"…Путешествие мое в Царское совершенно не удалось. Желая избегнуть карантина, я решилась сделать крюк и приехала на место благополучно, хотя и поздно вечером, но позвонила по ошибке не к брату, у которого остановились отец и мать до переезда их в Павловское, а к его соседке – нашей доброй старушке Архаровой. Вообразив, что это не я, а сама петербургская холера в моем образе пожаловала к ней в гости, Архарова закричала от испуга, указала мне дачу Пушкиных и криком своим произвела суматоху всеобщую. Я к дражайшим; мать, в особенности же отец, – Александр и жена его были в гостях, – перепугались еще хуже Архаровой; не холера, а страх заразителен, и вот не прошло получаса, как меня отвозят с "триумфом" в карете, в сопровождении госпожи полиции, и отвозят будто бы для того, чтобы выдержать карантин, но на поверку моим глазам представился не карантин, а кордон, откуда мне, без дальних разговоров, указали обратную дорогу в северную столицу. Александр, узнав о моем походе, тоже встревожился и на меня рассердился жестоким образом. Написал он мне такое дерзкое и неумное письмо, что готова быть погребенной заживо, если только оно когда-либо дойдет до потомства, а, судя по стараниям брата мне его отправить, кажется, Бог меня прости, он на это и рассчитывал. Между прочим, брат меня очень энергически укоряет в том, что я не исполнила его приказания (?) ехать к нему в Царское заблаговременно, до холеры, когда за мной заезжал. А письмо кончает фразой: "черт знает, ч т о т а к о е", которую написал огромными буквами…"
Впрочем, гнев дяди Александра на сестру был весьма непродолжителен. Он очень хотел ее видеть, однако под условием, чтобы она выдержала карантин, что и доказывается следующей его французской припиской к письму Сергея Львовича от 12 июля: "Милая Ольга! Сию минуту получил записку от Жуковского. Он сообщает, что выхлопотал для тебя позволение у князя Волконского приехать к нам, выдержав предварительно карантин в Каменке, – единственный, остающийся в Царском Селе, во всей же империи карантины сняты. Посылаю тебе письмо Жуковского в подлиннике, которое он мне писал, и тебе остается только пойти к Булгакову. Булгаков вручит тебе билет Волконского. Да приведет тебя Бог к нам; скоро соединимся и будем в состоянии гулять везде, где нам угодно. Прости за резкость прошедшего письма и не сердись".
He желая подчиняться стеснительным формальностям, Ольга Сергеевна рассудила, помимо полученного разрешения, посетить брата в Царском и родителей в Павловске не иначе, как при более удобных обстоятельствах, что и исполнила в половине августа.
О своем пребывании у брата она пишет Николаю Ивановичу от 19 августа следующее:
"Александр в восторге: прогуливаясь с Наташей в Царскосельском парке, он встретил императора и императрицу. Их величества остановились, чтобы говорить с ними, а государыня заявила моей невестке, что очень рада с ней познакомиться, и сказала ей много других милостивых и ласковых слов. И вот Наташа волей-неволей должна явиться ко двору. Она очень застенчива, а потому в отчаянии; зато Александр на седьмом небе и, когда воротился домой, не знал от радости, куда девать свою особу, приговаривая: "Сестра! Теперь не только я, как поэт, знаменитость, но и Наташа будет знаменитостью; чем же она хуже хваленых красавиц: Фикельмонши, графини Мусиной-Пушкиной, – Пушкиной не простой, – да Зубовой?"
Брат, конечно, порешил после этого бывать с женой в большом свете и принимать у себя высшее общество, которое меня ничуть не забавляет, а мои друзья поэтому не могут быть их друзьями.
Брат очень обрадован и другою милостью, – продолжает Ольга Сергеевна. – Ему удались хлопоты у Бенкендорфа – позволить ему описывать подвиги Петра Первого, Екатерины II и заниматься для этого в архивах, на что Александр получил разрешение. Кстати о Бенкендорфе: намедни, гуляя с братом, я встретила этого господина. Наружность его очень мало привлекательна, а улыбка какая-то кисло-сладкая: точно лимон укусил, как выражается брат Леон.
