Зощенко - Рубен Бернгард Савельевич 19 стр.


Его "ювелирная работа" была опубликована в упоминавшемся уже фолианте "Беломорско-Балтийский канал имени Сталина", который по предложению авторского коллектива посвящался XVII съезду партии большевиков. Авторский коллектив составили 36 писателей во главе с Горьким. Среди них, кроме М. Зощенко, были А. Толстой, Бруно Ясенский, Л. Никулин, В. Катаев, Вс. Иванов, Вера Инбер, М. Козаков, В. Шкловский… А в торжественном посвящении, открывшем книгу, говорилось: "Этой книгой Оргкомитет Союза советских писателей рапортует XVII съезду партии о готовности советских писателей служить делу большевизма и бороться своими художественными произведениями за учение Ленина - Сталина, за создание бесклассового социалистического общества". Книга была издана в 1934 году.

После поездки Зощенко на Беломорканал приходится констатировать, что - при всей известной его доверчивости, которая могла вызвать невольные заблуждения, - к тому сроку в нем самом уже произошла вполне сознательная "перековка". Откровенно сопротивлявшийся все 20-е годы идеологическому давлению, он прекращает теперь это сопротивление и принимает, как продолжение исповедуемых им великих идеалов, конкретные идеологические установки и практику большевиков.

Правда, поначалу он делает это более тонко, нежели другие известные писатели, участвовавшие в создании книги "Канал имени Сталина". Так, Зощенко не приложил руку ни к одной коллективно написанной главе книги, заняв в ней свою отдельную, личную, сугубо писательскую, а не публицистическую позицию (приведем некоторые названия тех глав: "Страна и ее враги", "ГПУ, инженеры, проект", "Заключенные", "Чекисты", "Каналоармейцы", "Добить классового врага"… Фамилии авторов-писателей в этих главах часто переходят из одной в другую). Только два материала во всей объемной книге имеют своего единственного автора - вступительная статья М. Горького "Правда социализма" и повесть Зощенко. Причем в повести "История одной перековки" (в последующих книжных изданиях - "История одной жизни") Зощенко сразу и четко обозначает рамки рассматриваемого человеческого пространства: "Меня заинтересовали люди, которые глубоко втянулись в жизнь, построенную на праздности, воровстве, обмане, грабежах и убийствах". Он исключает из этого пространства даже "случайных" правонарушителей. И подает свою задачу в таком контексте, что можно подумать, будто кроме уголовников на строительстве канала больше не было никаких других заключенных.

Но если взять главу "Заключенные", написанную весьма ловко и дающую, как бы невзначай, только в индивидуальном порядке, никак не обобщая, представление о социальном составе зеков, то становится очевидным, что основная их часть была не уголовники, а "кулаки" (раскулаченные крестьяне), "монахи" (священнослужители), "каэры" ("контрреволюционеры", то есть люди, высказывавшие свое несогласие с советской властью), "вредители" (в большинстве своем инженеры, на которых списывали все провалы "индустриализации") и прочая классово-чуждая "подрывная интеллигенция" (от ученых до бухгалтеров). Но все эти люди, отправленные в ГУЛАГ для социалистического "перевоспитания" трудом, остались вне поля зрения Зощенко. Таков был его первый шаг на том предписываемом властью идеологическом пути, по которому он пошел в тридцатые годы.

Однако, словно компенсация для души, в том же 1934 году у Зощенко был издан однотомник "Избранного", в который вошло большинство его самых ударных рассказов двадцатых годов - и "На живца", и "Жертва революции", и "Рабочий костюм", и "Нервные люди", и "Прискорбный случай", и "Прелести культуры", и "Мещане", и "Гости", и "Гримасы нэпа", и "Пожар", и, конечно, "Аристократка" с "Баней"…

Оказалось, что новые времена продолжали еще по-старому - со смехом - смотреть на эти рассказы. Срабатывала сила инерции. И тотально утвердившийся режим мог позволить себе этот смех. К тому же и автора, и его рассказы прикрывали теперь последующие книги - "Письма к писателю", "Возвращенная молодость" и совсем свежая, актуальная повесть о перековавшемся "каналоармейце", как стали называть строителей Беломорканала. Таковы, очевидно, были внешние слагаемые образовавшегося феномена Зощенко. О других же слагаемых - о душевной доброте, о виртуозной подмене подлинного автора сказчиком, о его восхитительном юморе и демократизме сатиры - уже в меру сил говорилось.

Конечно, и в те годы Михаил Зощенко находил - пусть не афишируемые - понимание и признание своего истинного значения, прежде всего у давних друзей-писателей.

