marche, j’en coviens aussi; mais comme il ecorche cette pauvre et malheureuse langue franchise!., au nom du ciel! (Прекрасный человек твой Мицкевич – не сомневаюсь в этом, да и гениальный человек в придачу, и это сознаю; но как он коверкает этот бедный и несчастный французский язык!.. Боже мой!)

– L’un n’empeche pas l’autre, – возразил дядя, – il n’a qu’a parler francos a la maniere des hottentots, mais nous nous comprenons parfaite-ment. Cela ne m’empeche, nullement d’etre amoureux fou de sa petite blu-ette "Boudryss". Savez vous, Olga, que c’est tout ce qu’il у a de plus gen-til? II me lа traduite en francais d’un bout a l’autre; et j’en veux faire aussi quelque chose". (Одно другому не мешает; пусть говорит себе по-французски на манер готтентотов, но мы отлично понимаем друг друга; это не мешает мне быть влюбленным до безумия в его искорку "Будрыс". Знаешь, Ольга, что это стихотворение как нельзя более мило? Он мне его перевел на французский язык с начала до конца, и я хочу тоже из "Будрыса" сделать кое-что.)

(Разговор этот сообщен мне матерью.)

Надо заметить, что Ольга Сергеевна не выносила плохого французского произношения, а тем более ошибок в разговоре, причем всегда поправляла собеседников, говоря, что ошибки во французском языке ей режут ухо. Слабость к подобным поправкам одолевала ее до такой степени, что не покидала и в самые горькие минуты жизни. Привожу тому пример.

Известие о неожиданной смерти Дельвига (в январе 1831 года) поразило Ольгу Сергеевну как громом. Печальным вестником оказался мой отец и, передавая ей роковое для нее и ее брата известие, сказал, между прочим: "Vous m’avez comprise, qu’apres tout ее qu’on m’a ra-conte, cette mort etait inevitable". – "Vous m’avez compris", – поправила его Ольга Сергеевна, среди истерических рыданий.

(Сообщено мне отцом.)

Возвращаюсь к рассказу.

Ольга Сергеевна стала замечать зимой 1829 года не только грустное, но и желчное настроение брата.

– Напрасно, Александр, – увещевала его она, – портишь свою кровь эпиграммами на всякую ракалью. Ставь себя, ради Бога, выше ее! Злишься по пустому и ничего со злости не ешь, а какому-нибудь Каченовскому или Кочерговскому – как ты его прозываешь, – твои эпиграммы как с гуся вода. Уписывает он, думаю, свой обед за обе щеки, и уписывает так, что за ушами пищит, и горя мало. А плюнь ему в глаза – скажет, небось, "Божия роса!". Дядя рассмеялся.

– Лаянье против тебя этих Кочерговских, – продолжала мать, – все равно, что тявканье собачонки на луну – лает собачонка, а луна свое дело делает.

– Хорошо, Ольга, все это тебе говорить, но шайка Кочерговских и полнолуние выведет из терпения, не то что меня, – возразил Александр Сергеевич, – а господа журналисты и любопытные – от них мне нет ни отдыха, ни срока, – напрашиваются уже не на эпиграммы, а поистине на мою палку.

Действительно, озлобленный врагами, Пушкин был не прочь задавать тогда потасовки и в буквальном значении слова.

Назад Дальше