Зощенко - Рубен Бернгард Савельевич 23 стр.


Близкие отношения Зощенко с Лидией Чаловой длились четырнадцать лет (при том, что обычно его романы были непродолжительны). Ее в высшей степени достойно написанные воспоминания о Зощенко, естественно, много говорят и о ней самой - в них раскрывается исключительно тактичная, добрая, преданная и любящая женщина, глубоко понимавшая особенности его характера и не требовавшая от него никакого официального узаконения своего положения (хотя во время войны были периоды, когда они жили вместе). Видимо, именно с нею он чувствовал себя наиболее удобно, спокойно, и рядом с нею у него все совместные годы был второй дом.

Имеется фотография, любительский снимок, сделанный в одном из обжитых дачных мест под Ленинградом на берегу Финского залива. Под снимком рукою Зощенко написано: "1940. Ленинград. Лето. (Станция Ольгино). Рядом - Лидия Александровна Чалова". Чалова на снимке оказалась сбоку, сидит в шезлонге, в тени, и видна плохо. И неназванный в подписи их гость снят почти что со спины. А вот Зощенко - в центре, он полулежит около Лидии Александровны, лицо у него спокойное, очень мирное, с легкой полуулыбкой…

Это было за год до начала Великой Отечественной войны.

Однако и официальный семейный дом Зощенко продолжал жить своей устоявшейся жизнью. Здесь он работал, следил за возмужанием сына, и при всем том непререкаемо сохранял свою полную личную независимость.

Связь с Лидией Чаловой действительно выделялась из всех прежних романов Зощенко. Но - не прекратила его попутные амуры.

В том самом июне 1938 года, когда Чалова провожала его в Коктебель, он, по прибытии в эту свою "обитель сердца", пишет письма студентке строительного техникума Ольге Шепелевой, которая в то время готовилась в Ленинграде к защите диплома. Это была симпатичная молодая девушка, успевшая уже выйти замуж, пристрастившаяся к чтению книг и посещавшая литературные вечера. Среди любимейших ее писателей был Михаил Зощенко. А увидев Зощенко воочию на одном из таких литературных вечеров, она влюбилась в него самого. И он не лишил себя этого нового подарка жизни.

Имеется двадцать опубликованных писем Зощенко, посланных Ольге Шепелевой в период с июня 1938 года по сентябрь 1939-го. Он писал ей из Коктебеля, из Сочи, из Москвы, из Ленинграда (когда она была в служебной командировке и на отдыхе). Поражает прежде всего взятая в письмах тональность, полагающая заведомое равноправие вступивших в интимные отношения двух человек. Здесь нет ни знаменитого писателя-небожителя, ни обыкновенной девчонки, только что окончившей какой-то строительный техникум. Есть мужчина и женщина, прильнувшие друг к другу и ставшие близкими на данном отрезке жизненного пути, при том, что находились в своих обязывающих каждого из них обстоятельствах и имели не во всем совпадающие желания.

В первом из тех писем, говоря о прошлогодней их встрече в Коктебеле, Зощенко писал (здесь и далее орфография и пунктуация автора):

"<…> Все дни я о Вас думал хорошо и с большой нежностью вспоминал Вас, моя милая испанка. Стало быть, наверно меня тревожит ваша судьба больше, чем я думал.

Раньше я не задумывался о такой материи, а сейчас юность и пожалуй первая молодость - позади. И вот возникают всякие рассудочные соображения.

Не причиню ли я вам беды, моя милая любимая Оленька? До чего мне этого бы не хотелось. И хотя вы, строптивая девчонка, не пожелали однажды об этом слушать. Но вот выходит, что эта мысль наибольше всего меня занимает.

Согласен даже продаться Вам в рабство, чтоб не увидеть ваших слез и огорчений".

И тут же, в конце письма, дабы не вводить ее в заблуждение, он откровенно пишет о самом себе: "А что касается любви, то вероятно это не совсем доступно моему воображению. Так наверно и проживу, как всегда жил". И подписывается: "Ваш дряхлый друг Мих.".

