В 9 часов вечера я разбудила его, уговаривала поесть - отказывался. Говорил сначала: "Я много ем!" Потом: "Я мало ем, не хочу". Закурил. Но курил в дремоте. Папироса выпадала изо рта. Я боялась - не устроил бы пожар, не поджег бы свою постель. И все время, пока курил, сидела рядом.
Вдруг сразу же стал жаловаться на боли. Просил кремлевку, грелку. Дала (по расписанию) иригонниковское лекарство, грелку. Сразу успокоился. Дала два куска сахару - съел с охотой.
Уснул в первом часу ночи. Про люминал забыл, не требовал больше. Может быть, подействовали слова врачей, что люминал не нужен, вреден.
В 4.15 (это был уже вторник, 15-е) услышала шорох. Вошла к нему. Оказалось, он без моей помощи слез с постели. Когда я вошла, он пил молоко, но вместо молока подлил в стакан простоквашу. Сказал: "Молоко кислое". Потом лег, стал засыпать.
Вообще же вечером или ночью, когда он не мог заснуть, я "усыпляла" его - делала руками "пассы" над головой и убаюкивала, приговаривая: "Шш… шш… спи спокойно, спокойно, спокойно…" - так убаюкивала меня в детстве во время болезни мама.
И он так доверчиво закрывал глаза, успокаивался и первое время - действительно - засыпал… Да, я всегда должна была бы смотреть на него как на ребенка, как на свое дитя. Он был всегда такой беспомощный и слабый. Помню, в начале нашего знакомства я так и звала его - "детка".
Зачем же я не делала это?
Зачем требовала от него того, чего он дать не мог? Зачем не щадила его больную психику? Зачем требовала от него, как со здорового? Ведь знала же я - к нему нужен особый подход!..
…Радик привез нужные лекарства, шприцы, судно, даже резиновый круг - на всякий случай. Со знанием дела сделал вливание.
Михаилу я объяснила, что теперь ему будет делать уколы Радик, который его очень любит как писателя, что теперь он под постоянным медицинским надзором, что все пойдет хорошо.
Радик решил бороться с курением - стал прятать папиросы, говоря, что их сушит Валя.
С каким нетерпением стал он ждать Валиного приезда! Как трогательно просил дать ему покурить!
В среду, 16-го, все как будто было хорошо. Он как будто проникся доверием к молодежи, называл их "комсомол" и даже слушался их. Леля говорила, что ей удалось накормить его, что он хорошо кушал.
В этот день приезжала из Ленинграда присланная Литфондом доктор Покатинская, ассистент специалиста-сердечника профессора Хвиливицкой. Внесла кое-какие изменения влечение - посоветовала заменить одно лекарство другим. В истории болезни пометила: "Состояние средней тяжести". Сказала: "Ну, из такого положения можно выкарабкаться".
Это несколько смутило меня, я даже рассердилась в душе на нее - значит, можно и не выкарабкаться? Разве можно говорить такие вещи родным, когда нет серьезной опасности?
В ту же среду утром Радик был в Литфонде и, как сам говорил, поднял там целую "бучу", требовал, чтобы было сделано все возможное для успешного лечения на дому. Обещали прислать рентген, обеспечить деньгами. И, кроме того, пообещали, что в пятницу приедут сами: Николай Михайлович, зав. лечебной частью Литфонда, привезет Прокофьева.
Когда об этом сказали Михаилу, он как-то оживился, обрадовался и, как кажется, в пятницу даже ждал этого приезда.
В четверг, 17-го, день тоже прошел спокойно, было жарко, и Радик распорядился открыть окно у него в комнате, говорил, что необходим свежий воздух.
Он жадно, но с какой-то грустью смотрел в окно. Я так хорошо помню его печальные глаза в этот миг…
Я боялась - не простудим ли мы его, но Радик уверял, что ему необходим свежий воздух. (В тот день он согласился на уговоры Радика, обещал бросить курить и действительно перестал просить папиросы.)
В этот же день - или как это было во вторник? - он вдруг сказал: "Как странно, как странно… Как я нелепо жил…"
И я заметила: "Ну ничего, вот теперь будешь жить "лепо", хорошо, все будет хорошо".
