Мой дядя Пушкин. Из семейной хроники - Лев Павлищев 24 стр.


"Мне очень прискорбно, любезный и милый Николай, что тебе приходится ждать, как пишешь, еще целых четыре месяца содержания, какое тебе обещались. Я в тонких. К счастию, брат Александр меня выручил, сам предложил, тотчас после приезда, свою помощь; я было отказалась, думая получить кое-что от продажи твоих романов и, согласно обещанию отца, две тысячи пятьсот рублей; но, вообрази, оба твои романа переводные "Патриции" и "Богемская девичья война" нейдут вовсе, а нейдут, кажется, потому, что Булгарин, в пику Сомову, который расхвалил эти романы в другой газете, не сказал о них в своей ничего; печатание же на твой счет другого твоего перевода романа Манцони "I promessi sposi", ничего не принесло, кроме заявлений от твоего переписчика, наборщика, разных претензий, и вместо дохода плачу им деньги. Избавь меня ради Бога от хлопот; в них ничего не смыслю. А Сергею Львовичу плут его управляющий догадался доложить, т. е. выдумать, будто бы не может выслать 4000 рублей оброка, которые будто бы получил и которые у него на другой день украли! Сергея Львовича можно и пожалуй уверить, что и пузыри – фонари (on peut lui faire croire que des vessies sont des lanternes); а он обещался именно дать мне 2500 рублей из этих же денег…

Александр, – продолжает Ольга Сергеевна, – в особенности же моя невестка, с которой я совершенно подружилась, убедительно меня просят переехать к ним. Но как же могу на это согласиться? Стеснять их, во-первых, отнюдь не хочу; во-вторых, образ их жизни совсем противуположен моему: Александр будет и в Царском посещать большой свет, а она, как я заметила, очень любит изысканные туалеты. Меня же большой свет не прельщает, а рядиться в мои годы уже не пристало. А тут поневоле, если перееду к ним, должна буду выезжать вместе с братом и невесткой, причем и одеваться не хуже ее. Говорю откровенно, могу ли я это делать при твоем ограниченном жалованье и твоих, правда очень почтенных, литературных трудах, но которые, кроме изъяна, с тех пор как Дельвиг на том свете, не приносят ни гроша?"

Нравственное состояние Ольги Сергеевны тоже было очень печально.

"Не получая известия, томлюсь и беспокоюсь: жив ли ты? – пишет она по-французски, – не убит ли?., все может статься. Недобрый гений вдохновил тебя променять спокойный семейный очаг на проклятую Польшу. От души ее ненавижу. Как же могу быть спокойной? Приглашаешь меня приехать. Но куда же? Из Гродно, вероятно, вас ушлют в другое место, а там в третье и десятое. На поездку надо денег и денег, а откуда мне их взять, чтобы одной поехать тебя отыскивать в неприязненном крае, где свирепствует и холера, хотя в глазах моих это, положим, ничего не значит. Но главное, меня родители отсюда не выпустят амазонкой на польскую войну; слишком от них завишу; зимой собираются в Москву да настаивают, чтобы и я туда же с ними поехала, коль скоро польская война затянется. То ли бы дело, если бы ты потерпел немного и выжидал место консула? Переселились бы в лучший климат. А теперь? Бог знает, увижу ли тебя? Застрянешь в дурацкой Польше (avec votre sotte de Pologne!!). Да жив ли ты? откликнись ради Бога.

Вчера из Царского приехал ко мне Александр. Говорит, что мои мысли о тебе пустяки и что ты пороху не нюхаешь. Но этим меня не утешил. Мои старики тоже скоро уедут отсюда. Оба были у меня на днях вечером, но удовольствия не доставили: хотелось быть одной, а мать была так весела и так подшучивала над моим одиночеством, что у меня раздиралось сердце и я не могла удержаться от слез. Заходит ma tres chere mere (моя драгоценная матушка (фр.)) ко мне часто; вчера провела весь вечер и играла в вист, когда, сверх ожидания, пожаловали и Марков, и Плетнев, и Аничков; все трое тебе кланяются. Вдова Дельвига – она переехала на новую квартиру – в отчаянии. Иду сейчас к ней, а завтра меня навестит Александр; приехал вчера по делам из Царского, куда меня хочет увезти на целых три дня. Так пристал, что не знаю, как отделаться…

Брат Леон, как говорит Александр, желал остаться на Кавказе драться с горцами, но Хитрово во что бы то ни стало хочет, чтобы подрался с поляками. Вероятно, с ним встретишься…"

Между тем отец мой, отправившийся на театр военных действий в августе, вступил с нашими победоносными войсками в Варшаву.