Но, обозначая некоторые пределы отношений, Зощенко внимателен и участлив к делам Шепелевой, и на ее письмо с сообщением и переживаниями по поводу того, как она окончила техникум, пишет: "Все будет хорошо, душенька моя! Надо было спокойней ко всему относиться. Ну подумаешь - диплом II степени. Что из того. Насколько было бы огорчительно, если б труды совсем пропали даром. И то надо плевать - жизнь выше всего". И сразу же назначает ей встречу на вокзале при его возвращении из Коктебеля в Питер: "Итак буду 25 в Ленинграде, либо на почте будет лежать телеграмма с изменениями. А если ты бедненькая после столь трудного месяца плохо выглядишь и это тебя будет тревожить, то пусть это тебя не смущает. Как поется в английской песенке: "Пусть ты кривая и пусть ты косая, но ты для меня лучше всех". Мих.".

Увлечение Зощенко Шепелевой было достаточно сильное. Во время ее первой после получения диплома служебной командировки на полтора месяца в город Николаев они непрерывно прикидывали варианты свидания, и Зощенко даже так писал ей на случай своего приезда: "Я бы тебя провожал на работу. И приготовлял бы тебе завтрак, дурочка". Хоть и кратко, он писал ей также о своих делах, о работе, и в его письмах упоминаются имена писателей, с которыми он без нее общался, - Олеша, Катаев и другие - упоминаются так, словно и она вполне причастна к этому кругу. В одном из писем он рассказал ей про свой литературный вечер в Москве, на который специально приезжал в столицу (и который, возможно, походил на вечер их первого знакомства):

"16 ноября 38.

Оленька, вечер мой прошел весьма хорошо. Но было утомительно - пришлось много читать. Народу множество. Было переполнено. И даже у входа была изрядная толпа.

Но читал я, по-моему, не так хорошо, как иной раз умею. Что-то не было настроения. Может быть потому, что вечер уж очень странный - актеры и я, - это давало особый стиль вечеру, мне лично не совсем приятный.

Публика же была очень довольна. Администраторы и подавно. Так что в общем счете хорошо. <…>

На записки (из публики) отвечал лихо. Штук 10 записок - вопросы: женат ли я и свободно ли мое сердце. В одной записке указывался адрес и описывалась наружность подательницы записки.

Огласив эти записки, я сказал публике: "Все-таки можно сказать о моем литературном вечере - я имел порядочный успех у женщин". Много смеялись и аплодировали.

А вечером пришел домой, посмотрелся в зеркало - нет, увы, потрепанная физиономия, и нет ничего, по-моему, хорошего. Стало быть, дело в ином. Уж скорей бы мне постареть. А то меня женщины "портят" и заставляют думать о себе иначе, чем должно быть.

Кажется, с 39 году начну чистую и опрятную жизнь - приличную моему возрасту".

А 3 февраля 1939 года, после опубликования Указа Президиума Верховного Совета СССР "О награждении советских писателей", он пишет ей из Сочи, где жил в гостинице "Ривьера", в номере "люкс" и питался в лучшем санатории:

"Сейчас, когда тут публика узнала, что мне дали орден - покоя мне нет - шляется народ и в столовой с любопытством глазеет на меня. Оркестр сыграл туш, когда я вошел в зал. Народ аплодировал. Так что я тут хожу как герой Советского Союза.

Получил 40 телеграмм с поздравлением. Даже не понимаю, где узнали адрес. Поздравляют главным образом учреждения. Из частных телеграмм были весьма интересные. Телеграмма Утесова, телеграмма сердечная, но сквозь строки видно, что он бедняжка до нельзя страдает, что у него ничего нет. Вот уж кому следовало бы дать - он был бы счастлив. В общем целый ворох телеграмм привезу - интересно.