Александр, точно так же как я, очень скверного мнения о Польше: называет он ее краем сумасшедших; надеется, что мятежников скоро усмирят, но советует мне пока туда ноги не ставить, даже в том случае, если бы ты и более года сюда не являлся. "В твои лета, Ольга, – говорит он мне, – нелегко тебе расстаться с местом, где провела пору цветущей молодости и приобрела незаменимых друзей; не говорю уже о твоих естественных друзьях. Пусть твой муж рисует тебе сколько ему угодно счастие проживать в Польше, вдали от родины; не верь заманчивым картинам, сам не знает, что говорит. Уехать на время из Петербурга, где климат, правда, никуда не годится, – другое дело, но расстаться с Россией навсегда – не допускаю и повторяю правило Вольтера: "lе mieux est l’ennemi du bien".
Дай Бог, – продолжает Ольга Сергеевна, – чтобы кампания с "польскими шутами" кончилась скорее; затем в Польше пробудешь недолго, так как правление Энгеля временное: он воротится и может тебя в Петербурге как-нибудь пристроить.
Александру я говорила, что до сих пор не могу получить от комиссариата высланные мне тобою деньги еще в апреле. Брат хочет на это жаловаться власть имущим (aux autcrites) и, войдя в мое положение, снабдил меня средствами на целый месяц, но пока я останусь у него, т. е. еще недельку, он запретил мне их трогать, а об отце сказал: "На дражайшего не рассчитывай: никогда не получишь, что должна получить от него: оброк пропал, а Михайловское родители рискуют видеть проданным с аукциона; отец не может выплатить казне процентов и сидит теперь без копейки (il n’a pas le sou vaillant). Постараюсь как можно скорее выручить его из этой беды, когда напечатаю мои повести, но теперь не могу этого сделать из назначенного мне государем жалованья, а мои "г о д у н о в с к и е" деньги на исходе".
Александр и я очень тебя просим написать, где стоит Финляндский драгунский полк, куда поступил наш храбрый Лев. Если поблизости от тебя, то постарайся его увидеть. Брат и я очень о нем беспокоимся, я же особенно.
…Два последние твои письма дошли до меня распечатанными, и я вчера рассказала об этом Александру, в присутствии Жуковского и Россети. Все нашли любопытство почтамтских чиновников неприличным, а брат заметил: "Да разве в патриотическом образе мыслей и безукоризненной службе Николая Ивановича царю и отечеству можно сомневаться?" – и тут же применил к усердному почтамтскому чиновнику поговорку: "Заставь дурака Богу молиться – лоб расшибет".
Сегодня Александр подарил мне вышедший недавно роман Виктора Гюго "Notre Dame de Paris". Об этой книге мне трубили с таким рвением везде, куда бы ни заходила, что отбили у меня охоту не только прочесть, но и взглянуть даже на нее. Брат сказал, что подносит мне новое творение Гюго именно, чтобы меня подразнить и разбесить.
…На днях я была в Павловске, у дражайших. Просят меня помочь отыскать для них как можно скорее городскую квартиру, и завтра мама уезжает со мною для этого в Петербург; проживет у меня с неделю, может быть и больше, пока не отыщем…
…Переслала ли я тебе оду Александра "Клеветникам России"? Можешь себе вообразить, какой она здесь производит эффект, а Жуковский от нее в восторге. Постарайся-ка распространить ее в дурацкой твоей Польше (dans votre sotte de Pologne). Александр говорит, что он хотел заклеймить не столько "безмозглых" мятежников, сколько иностранных недоброжелателей наших. Толкуют они о России всякий вздор и в газетах, и во французской Палате депутатов, а в Лондоне какой-то шляхтич сочинил преглупую записку с тем, чтобы о ней болтали в парламенте. Брат мне об этом рассказывал, и непременно хочет отыскать между истыми русскими патриотами такого знатока французской поэзии, который мог бы перевести "Клеветникам России"; иначе дальше России обличение это не пойдет, что и будет даром потраченной для господ иностранцев риторикой (et cela sera une rhetorique en pure perte pour messieurs les etrangers)".
Известие о взятии штурмом Варшавы так обрадовало дядю, как уверяла Ольга Сергеевна, что он прослезился от взволновавших его чувств, которые и не замедлил выразить в своей знаменитой "Бородинской годовщине", не уступившей по силе и достоинству предшествовавшей ей оде. Оба стихотворения тогда же были напечатаны отдельной книжкой вместе с "Русской славой" Василия Андреевича Жуковского, одой, начинающейся словами:
Святая Русь, славян могучий род,
Сколь велика, сильна твоя держава?