А еще как-то в эти дни он вдруг заволновался и сказал мне и Вале: "Валичка, отвези меня в Ленинград, и ты, Верочка, поедешь со мной… Надо деньги…"
Очевидно, он хотел взять деньги с книжки.
Но четверг был последний относительно спокойный день.
В этот день опять зашел разговор о больнице. Бессер (который приходил каждый день) находил, что больница не обязательна, что ничего существенного, кроме рентгена, она не даст, но высказал опасение - как бы в домашних условиях не проглядеть пневмонию. А я даже и тут подумала: "Ну, против пневмонии теперь есть пенициллин! Это не страшно!"
А ночью вдруг началось страшное. Я услышала его кашель и сразу ужасно испугалась - кашель был какой-то удушающий, нехороший. А перед этим несколько дней он совсем не кашлял. Сразу вскочила, бросилась к нему, стала уговаривать сплевывать мокроту, давала ему полотенце, но он никак не хотел или не мог этого делать. И вот, с пятницы, с 18-го, началась беда.
После того как никто не приехал из Союза (а он, очевидно, ждал), он стал беспокоиться, не мог лежать, просил, чтоб его посадили, садился, потом опять ложился.
Радик старался устроить его удобно, сажал на подушки, сделал упоры для ног - надо было предотвратить отек легких, но он недолго находился в нужном положении, сползал вниз, ложился вбок, почти сползал с постели.
В тот день я послала телеграмму Мариэтте Шагинян - я думала, она сразу приедет, поднимет всех на ноги, спасет.
Действительно, сразу по получении телеграммы ее дочь позвонила мне, подробно расспросила о болезни, сказала, что Мариэтта завтра же выедет в Ленинград.
Но когда я сказала ему: "Мишенька, звонила Мариэтта, она завтра приедет!" - он ответил: "Бог с ней!.."
19-го, в субботу, ночь была беспокойная, спал плохо, приходилось делать уколы, давать лекарство.
Раз даже чуть не довел до обморока самого Радика - не дал делать укол, едва не сломал шприц в вене. Это было ужасно.
В эти последние дни ему, наверное, было очень больно - он все засовывал пальцы в рот, кусал их. Я не понимала, в чем дело, а потом заметила - на тоненьком пальчике прокус. И что же болело, что мучило его? Я так и не знаю.
Я испугалась тогда, когда увидела эту крошечную ранку на безымянном пальце левой руки, сказала: "Мишенька, что ты делаешь? Ты же можешь внести инфекцию, не надо кусать пальцы!"
В 6 часов стал требовать врача. "Позовите вашего профессора", - говорил Радику. Посылали Валю за ним - с трудом отыскал, привел.
Как он мучился, должно быть. Как он тянул ко мне свои руки:
"Пусть я встану!"
"Подними меня, Верочка!"
"Поддержи меня, Верочка!"
"Вытащи меня, Верочка!"
И я поднимала его, поддерживала.
Ноги его я ставила на скамеечку, клала грелку на них, а руки согревала своим дыханием. И он клал голову мне на плечо, и мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, так, как я всегда мечтала…
Потом он стал просить: "Увези меня, Верочка! Везите меня в Ленинград, в больницу!"
Он так хотел жить! Он не хотел умирать!
И в тот же день он первый раз сказал: "Я умираю, Верочка!"
"Что ты? Что ты говоришь? Это невозможно… Тогда и я умру!"
В тот день я нашла письмо Елизаветы, которое куда-то засунула в суматохе. Она советовала вызвать Максимовича, сообщила его телефон в Зеленогорске. Позвонила туда - просила передать о болезни Михаила, просьбу приехать.
Опять была страшная ночь. Наутро, в воскресенье, 20-го, явился Максимович, а следом за ним - Николай Михайлович из Литфонда с каким-то знаменитым профессором.
Максимович вынес страшный приговор: "Немедленно в больницу! Иначе мы потеряем нашего друга!"