Я очень (и пожалуй больше всего) порадовался, что дали орден Лавреневу. Это его поднимет. Вот уж наверно он бесконечно счастлив. <…>".

Но главное в письмах Зощенко к Шепелевой состоит в том, что в них есть откровения, которые дают представление о сути его взаимоотношений с женщинами и о потребностях его души в этих взаимоотношениях.

Он пишет ей (из Москвы, в октябре 1938 года):

"По тебе я соскучился, хотел бы тебя повидать. Я привык к тебе, глупенькая дурочка. Привык, что ты меня баловала вниманием, нежностью, словами. Без всего этого мне как-то скучновато. Я понимаю и всегда понимал, что тебе много не хватало в моем отношении к тебе. Ты всегда хотела от меня большой любви, больших чувств. И от этого ты часто огорчалась. И вероятно, не раз хотела от меня уйти".

И далее:

"А если снова ты мне не будешь писать, то, гляди, заведу романчик. А то мне без ласковых слов невозможно жить. И я как цветочек угасаю без солнца".

И после подписи "Твой старый друг и возлюбленный":

"У меня романов не было. Ты уж наверно что-нибудь там вообразила. Конечно, я немножко шлюха, но на этот раз все обошлось без любви".

Вот ведь какой клубок желаний, чувств, черт характера, сложившегося стиля жизни. Тут и неутоленная потребность нежности, и тяга к молодости, и донжуанство, и необходимость свободы…

Судя по известным романам Зощенко (в том числе и с Ольгой Шепелевой), ему нравились женщины милые, приятные, но не броские. Как точно отметила одна его близкая приятельница, "его не влекла любовь-тщеславие". В. А. Каверин в "Эпилоге" вспоминает такой характерный случай: "Когда однажды, где-то на юге, две стройные, высокие красавицы… <…> внезапно явились перед ним из пены морского прибоя, он был поражен, восхищен, но, слабо махнув рукой, сказал: - Это не для меня". И сия "отмашка" никак не означала его неуверенности в себе перед явлением общепризнанной красоты и прелести. Напротив - эта общепризнанность, яркость, блеск, внешнее великолепие женщины не привлекали именно его. Для него женщина не была некоей эмблемой, атрибутом мужской значительности. Зощенко был глубоко интимным человеком. И ценил эту интимную теплоту, ласку и нежность, какие возникают между мужчиной и женщиной - сколько бы их отношения ни продолжались.

ПОСЛЕДНИЙ ВЗЛЕТ

1. НАЧАЛО ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ

Общая панорама первого и самого трагического периода войны, который для Зощенко обернулся эвакуацией из его родного города в Алма-Ату, была следующей.

В начале сентября 1941 года, всего через два с половиною месяца после нападения Германии на Советский Союз, немецкая группа армий "Север" полностью окружила Ленинград - город Ленина, колыбель Великой Октябрьской социалистической революции, как с гордостью величали в советскую эпоху прежнюю столицу Российской империи. Кольцо окружения сжималось, делалось непроницаемым, началась блокада города, в котором было три миллиона жителей.

К этому сроку немцы уже захватили всю советскую Прибалтику - Литву, Латвию и Эстонию, всю Белоруссию, большую часть Украины, а на пути к Москве взяли Смоленск. Около двух миллионов бойцов и командиров Красной армии, рассеченной и раздробленной по всему фронту стремительными ударами механизированных клиньев противника, оказались в плену, столько же погибли в героических, но безуспешных, часто совершенно бесполезных контратаках и при отступлении под сокрушающим натиском немецкой военной машины, господствовавшей и на земле, и в воздухе. По опубликованным в начале 90-х годов подсчетам военных историков, "безвозвратные" потери советской армии за первые полгода войны составили пять миллионов человек; огромные потери были понесены в боевой технике - самолетах, танках, артиллерии…

Столь катастрофическое для СССР начало войны явилось прямым следствием установившейся в стране единоличной диктатуры Сталина, его тирании с массовыми репрессиями во всех слоях общества, отчего армия также понесла - в мирное время - невосполнимый урон в командных кадрах и ущерб в боевом оснащении. Это явилось и следствием внешней политики Сталина, вступившего в двойной, публичный и тайный, сговор с Гитлером, в котором фашистский диктатор перехитрил, переиграл советского. Но в конечном счете это было еще одной тяжелейшей расплатой за Октябрьский - большевистский - переворот Ленина, проложивший в России путь к тоталитаризму со всеми постигшими затем народ трагедиями.