Об этом Ольга Сергеевна пишет отцу из Петербурга 10 сентября 1831 года, между прочим:
"Варшава взята, стреляют из пушек, город залит иллюминацией. Назначено благодарственное молебствие и торжественный парад в высочайшем присутствии. Стихи Александра и Жуковского на взятие Варшавы приводят всех в восторг необычайный. Говорят, очень понравились государю; их читают везде, разучивают наизусть; нашлось много охотников переводить их и по-французски, и по-немецки (было бы забавно перевести по-польски) и коверкать их самым жестоким образом. В числе таких переводчиков или исказителей (au nombre de ces auteurs ou estropieurs) нашелся, к своему несчастию, бывший мой почитатель (mon ex-adorateur) Бакунин; говорю "к своему несчастию", так как не щадил ни сил, ни трудов, стряпая наше русское кушанье на французский лад; даже похудел бедняга, но из его стряпни вышел такой соус, который и в рот не возьмешь. Пришел ко мне и стал читать. Я должна была волей-неволей отпустить ему дипломатический комплимент; Бакунин обрадовался, да и пригрозил дать попробовать свой соус Александру, но я отсоветовала, сообразив, что брат может этому труженику намылить голову по-своему. Явился и немецкий исказитель "Бородинской годовщины", какой-то учитель (Schulmeister). Этот уж из рук вон: перевод вчетверо хуже бакунинского.
Брат вручил мне свои стихи, писанные собственной рукой, с тем чтобы я переслала их через тебя бедняге Александру Языкову, Преображенскому капитану, ради утешения: но Языков, как должно быть тебе известно, так страдает от тяжкой раны, полученной при взятии неприятельской батареи, что ему не до стихов; посылаю на всякий случай. Передай ему их да отпиши Александру Сергеевичу, как ты его нашел? Другой экземпляр Александр хочет послать своему приятелю Саломирскому; этот тоже, говорят, сильно ранен; рассказывали даже, что ему оторвало челюсть, но слух, к счастию, оказался неверным.
Показала я брату присланные тобою патриотические солдатские песни Ширкова и Сиянова на знаменитый штурм; стихи, не в обиду будь этим храбрым двум воинам сказано, незавидны. Брат прочел, рассмеялся и сказал: "Изящного тут мало, но все же стихи остроумны, а главное, в "них русский дух и Русью пахнет", кто во что горазд". Посылает он этим пиитам сердечный поклон и очень рад, что Лев остановился вместе с Сияновым у тебя. Не вдохновился ли и он музой своего приятеля?
Кстати или некстати: Александр приехал ко мне вчера, в среду, из Царского; должен был явиться в Иностранную коллегию, куда поступает на службу; весел как медный грош, забавлял меня остротами, уморительно передразнивал Архарову, Ноденов, причем не забыл представить и "дражайшего". Рассмешил он меня и фразой, пущенной по адресу твоей возлюбленной "Северной пчелы", из которой ровно ничего хорошенько узнать нельзя – ни о дальнейшем ходе военных действий, ни о том, когда последует возвращение гвардии, ни о Модлине, ни о Замостье и проч., не говорю уже о политике иностранной. "Ради Бога, – сказал Александр, – читай что-нибудь подельнее "Северной пчелы": эта драгоценная газета сделалась глупее тридцати шести пустых горшков". Наконец, брат стал немножко и надо мной подсмеиваться, когда я ему сказала, что очень беспокоилась о тебе последнее время, воображая тебя убитым. Александр на это покатился со смеху и отвечал: "Твой муж не в строю, а в чиновничьем полку Энгеля: не штыком, а пером работает, и верь мне, он обожает тебя гораздо больше, нежели Дон-Кихот обожал Дульцинею. Рыцарь печального образа ломал копье в честь своей дамы, между тем как Николай Иванович, заботясь о твоем спокойствии и будущности, этого не сделает; твое предположение, будто бы твой рыцарь пошел добровольцем на штурм, – не от мира сего".
Прочитав это нравоучение и продолжая смеяться, Александр довольно сильно ущипнул меня за щеку и проговорил: "Recevez cette caresse fraternelle! Vous n’etes qu’une (Примите эту ласку как братскую. Вы всего лишь (фр.)) Маремьяна старица, что обо всем на свете печалится". Но братская ласка – лаской, а его просьба, при прощании, отыскивать ему так же, как для родителей, квартиру – мне совсем не по нутру. Найдешь – не понравится, и на меня же посетует: хочет непременно поселиться если не на Английской набережной, то поблизости. Впрочем, переедет не раньше половины октября.
Смеется Александр и над тобой, в особенности же над твоим другом, бароном Бухольцом, потому что вы оба "Орест и Пилад", как он выражается, сами не знаете, что делаете.