Так, несколько ранее, в феврале 1933 года, Константин Федин записывал о нем в своем дневнике:

"Его стараются "снизить" - измельчить, печатают в юмористических журнальчиках, чтобы он, кой грех, не поднялся до высоты большой, общественно важной индивидуальности. А он - явление из ряда вон выходящее, очень значительное, не только - не Лейкин, не Горбунов, не Аверченко, но нечто большее по масштабу, подымающееся до Гоголя. <…> Его стараются представить зубоскалом (и то, что он пишет, действительно неудержимо смешно), мещанским "рупором", а он - безжалостный сатирик и - может быть - единственный в наши дни писатель с гражданским мужеством и человеческим голосом, без фистулы подобострастия. Мне показалось, что он переживет всех нас, и, вероятно, я не ошибаюсь".

Это писалось вскоре по завершении шеститомного издания Зощенко, а конкретным поводом записи был сбор "серапионов", на котором они после полосы отдаления друг от друга достигли "полной примиренности". Одним из двух пунктов ее основы явилось "единогласное признание исключительного дарования Зощенки". Зощенко прочел на сборе несколько рассказов громадной, по оценке Федина, силы…

Известно, однако, что исключительное дарование сплетено с исключительной проблемой - как им распорядиться.

И тот праздник души, который должен был естественно возникнуть у Зощенко при выходе в свет "Избранного", проходил в преддверии его отступничества от самого себя и от своих собственных рассказов.

Вероятно, это может быть воспринято как чересчур резкое суждение - "отступничество от самого себя, от своих собственных рассказов".

Но это лишь суждение, не суд, тем паче не осуждение. Когда читаешь какого-либо бравого критика Зощенко и других советских писателей (действительно талантливых писателей) той, сталинской, эпохи, вдруг начинаешь отчетливо представлять себе, каким бы отменным следователем, прокурором, председателем трибунала был бы в те приснопамятные времена этот лихой критик, громящий под знаменем эстетического абсолюта из сегодняшней безопасности и свободы слова то подпрессовое вчера своих предшественников…

Однако - к делу. На наш взгляд, полная "смена курса литературного корабля" была не только провозглашена, но и произведена Зощенко в "Голубой книге". И поскольку наше повествование направлено на психологическое рассмотрение жизненного и творческого пути Зощенко (в заданных ему эпохой условиях), попробуем с этой точки зрения разобраться и в истории с "Голубой книгой".

Сначала - необходимая предыстория. В конце 1930 года Горький в письме Зощенко из Сорренто, высоко оценив его юмор, настоятельно посоветовал ему двинуться в ином, нежели до сих пор, направлении: "И глубоко уверен, что, возрастая, все развиваясь, это качество вашего таланта даст вам силу создать какую-то весьма крупную и оригинальнейшую книгу. Я думаю, что для этого вам очень немного надобно, только - переменить тему. По-моему, вы уже и теперь могли бы пестрым бисером вашего лексикона изобразить-вышить что-то вроде юмористической "Истории культуры". Это я говорю совершенно убежденно и серьезно". Таким образом, восхищаясь рассказами Зощенко, четыре тома которых он получил в тот год и читал их по вечерам вслух своей семье и гостям (о чем он писал Зощенко в предыдущем письме), Горький все же увлекал, тянул его на "весьма крупные вещи" и на смену темы…

Зощенко сперва совета не принял - ему увиделось тут некоторое повторение таких юмористических книжек прошлого, как "Путешествие сатириконовцев по Европе". Но в ходе его собственных поисков "смены курса", когда он затеял книгу рассказов, соединенных вместе "при помощи истории", тема Горького неожиданно всплыла в его сознании. Возможно, она скрыто дожидалась там своего часа. А затем, выпустив "Возвращенную молодость" и побывав на Беломорканале, он энергично взялся за "Голубую книгу", о чем сообщал в письме В. Е. Ардову: "<…>…много работаю. Задумал одну удивительную книжку. Все, что раньше писал, - оказались черновые наброски к этой книге. В общем, мир ахнет и удивится от моей новой фантазии". Запомним, что по этой "фантазии" все прежние сочинения представились ему черновыми набросками.

И - еще один "снимок" Зощенко из "Дневника" Чуковского, сделанный в январе 1934 года: "Видел Зощенку. Лицо сумасшедшее, самовлюбленное, холеное. "Ой, К. И., какую великолепную книгу пишу". Книга - "Декамерон" - о любви, о коварстве и еще о чем-то. "Какие эпиграфы! Какие цитаты!"".

Конечно, он верил в то, что его книга будет удивительной и великолепной. Художник верит в свое новое творение, даже если обманывается в нем. А в письме-посвящении Горькому, которое предварило уже новую книгу, Зощенко сказал: "Нет, у меня не хватило бы сил и уменья взять вашу тему в полной своей мере. Я написал не Историю культуры, а, может быть, всего лишь краткую историю человеческих отношений".