Настойчивые предупреждения о готовящемся нападении Германии на СССР, как известно, шли от первоклассных разведчиков-резидентов из разных мест. Тревожная информация поступала и по другим каналам - дипломатическим, экономическим, партийным, военным. Сообщалась даже - и неоднократно - точная дата начала войны. Но Сталин, сознавая всю неподготовленность страны к войне, с параноидальным упорством отвергал все эти предупреждения как дезинформацию и провокацию. Заложник собственного коварства и подозрительности, он видел в этой угрожающей информации только козни англичан, французов и самого Гитлера. Диктатор, он тщился переиначить саму действительность, скрыть ее, отринуть, уйти от нее. И строжайше запретил проводить все предупредительные передвижения частей Красной армии к границе и массовые мобилизационные мероприятия, дабы "не спровоцировать Германию на войну". И никто вокруг не перечил ему, великому и всесильному, никто не высказал своего личного мнения, не заявил протест, не подал в отставку, не застрелился во искупление своей вины перед народом и отечеством, ужаснувшись постигшей страну катастрофой. У них, его приближенных и соучастников, не было личного мнения, все единодушно соглашались со своим хозяином.

Однако на необъятных отечественных пространствах, где не падали бомбы и не катился огненный вал войны, люди еще были убеждены, что доблестная Красная армия быстро приведет в чувство зарвавшихся фашистов, что война закончится в две-три недели, максимум в два-три месяца - этого срока вполне хватит, чтобы исполнились гордые утверждения советских вождей, тотчас переходившие в стихи и песни, о советском тройном ударе на удар поджигателей войны и о ведении этой победоносной войны малой кровью и исключительно на чужой территории.

Но Сталин, конечно, сознавал, что страна попала в катастрофическое положение и что на одних карательных мерах спасти страну теперь невозможно. На борьбу с вторгшимся врагом нужно было бросить весь народ. И он провозгласил войну с фашистской Германией всенародной, освободительной, Отечественной войной. Он говорил весомо: "Наши силы неисчислимы, зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом. Поднимутся миллионные массы нашего народа". Сталин делал ставку на эти неисчислимые людские массы. Но народ, конечно, не мог знать, что эта ставка обойдется ему на пути к Победе в 27 миллионов жизней.

А пока люди все еще верили в скорый разгром ненавистных фашистов. Они, за четверть века после Октября напрочь отказавшиеся в большинстве своем от Бога, верили в Сталина. И шли сражаться за святое дело - за свободу своей Родины.

Настроение в Ленинграде в те первые дни и недели было таким же. Хотя сами власти быстро осознали надвигавшуюся опасность.

Патриотическим подъемом была охвачена и ленинградская писательская организация. У кабинета партбюро выстроилась очередь для записи в народное ополчение. Даже немолодые и нездоровые литераторы стремились встать в воинский строй. Правда, те, кто возглавлял здешнее отделение Союза писателей, оказались в особой писательской группе при штабе фронта, то есть в главном руководящем центре, рядом с высшим партийным и военным начальством города, и находились в самом Смольном. Но по тогдашним представлениям это была чрезвычайно важная и ответственная работа, на которую по праву привлекались только писательские вожаки-коммунисты.