Александр говорит справедливо. Зная мою городскую квартиру, ты пишешь мне письма на имя твоего "Пилада", а "Пилад", не осведомясь, где живу, занимается их отправкой в Царское к Александру. Брат же, пересылавший мне твои письма неаккуратно, – а два письма не переслал вовсе, – сказал вчера в оправдание: "Не отправлял тебе писем твоего мужа из-за моего доброго сердца: я их пожалел и хотел, чтобы они у меня отдохнули; не то устали бы бедняжки от длинного путешествия".
Как видишь, расположение духа Александра великолепно. Он как нельзя более обрадован и успехами в большом свете своей жены, и успехами на Руси второй, как он выразился, своей жены – музы, и оказанными ему царскими милостями, а, наконец, – сказал мне по секрету, – осчастливлен надеждой назвать себя будущей весной (1832 года) отцом семейства: Наташа, как он полагает, беременна.
Зато папа и мама в отчаянии; впрочем, сами кругом виноваты, что дела запутали. В практической жизни оба совершенные дети – и мало того: избалованные дети: не могут ни с чем справиться и только кричат "вынь да положь!". Отыскала им квартиру у Синего моста, но переедут из Павловска тоже не раньше октября. Я же, все тебя поджидая и узнав, что Энгель метит на место Закревского, рассчитываю, что и ты не застрянешь в Польше; поэтому и не трогаюсь из дома Дмитриева, где все тебя мне напоминает, и ни за что не соглашаюсь ни на какие просьбы брата Александра переехать к нему; у него уже и без того гостит одна из его своячениц; ожидает еще другую и без того заводит, значит, целый гарем; выходит смешно: il sera le coq du village, а еще пристегнет и меня… этого только недоставало. Я ему высказала мои мысли в шуточном тоне и высказала так забавно, что брат расхохотался; отвечал мне на шутку шуткой: зная, что и ты, милый Николай, иногда не прочь посмеяться, понимаешь невинные шутки, а потому на него не обидишься, брат попросил меня тебе написать, что сравнивает меня с неутешной Пенелопой, ожидающей в Итаку (в дом Дмитриева) своего Улиса (тебя), который после взятия Трои (Варшавы) совершит в Итаку окольный или, лучше сказать, школьный путь (il prendra le chemin de l’ecole), а лавируя теперь между Сциллой (председателем Временного правления Энгелем) да Харибдой (интендантом Погодиным), попадет в лапы на год к Цирцее какой-нибудь, а на семь лет к Калипсо – тоже какой-нибудь; но тут сравнение брату не удалось (Ici la cornparaison lui a fait defaut)".
Хлопоты Ольги Сергеевны отыскать для дяди городскую квартиру по его вкусу не увенчались, как она и предвидела, успехом. Нанятая квартира ему не понравилась, и он после своего приезда из Царского не остался в ней и на неделю; нашел другую, как пишет мать от 2 ноября Николаю Ивановичу, за 2500 рублей годовой платы, по Галерной улице, в доме Брискорна. Старики же остались выбором квартиры для них Ольги Сергеевны у Синего моста очень довольны.
Веселое настроение не покинуло Пушкина с его возвращением из Царского – настроение, которое его там вдохновило, как дядя сообщил Ольге Сергеевне, написать смешную сказку "О попе осиновом лбе и работнике его Балде".
При свидании с сестрой, после приезда, первые слова дяди были:
– Поздравь меня, Оля! У меня еще гора с плеч свалилась: Онегина, Онегина я кончил: понимаешь, Онегина! Правда, жаль было разлучиться с таким хорошим десятилетним знакомым, "mais pas de bonne compagnie qu’on ne quitte" (но нет такой хорошей компании, которую не покидают (фр.)), по французской пословице: остается залить вечную горькую разлуку шампанским, – прибавил весело Пушкин, обращаясь к сидевшим у Ольги Сергеевны Мятлеву и своему лицейскому товарищу Комовскому, – право, не худо…
Последние три месяца 1831 года Ольга Сергеевна ограничивалась небольшим кружком своих подруг – Трубецких, Анны Петровны Керн, Голицыных, Талызиных, г-жи Вейдемейер и девиц Шевич, – с которыми отводила душу. Из этого дружеского кружка выбыла вдова поэта Дельвига: она еще в июне, следовательно пять месяцев спустя после кончины мужа, обвенчалась с братом другого поэта, Сергеем Абрамовичем Баратынским, но свадьбу объявила только в октябре и выехала в Москву.