Итак, книге была задана идея, причем идея общеисторическая: "Нынче, когда открывается новая страница истории, той удивительной истории, которая будет происходить на новых основаниях, быть может - без бешеной погони за деньгами и без всяких злодеяний в этой области, нынче особенно любопытно и всем полезно посмотреть, как жили раньше. И в силу этого мы решили, прежде чем приступить к новеллам из нашей жизни, рассказать вам кое-что из прежнего".

Воплощение идеи потребовало размысленного построения книги: "Мы подметили, что особую роль в истории играли деньги, любовь, коварство, неудачи и кое-какие удивительные события. <…> И вот в силу этого мы разбили нашу книгу на пять соответствующих отделов".

А для раскрытия темы каждого отдела был взят единый метод, о котором также заранее объявлялось в "Предисловии":

"Так, например, в отделе "Любовь" мы расскажем вам, что знаем и думаем об этом возвышенном чувстве, затем припомним самые удивительные, любопытные приключения из прежней истории и уж затем, посмеявшись вместе с читателем над этими старыми, поблекшими приключениями, расскажем, что иной раз случается и бывает на этом фронте в наши переходные дни.

И то же самое мы сделаем в каждом отделе.

И тогда получится картина полная и достойная современного читателя, который перевалил через вершины прошлого и уже двумя ногами становится в новой жизни".

Вот он и "перевал", переход, превращение заданной "общеисторической" идеи в злободневную идеологию. И в за-чинном, открывающем саму книгу и наиболее связанном с этой идеологией отделе "Деньги", в первых же параграфах, на которые Зощенко разбивает свои "теоретические" разъяснения предмета и исторические примеры, читаем:

"1. Мы живем в удивительное время, когда к деньгам изменилось отношение.

Мы живем в той стране, в которой прекратилось величественное шествие капитала.

Мы живем в том государстве, где люди получают деньги за свой труд, а не за что-то другое.

И потому деньги получили другой смысл и другое, более благородное назначение - на них уже не купишь честь и славу.

2. Этот могущественный предмет до сей славной поры с легкостью покупал все, что вам было угодно. Он покупал сердечную дружбу и уважение, безумную страсть и нежную преданность, неслыханный почет, независимость и славу и все, что имелось наилучшего в этом мире.

Но он не только покупал, он еще, так сказать, имел совершенно сказочные свойства превращений. И, например, обладательница этого предмета, какая-нибудь там крикливая подслеповатая бабенка без трех передних зубов, превращалась в прелестную нимфу. И вокруг нее, как больные, находились лучшие мужчины, добиваясь ее тусклого взгляда и благосклонности".

Идеология, как видим, потребовала от автора дидактики и, по своим "сказочным свойствам", стала сразу превращать художественное произведение в учебник политграмоты - с проверенно доходчивой и результативной для объяснения, поучения, проповеди формой параграфов. И с нравственно примитивным содержанием, в данном примере - истолкованием денег, с легкостью покупающих "сердечную" дружбу, "уважение", "нежную" преданность и "все наилучшее в этом мире". Конечно, используя свой привычный камуфляж, Зощенко и здесь попытался спрятаться за маской очередного сказчика, этакого советского лектора, которого явственно выставил в конце второго параграфа, где говорится о "крикливой подслеповатой бабенке" (которая почему-то при своем богатстве не вставляет себе передние зубы; очевидно, для того как раз, чтобы сильнее продемонстрировать могущество денег, превращающих ее и без зубов в "прелестную нимфу", окруженную "лучшими мужчинами"). Но ни письмо-посвящение Горькому, ни рассуждения и признания, проходящие по всей книге, не оставляют сомнений, кто здесь "действующий" автор, а вот тень на искренность этих рассуждений и даже, скажем так, на его душевность накладывают. Искренность не совмещается с назидательностью. И эксплуатация литературного приема начинает дискредитировать и прием, и автора, поскольку идеология подчиняет, подменяет его сердце.

Однако не станем недооценивать силу и убедительность социалистической идеологии, которой столь целенаправленно и успешно пользовались большевики, а также привлекательность общечеловеческих идеалов, взятых ею на вооружение, и потому широкую ее популярность вообще, а в России особенно. Не забудем и того, что большевистский переворот в России послужил великим уроком для стран Запада в сфере их социальной политики, весьма дотоле безжалостной. (В очередной раз Россия, как и писал некогда Чаадаев, своей трагедией послужила уроком для других, не себе.)

Это - о том, что касается "теоретических" рассуждений и построений Зощенко. Что до его признаний, то тут нельзя не сказать о его открытом прощании с сатирой. В отделе "Коварство" он с иронией говорил:

"1.<…> Но, прежде чем приступить к делу, дозвольте поделиться с читателем гражданской скорбью.