После Максимовича обследовал приехавший профессор, потом - консилиум на веранде, внизу. Решение одно - немедленно в больницу, иначе - смерть!
А когда стали звонить в Свердловку, оказалось - нужно разрешение из горкома. А было воскресенье, и никого на местах не было. К тому же к вечеру вдруг разразилась страшная гроза, ураган, ливень, и телефонная связь была прервана.
Куда только не звонили - и Николай Михайлович, и Максимович, и Радик - все напрасно.
Я снова отправила телеграммы в Москву - на этот раз, кроме Шагинян, Федину. Федин немедленно откликнулся, но он в этот день уезжал за границу. Вот его телеграмма:
"Уважаемая Вера Владимировна! Глубокому сожалению приехать не могу: сегодня уезжаю за границу. Телеграфирую первому секретарю тов. Спиридонову просьбу оказать наилучшую лечебную помощь Мише. Одновременно обращаюсь Союз писателей. Горячий привет. Пожелание выздоровления Мише. Федин".
В тот же день пришла телеграмма от Николая Михайловича - "Телефон испорчен. Госпитализация Свердловку возможна завтра. Столяров".
В воскресенье у него была очень низкая температура, как потом сказали - 34,5. И я долго грела его холодные руки - и согрела, они стали теплыми. И температура тоже поднялась. Погода тогда стояла холодная, и чтобы согреть комнату, чтобы ему было тепло, я поставила на стол Тосин обогреватель. А он заметил и говорит: "Убери диск!" И я спрятала его под стол.
А потом Валя топил печку. Он сначала не хотел этого. И Валя уговаривал его: "Папа, ты же любишь печку, сейчас тебе будет тепло".
В этот вечер, измученная все пережитым, я первый раз за все время болезни сдалась. Пришла в отчаяние. Я легла в комнате Лели, плакала в холодном, безнадежном ужасе. Пробовала заснуть - чтобы бодрствовать ночью.
Около Михаила, кроме врачей (Бессер снова пришел), были Валерий и Тося. Она вместе с Лелей давала ему кислород. Теперь он уже принимал его. Я силилась уснуть - тщетно. Лишь на какие-то минуты я забывалась в дремоте. Наконец, не выдержала, встала, поднялась наверх.
Кошмарная ночь!
Радик делал уколы.
Тося, Леля, Валерий давали кислород.
Вадик, Лерин муж - ездил в аптеку за кислородными подушками.
Вот его слова в промежутках между кислородом и уколами:
"Я очень устал… Что случилось? Почему не проходит? Я же бросил курить!"
"Упустили… упустили…"
"Я хочу работать… Дайте мне работать!"
Потом: "Я не могу работать".
И я успокаивала его: "Отдохнешь, поправишься, будешь работать, не волнуйся, успокойся".
В 3.50 ночи, когда ему делали уколы: "Положите меня спать скорее… Скорей, скорей… Не троньте меня! Пусть я уйду… Скорей, чтоб я ушел…", "Скорей поддержи".
"Туши свет".
"Я устал… Устал… Не надо больше меня трогать".
"Не троньте меня больше!"
Вдруг отчетливо, ясно: "Оставьте меня в покое. Закройте двери… Уйдите от меня… Ай… Уйдите… Уйдите… Уйдите… Не надо… больно… Хватит… Хватит… Не надо больше…"
Да, это была страшная ночь! Как выдержали нервы это страшное напряжение - не знаю… И все-таки - вытянули до утра!
И опять появилась надежда.
Утром я вышла в сад. Было чудесное голубое утро, я подошла к земляничным грядкам - о радость! Поспела наша земляника! Он так ждал ее! Я собрала целую баночку, принесла ему, сказала:
"Мишенька, это наша земляничка, видишь, какая крупная! Лучше Дуниной. Кушай!"
И он посмотрел так сознательно, как будто даже улыбнулся довольный.
Я стала класть ему ягоды в рот. И он жадно и с удовольствием кушал.