Прежде чем обратиться к изложению быта моей матери и ее родных в 1831 году, считаю более для себя удобным привести предварительную заметку моего отца, касающуюся пребывания его в том же году в Варшаве, а затем сказать несколько слов о находившемся на театре военных действий дяде Льве Сергеевиче Пушкине и приятеле его Сиянове.

"Въезжая в Варшаву, – пишет отец, – я прямо направился к книжной лавке и тут же накупил книг для пополнения моей небольшой библиотеки, которую оставил в Петербурге. При выборе книг обращал я внимание на край, куда судьба призывала меня на долгое время. Случай же захотел, чтобы мне отвели квартиру у Кох – го, старого воеводы-кастеляна, которому, не знаю почему, я очень понравился и который потом снабжал меня историческими книгами, рассказывая красно про старину Польши, как свидетель трех ее разделов. Это разбудило во мне страсть к истории, заснувшую с того времени, как я предался музыке и литературе. Захотелось знать, чего не знал; но желание это должно было подчиниться требованиям службы, когда, с окончательным открытием Временного правления, я туда явился.

Председатель Ф.И. Энгель почтил меня доверенностью принимать и докладывать просьбы, поступавшие к нему сотнями от поляков, просьбы и дельные, и вздорные, как бывает в такое смутное время. Я принимал просьбы, расспрашивал просителей, нужнейшее отмечал карандашом на самой просьбе и докладывал, исполняя немедленно его приказания. Все это я делал один с помощью писца: теперь занимается этим целое отделение чиновников. Кроме того, на дому поправлял перевод с польского на русский журналов Временного правления, поминаю об этом как о предмете полулитературном и в последствиях своих для меня важном. Перемарывая почти до слова жалкий перевод Б – го, я вырабатывал, даже создавал язык, который мало-помалу усвоили себе позднейшие переводчики журнала, а изложение бюджета мне стоило большого труда.

Это последнее занятие имело влияние на ход моей службы. Поправляя Б – го, я неосторожно однажды пошутил насчет его работы: оказалось, что я поправлял не Б – го, а самого Пр – го, директора канцелярии. Пр – ий надулся и, как после я узнал, нажаловался на меня, потому что председатель привязался однажды к слову соткновение, употребленному в бумаге вместо столкновение, и дал мне чувствовать с некоторую важностью, "что и я могу ошибиться". Обнаружилось взаимное охлаждение; вдобавок я занемог. В таком положении представилось мне вдруг, чрез посредство Валериана Федоровича Ширкова, с которым я жил на одной квартире, предложение перейти к генерал-интенданту для занятий по иностранной переписке, производившейся с нашими консулами прусским и австрийским по предмету продовольственных припасов, из коих одни из Пруссии доставлены были поздно, когда в них уже надобность минула, а другие из Австрии доставлены не сполна и увлекли комиссионера под суд. Личное, дружеское ко мне расположение генерал-интенданта Погодина, блестящие обещания, а с другой стороны неприятные отношения с начальством Временного правления, наконец, приманка новизны (тогда двадцатидевятилетнему молодому человеку), очень еще привлекательной, решили мой выбор: я простился с администрациею края, на поприще которой полагал быть полезнее других, и, согласно моей записке, поданной главнокомандующему действующею армиею, откомандирован в интендантство для сношений на иностранных языках.

Удаление мое от Временного правления, кажется, не понравилось председателю, судя по тому, что он исходатайствовал награды всем, кроме меня.

Сейчас же после моего перевода мне поручили временно управлять канцеляриею генерал-интенданта. Хотя я и сидел с утра до вечера за бумагами, иногда самого неприятного содержания, но нет худа без добра: управляя канцелярией, я стал изучать одну из важнейших частей военной науки – способы и тайны продовольствия армии; познакомился при этом с краем и с того же времени начал подготовлять материалы для статистики Польши…"

С дядей Львом Сергеевичем отец мой встретился в Варшаве, вскоре после вступления туда наших войск. Прибыв с Кавказа на театр военных действий в свите Паскевича, "Пушкин Лев", по своему обыкновению, явил чудеса храбрости, особенно на приступе Варшавы, 26 августа.

Счастие и здесь ему улыбнулось: какая-то невидимая рука его хранила. Находясь среди самого жестокого огня и отчаянно работая саблей, дядя остался невредим; одна лишь лошадь под ним была убита.

Лев Сергеевич очень обрадовался встрече с зятем и явился к нему на следующий же день с своим приятелем Сияновым.

П.Г. Сиянов – воин и поэт – служил еще во время Отечественной войны в сформированном тогда Мамоновым полку "бессмертных гусар". Особенно сблизившись со Львом Сергеевичем во время персидского похода, он, подобно своему приятелю, не прочь был кутнуть, но, как оба они выражались, "gardant toujours le calme du comme il faut".