2. Своей профессией, уважаемый читатель, мы не особенно довольны.

Профессия сатирика довольно, в сущности, грубая, крикливая и малосимпатичная.

Постоянно приходится говорить окружающим какие-то колкости, какие-то грубые слова - "дураки", "шантрапа", "подхалимы", "заелись" и так далее.

Действительно, подобная профессия в другой раз как-то даже озадачивает современников. Некоторые думают: "Да что это такое? Не может быть! Да нужно ли это, вообще-то говоря?"

3. И верно - на первый, поверхностный взгляд все другие профессии кажутся значительно милей и доступней человеческой душе. <…>

4. И только, я говорю, мы, сатирики, вроде как бы и не люди, а собаки.

Нет, вообще-то говоря, если подумать глубже, профессия эта тоже нужная и полезная в общественном смысле. Она одергивает дураков и предостерегает умных от их глупых поступков. <…> Она иллюстрирует всякого рода решения и постановления, а также приносит известную пользу в смысле перевоспитания людских кадров.

Так что профессия, спору нет, в высшей степени не так уж очень особенно бесполезная.

Единственно, я говорю, профессия тем нехороша, что она не дает много беспечной радости своему владельцу. <…>

Она предрасполагает к меланхолии и нарушает обмен веществ. Нервная экзема и сахарное изнурение также иной раз суть прямые следствия этой вредной профессии. Кроме того, она портит характер, ссорит с окружающими и нередко разводит с женами.

5. И в силу вышеизложенного, отличаясь оптимизмом и крайней любовью к жизни и к людям, решили мы больше не напирать на сатирическую сторону дела.

И, не отказываясь от сатиры, решили мы с этого момента слегка, что ли, переменить курс нашего литературного корабля".

Это признание Зощенко на страницах книги заметно отличается от сделанного в личном письме критику Е. Журбиной, где горько прозвучал данный им себе безоговорочный сигнал "стоп": "В общем, смешно думать о настоящей сатире. Недаром я (посмотрите) написал, что меняю курс литературного корабля (это в коварстве)". Признание было сделано в момент выхода в свет "Голубой книги". Но то было вынужденное отступление, перемена в дальнейшей работе и старание писателя проявить себя в новых условиях.

А вот что побудило его обтесывать, подгонять, укладывать, как в прокрустово ложе, в заранее намеренные отсеки "Голубой книги" свои прежние рассказы 20-х годов, где они, в свою очередь, после "исторических новелл" должны были демонстрировать, "что иной раз случается и бывает на этом фронте в наши переходные дни"?..

Он менял привычные названия известных рассказов на явно нравоучительные, изменял концовки - на прямо противоположные прежним, внося в них оптимизм, сочинял назидательные связки, делая эти рассказы частицами единого тематического потока, нивелировал, заглаживал свой знаменитый зощенковский язык. В этом заданном потоке рассказы переставали быть самостоятельными шедеврами, превращались в однобокие иллюстрации заявленной автором темы.

И наконец, включенные в "исторический поток", эти рассказы 20-х годов, появляясь вслед за примитивно и карикатурно подаваемыми эпизодами из давних времен, теряли свою собственную неповторимость и конкретность, переставали быть теми художественными документами своей эпохи, главная ценность которых была в ярком и провидческом запечатлении последствий большевистского переворота в России. Трагедия послеоктябрьской эпохи со всею ее исключительностью подверстывалась теперь к общеисторической "человеческой комедии"…

Но, вероятно, наибольшие потери от такой операции со своими прежними рассказами должен был понести сам позволивший себе это автор. Давно замечено: самая коварная измена - подмена. И то, что происходило с Зощенко-писателем, было неотрывно и от Зощенко-человека.

По мнению Цезаря Вольпе, Зощенко не был до конца уверен в том, что ему следовало переписывать свои прежние рассказы. Однако он считал задуманную им "Голубую книгу" исключительно важной и нужной современному читателю. И дабы не откладывать завершение книги на несколько необходимых для написания лет, он все же решил переработать и вставить в нее эти старые рассказы. "И это чувство современного читателя, которое отражает представление Зощенко о народности своей литературной работы, объясняет, почему Зощенко спешил с выпуском "Голубой книги"", - пишет Вольпе.

Позднейшие исследователи, уже в эпоху "гласности", справедливо добавляли в свои публикации сведения о тех процессах (в том числе и начавшихся судебных), которые происходили в общественной и литературной жизни 30-х годов. Острые споры велись тогда и по поводу сатиры - с требованием "положительной", "оптимистической" сатиры или вовсе отмены ее, что также влияло на работу Зощенко, лишало его уверенности в себе.

Назад Дальше