Михаилу Михайловичу Зощенко было в тот момент 47 лет. Его феноменальная слава двадцатых и начала тридцатых годов уже шла на убыль, но он оставался одним из самых известных в народе писателей. И был чтим в литературной среде - живой классик жанра сатиры и юмора. Ценили Зощенко и за исключительную деликатность, доброжелательность, порядочность.

У него был признан порок сердца - как следствие отравления газами на германском фронте во время Первой мировой войны, и он давно не числился военнообязанным (был снят с военного учета в 1919 году). Да и возраст, считавшийся пожилым, отдалял от решительного армейского настроя. К тому же он испил эту чашу до дна четверть века назад. (Один из биографов все же упоминает о заявлении, поданном Зощенко с просьбой направить его на фронт добровольцем.) Но он со свойственной ему добросовестностью и аккуратностью еженощно дежурил на крыше своего писательского дома по каналу Грибоедова, 9, в группе самозащиты. Эти группы были организованы в Ленинграде сразу же и повсеместно - для тушения "зажигалок", которые, как ожидалось и как это произошло вскоре в действительности, немцы станут бросать на город.

В те же первые недели войны Зощенко совместно с Евгением Шварцем пишет сатирическую антифашистскую пьесу для ленинградского Театра комедии. Работа была срочной - главный режиссер театра Н. П. Акимов обратился, по его словам, к двум своим любимым драматургам с призывом оперативно создать боевое произведение, подымающее дух зрителя. Оба драматурга восприняли этот заказ как свой патриотический долг. Отдельные сцены, сочиняемые порознь каждым из них по сообща придуманному плану, тотчас репетировались труппой, не дожидаясь окончания всей пьесы. И пьеса, и созданное по ней за один месяц гротесковое представление "Под липами Берлина" отразили общее настроение начального момента войны: там действовали Гитлер и его окружение, показанные в остросатирическом плане, и всем им уверенно предвещался скорый крах. Спектакль был сыгран около пятнадцати раз; затем его по честному решению самих создателей и санкции надзирающего начальства пришлось снять с репертуара - в обстановке постоянных налетов немецкой авиации, в надвигающейся угрозе полного окружения и блокады города легковесная насмешка над фашистскими главарями звучала неуместно, оборачивалась самопародией.

Писал Зощенко в то время и для радио. Исправно приходил на заседания писательского секретариата, членом которого состоял много лет. Выступал, как и другие писатели, в воинских подразделениях. Он не отказывался ни от какой работы, добросовестно выполняя свои литераторские, общественные и гражданские обязанности. Но он ни в чем не изменился, ни внешне, ни внутренне. И тем, кто общался с ним тогда, это запечатлелось особенно. Вот зоркое писательское свидетельство И. Меттера:

"Запомнился мне Михаил Михайлович опять-таки личностью своей, всем своим неизменным обликом. Ничто в нем не стронулось с места. Даже внешне. В те тяжкие дни многие окружавшие меня люди, да и сам я, хоть как-то переменились. Зловещая печать блокады - голода, холода, пещерной тьмы - не могла остаться бесследной. Отражалось это в людях по-разному: изменялись одежда, обувь, походка, голос, выражение лица, глаз, очертания фигуры - я уж не говорю о поступках, о поведении. Изменения эти происходили в людях и в дрянную сторону - происходила кристаллизация человеческих характеров. А некоторые и попросту рассыпались в порошок.

Зощенко оставался таким, каким был всегда. Он не утеплялся кофтами, галошами, толстыми шарфами. Он оставался все таким же аккуратным, я бы даже сказал "элегантным", если бы это дурацкое слово так вопиюще не подходило ни к блокаде, ни к самому Михаилу Михайловичу. Он не похудел и не почернел лицом: худеть ему было не из чего - он всегда был худ, а природной смуглости лица доставало ему и без военных лишений. Походка его не стала торопливой - он и до войны никогда никуда не опаздывал. Опаздывают ведь чаще всего люди, едущие в автомашинах, а Зощенко был пешеходом.

Назад Дальше