– Знаете ли, любезнейший друг, Лев Сергеевич, какая между нами разница? – спросил он Пушкина.

– Не знаю.

– А вот какая. Хотя мы оба, Боже сохрани, никогда во время пирушек не выходим из границ приличия, – а выпить можем на славу, – но шампанское прекращаю тогда, когда начинаю рассказывать собутыльникам о французской кампании, а вы перестаете пить ром, когда поведете рассказ о персидской.

Лев Сергеевич и Сиянов решили поселиться на одной квартире с Николаем Ивановичем. Квартира эта состояла из двух просторных комнат; одну занимал отец, вместе с приятелем и сотрудником композитора Глинки Валерианом Федоровичем Ширковым, а другая пустовала.

Сделав это отступление, я в следующей главе вернусь к рассказу о случившемся в тот же период времени, с июня по сентябрь 1831 года, с моей матерью, Александром Сергеевичем и их родителями.

Глава XXVII

…Знакомы мне и радость и печаль,

И дней моих уже лампада догорает,

Но часто прежнего мне жаль:

О нем в раздумии душа моя мечтает…

Мятлев

Лето 1831 года моя мать оставалась большею частию в Петербурге, не имея возможности следовать за своим мужем; провела она все это время в постоянных беспокойствах и душевных волнениях. Не зная с точностью местопребывания Николая Ивановича и получая от него известия крайне неисправно, вследствие военных обстоятельств, Ольга Сергеевна предавалась самым черным мыслям и писала отцу наугад в Минск, Брест, Белосток, Пултуск, Плоцк, смотря по доходившим до нее слухам о движениях армии.

К душевным беспокойствам Ольги Сергеевны присоединялись и вещественные заботы, при совершенной неизвестности, что будет дальше.

Дед и бабка наняли в половине июня дачу в Павловске, поблизости к Александру Сергеевичу, переехавшему с молодой женой в Царское; в деревню же порешили летом 1831 года не заглядывать и держаться вдали от разных забот о сельском хозяйстве, на которое Сергей Львович, что называется, тогда и рукой махнул.

Привожу за это время несколько выдержек из подлинных французских писем, насколько они касаются быта моей матери и ее родных.

"Никогда мне так не было грустно, как в настоящую минуту, – пишет Ольга Сергеевна мужу в конце мая, – воображаю тебя среди неустранимых опасностей, в крае враждебном, зараженном холерой, представляя тебя то больным, то убитым злодеями-мятежниками. Не поверишь, в каком я отчаянии, что ты уехал в Польшу, а как нарочно – через неделю после твоего отъезда в этот глупейший край – открылась вакансия консула в Смирне. Вакансию предложили твоему же бывшему товарищу в Азиатском департаменте Габбе; но, по болезни жены, которая не могла за ним следовать, он отказался и подыскал взамен себя другого сослуживца. Очень, очень жаль. Служил бы ты не в Польше, рискуя жизнью, а жил бы со мной неразлучно в прекрасном климате, при весьма порядочном, можно сказать, завидном всякому жалованье, а теперь, Бог весть, какая будущность нас ожидает.

Александр в Царском; не знаю, куда уедут дражайшие родители. Ничего не решили: в деревню или в Павловск.

Брат Александр занимает прелестную дачу в Царском. Что хочешь, того просишь; прогостила я у новобрачных три дня, а новобрачные, кажется, друг другом очень довольны. Моя невестка (Наталья Николаевна) очаровательна во всех отношениях (ma belle coeur est charmante sous tous les rapports). О ее наружности скажу, что она из таких красавиц, каких встретишь редко не только в России, но и в Европе, и Александр совершенно прав, называя ее Мадонной; в самом деле: греческий, вполне правильный профиль, рост, гораздо выше среднего, стройный стан, при некоторой худощавости, безукоризненные черты лица – все это, привлекая общее внимание, придает внешности его жены какое-то величие, а главное, она предоброе дитя (tout a fait bonne enfant) и, кажется, далеко не глупа (bien loin d’etre sotte). Правда, еще застенчива, но и этот милый порок с летами пройдет. Дай Боже, чтобы она сделала брата счастливым и успокоила бы его. Между тем он и она – две противоположности, – Вулкан и Венера, Кирик и Улита. Ей недоступны ни беспокойства, ни гнев, а брат иногда становится капризен, как беременная женщина, и ворчлив, как шестидесятилетний старец (mon frere devient quelquefois capricieux comme une femme enceinte, et grognon comme un barbon de soixante ans), что, впрочем, ему, при тех неприятностях, какими его беспрестанно угощают "добрые люди", извинительно. Надеюсь, жена будет его утешением, если не ангелом-хранителем…"