А потом приехали из Свердловки. Я думала - сейчас его увезут. И я уже решилась на это. И Валя, пока врач (женщина) осматривала его, сказал, что надо непременно, непременно везти его в Ленинград именно сегодня, что несколько дней назад он сказал ему: "Валечка, во вторник отвезешь меня в Ленинград!" А когда Валя спросил: "Зачем, папа? Тебе же здесь хорошо!" - ответил решительно: "Мне надо… К нашим!"
И Валя сказал: "Я суеверен, надо обмануть судьбу, надо увезти его сегодня, живого".
И я отвечала: "Конечно, если надо, если можно - нужно везти. Может быть, там спасение!" Но тут же ждало разочарование - врач после осмотра наотрез отказалась везти: "Больной не транспортабельный. Везти сегодня нельзя. Может быть, завтра…"
То же подтвердил и Бессер. Валя настаивал.
И фельдшер, приехавший со "скорой", ручался: "Довезем. Устрою кислородную палатку. Лекарства все есть…"
И все же врач не согласилась везти.
А я… я молчала… Или я не хотела, чтобы его увезли? Или надеялась на что-то?
Но я даже договорилась с приехавшим со "скорой" фельдшером, что на другое утро он приедет, чтобы сменить Радика, дежурить в очередь с ним, так как тот буквально валился с ног.
Да, я не допускала мысли, что близок конец, что это - смерть. И когда фельдшер просил, чтобы завтра утром ему позвонили, чтобы ему не пришлось приехать напрасно, я настаивала: "Приезжайте непременно! Никаких изменений не может быть!"
Потом вдруг приехал рентген, и к нему ввалилась целая группа людей - стали делать снимок. Зачем? Только мучили напрасно и волновали. И, может быть, этим еще ускорили развязку. Да к тому же чуть не устроили пожар: дура-санитарка обернула электрическую лампочку полотенцем, которое, конечно, вспыхнуло - и ему пришлось дышать этим дымом!
Когда я поднялась наверх (я не присутствовала при снимке - там много было народу и без меня, поместиться негде), я сразу почувствовала запах паленого и в ужас пришла, когда узнала, в чем дело… Потом приходили брать кровь… Ах, сколько волнений причинили они ему, бедняжке, в тот последний его день!
И меня отвлекли от него - если б не эти ненужные процедуры, я бы не отошла от него ни на минуту!
Потом Радик стал требовать, чтоб сварили куриный бульон. Я бросилась искать курицу - сначала к Дуне, но Дуня посоветовала лучше обратиться к соседке Дусе - у той куры моложе. Наконец, достали куру… Потом Радик стал кормить его обедом. И, помню, крикнул с балкона: "Все съел! Несите второе!" Он так хорошо ел в этот последний день!
И утром, кроме молока и ягод, съел много меду, который прислала ему Зуева. Бедняжка, бедняжка - он хотел спастись, он думал - беда в том, что он мало ест, он стал есть больше. Он бросил курить, стал есть - он не хотел умирать, он хотел жить, жить!..
Но после того как я так порадовалась тому, что он ест, когда подумала, что он спасен, и началась трагическая развязка.
И вот подошло шесть часов понедельника, 21 июля.
Я была внизу - кажется, заказывала Ольге обед на завтра. У него был Валя.
И Валя рассказал потом, что он сказал ему: "Достань из пиджака бумажник, деньги". И дал ему 1000 рублей.
Потом вдруг протянул к нему руки, крепко-крепко пожал его руку, так сознательно посмотрел в глаза и сказал:
"Валичка, я умираю… Прощай, мальчик!"
И после этого он начал задыхаться.
Ему давали дышать кислородом, сменяли подушку за подушкой.
Когда я поняла, что это - конец, что началась агония, я пришла в такое отчаяние, почти потеряла рассудок.
Я лежала у Лели, я рыдала, я сходила с ума - я не имела силы подняться наверх. Не могла.
А он звал меня. Принимал за меня то Тосю, то Лелю.
Наконец Лера (спасибо ей!) привела меня в сознание, сказала: "Тетя Вера, идите туда. Вы потом не простите себе, если дядя Миша умрет без вас".
И я поднялась наверх. Бросилась к его постели. Он сидел - высоко в подушках. Глаза были открыты - мои любимые, прекрасные черные глаза.