"…Холера появилась в Петербурге, – сообщает моя мать Николаю Ивановичу от 18 июня, – и сделала нам визит из Нарвы, где очень напроказила. Холеры я хотя нимало не боюсь, но должна выехать отсюда и поселиться на некоторое время в Царском у брата. Меня к этому принуждают и он, и дражайшие. Все они вообразили, что мне в Петербурге холеры не миновать. Мама вчера пристала с криками, папа со слезами, а тут и брат приехал ко мне из Царского родителям на подмогу: Александр стал меня бранить, зачем не переезжаю к нему с "дражайшими" немедленно спасаться от болезни; укорял он меня в упрямстве – не понимая, что в полчаса нельзя мне уложить вещи, рассчитаться с кем следует, да сделать все необходимые распоряжения по оставляемому хозяйству. Насилу доказала брату, что мне раньше трех дней переехать к нему невозможно. – "Если через три дня не увижу тебя у меня в Царском, то сам заеду за тобой да увезу к себе насильно; вот мои последние слова"…

Что же мне делать? Приходится уступить, чтобы успокоить и брата, и дражайших. Собираюсь и укладываюсь, но этим уступки мои кончатся, и я из Царского далее ни шагу. Ни за что на свете не поеду с "дражайшими" в Михайловское, если паче чаянья им вздумается туда явиться; иначе не выпустят"…

"…Я еще в Петербурге, – пишет Ольга Сергеевна моему отцу от 23 июня. – Родители, испугавшись холеры, уложились на скорую руку и бежали к Александру в Царское без оглядки на другой же день после того, как меня посетили с братом, т. е. в прошлый четверг (когда тебе писала), – 18 июня. Подражать им физически – в быстроте передвижения – и нравственно – в их трусости – никак не могла, а по уговору с Александром располагала непременно выехать отсюда в субботу, 20 июня; но в пятницу – 19-го – мне сказали, что город окружен каким-то кордоном, а в Пулкове устроили карантин, где останавливают проезжих далеко не на сутки да окуривают удушливым хлором, что страшнее, по-моему, всякой холеры. У нас же в городе от холеры – хочу тебя попугать так же, как и меня пугаешь Польшей, – большая смертность; развозят по кладбищам в сутки более 250 человек, а в доме, в котором ты меня оставил, сию минуту скончался жилец верхнего этажа, старик Рост; за полчаса до смерти он был весел и отобедал с большим аппетитом; вчера тоже внезапно отправилась на тот свет прислуга нижних жильцов – молодая, здоровая девушка, – за четверть часа перед смертью стиравшая белье. Значит, Александр был прав, советуя бежать, но что же делать?., опоздала. Народ в отчаянии, а фабричные и мастеровые бесчинствуют на улице; страшно мне из дома выходить, но и в бедных людей грешно бросать камень; они отчасти не виноваты: полиция никуда не годится, забирает в лазареты пьяных, принимая их за больных; а доктора – беспримерные невежды (qui sont d’une ignorance sans exemple), – понимающие в болезни и лекарствах еще меньше, нежели мы с тобой, душат этих несчастных пьяных такими микстурами, от которых бесхолерные превращаются в холерных. Не можешь себе представить, что тут за содом! Легковерием народа пользуются мерзавцы, рассказывая ему ужасы разного рода; волосы становятся дыбом…

…С часу на час ждут Государя, как слышала сегодня от моего кузена, графа Константина Николаевича Толстого, и твоего товарища Бухольца. Оба они только что ушли. Что будет дальше – неизвестно.

…Ходят вот еще какие слухи, но насколько верны, сказать не могу: будто бы на днях обнаружили гнусный заговор и посадили в Петропавловскую крепость пятьсот человек, подкупленных врагами России. Говорят, эти чудовища (ces monstres) действовали насчет холеры, которая не совершила и четвертой части приписываемых ей опустошений.

Как бы ни было, я в ужасном положении, не будучи уверена в завтрашнем дне, а отсюда теперь двинуться к Александру не могу. Разве решусь на риск.

Все разъехались заблаговременно, кто мог. Жуковский в Царском, Плетнев в Ораниенбауме, Марков выехал в Кронштадт, Нодены в Ревель, а вдова Дельвиг в Москву…"

Ольга Сергеевна действительно решилась ехать в Царское на риск и вынуждена была возвратиться назад. Александр Сергеевич, называя попытку сестры в своем письме к Прасковье Александровне "шалостью", остался этой попыткой очень недоволен, вследствие чего и черкнул сестре довольно резкое послание. О случившемся моя мать рассказывает Николаю Ивановичу от 7 июля следующим образом:

Назад Дальше