Но различал ли он что-нибудь, уже не знаю.
Я села на скамеечку перед его постелью, грела его руки, целовала их. Я молила в душе: "Только бы он не умер, только бы не умер, не умер", - и я чувствовала - моя мольба бессильна!
Потом ему стали делать уколы, я отошла, встала в ногах постели, прислонилась к теплой печке - мне было смертельно холодно - и замерла, в ужасе глядя ему в лицо.
Он часто и трудно дышал. После уколов - опять кислородные подушки, их сменяли Валерий и Радик - оба стояли у его изголовья.
Тут же были Тося и Леля. В соседней комнате - доктор Бессер. И вдруг Валя крикнул: "Доктора!"
Поспешно вошел Бессер. Что-то сделал. Потом Радик стал делать укол. Один, другой. Крикнул: "Спирт!"
И вдруг: "Не надо!"
Я поняла - конец!
Было 12 часов 45 минут, начинался новый день - вторник, 22 июля…
Трудно передать словами все мое огромное горе, мое отчаяние, мою безутешную тоску.
Ими полны все мои записи за последние годы. И, наверное, будет так вплоть до последних дней… Да, до последних дней.
30 ноября 1972 г.
ПИСЬМО Л. ПАНТЕЛЕЕВА Л. К. ЧУКОВСКОЙ
Разлив
6. VIII-58.
…Вы просите меня написать о последних днях Михаила Михайловича. Ничего не знаю, давно не видел его, перед отъездом на дачу собирался заехать, навестить - и не собрался.
О его смерти я узнал из коротенького объявления в "Лен. Правде". Я все еще болен был, лежал, но упросил Элико взять меня на похороны. Между прочим, мы боялись, что его уже похоронили. Как и следовало ожидать, телефон СП не откликался. Элико позвонила Л. Н. Рахманову и выяснила, что панихида и вынос - в Союзе, в 12 ч. Чудом поймали на шоссе такси и вовремя прибыли на ул. Воинова.
Народу было много, но, конечно, гораздо меньше, чем ожидали некоторые. Власти прислали наряд милиционеров, однако у П. Капицы, ответственного за все это "мероприятие", хватило ума и такта удалить их.
Эксцессов не было. И читателей почти не было. На такие события отзывается обычно молодежь, а молодежь Зощенко не знала. Все-таки ведь 12 лет подряд школьникам на уроках литературы внушали, что Зощенко это - где-то рядом с Мережковским и Гиппиус. И в библиотеках его много лет не было.
И все-таки наше союзное начальство дрейфило.
Гражданскую панихиду провели на рысях.
Заикаясь и волнуясь, с отвратительной оглядкой, боясь сказать лишнее или недостаточно сказать в осуждение покойного, выступил Прокофьев. О Зощенко он говорил так, как мог бы сказать о И. Заводчикове или М. Марьенкове.
Выступил Б. Лихарев. Позже жена его призналась Элико, что все утро он так волновался, что поминутно пил валерьянку и глотал какие-то таблетки.
Вытаращив оловянные глаза, пробубнил что-то бессвязное Саянов. Запомнилась мне только последняя его фраза. Сделав полуоборот в сторону гроба, шаркнул толстой ногой и сухо, с достойным, вымеренным кивком, как начальник канцелярии, изрек:
- До свиданья, тов. Зощенко.
И вдруг -
- Слово предоставляется Леониду Ильичу Борисову.
Это малоприятный человек. Многие отзываются о нем дурно в высшей степени. Выступает он всегда с актерским наигрышем. И здесь, у гроба М. М. Зощенко, когда Борисов, получив слово, выдвинувшись из толпы, прикусил "до боли" губу, потом минуты две щелкал (буквально) зубами, как бы не в силах справиться с волнением. - мне вспомнилось, как смешно и похоже изображал Борисова Е. Л. Шварц. Точно так же, не в силах справиться с волнением, щелкал Борисов зубами, выступая на траурном митинге, посвященном Сталину. Тогда он, говорят, еще и воду пил.