Эта вера в литературу поддерживалась у студистов и самими руководителями Студии, ведшими постоянные семинары. В этих стенах, писал К. И. Чуковский, "бушевал Виктор Шкловский, громя и сокрушая блюстителей старой эстетики; …таблицами рифм и ритмов соблазнял свою паству Николай Гумилев; …чудесные плел кружева из творений Белого, Лескова и Ремизова хитроумный Евгений Замятин…" И еще: "Студия с первых же дней походила на Вавилонскую башню. Каждый пытался навязать молодежи свой собственный литературный канон. Мудрено ли, что в первый же месяц студисты разделились на враждебные касты: шкловитяне, гумилевцы, замятинцы". В этот перечень надо добавить и "чуковистов"…
Можно сказать, что судьба, круто проварив Зощенко в котле жизни, теперь со всею тщательностью позаботилась поместить его в благодатный литературный питомник и создала самые удачные условия для быстрого писательского созревания. Вплоть до организационных деталей: даже лекции читались по вечерам, чтобы учебу, без помех, было возможно совмещать с постоянной работой.
Торжественное открытие Студии - вытертые насухо после недавнего потопа полы, очищенные от похабщины стены, топящийся камин - в брошенной квартире, загаженной последними обитателями-беспризорниками, состоялось, как сообщает Чуковский, в июне девятнадцатого года. А уже в сентябре Студия в доме Мурузи прекратила свое существование. Но эти всего-навсего три месяца преобратились для Зощенко - с продуктивностью творящего взрыва - в целый этап практического литературного формирования. По интенсивности освоения знаний и творческих поисков эти три месяца стали, в сущности, его "литинститутом" или, по крайней мере, основополагающей частью нужной ему академической подготовки.
Держался он в студии отъединенно, замкнуто. "Нелюдимый, хмурый, как будто надменный, - вспоминает К. Чуковский, - садился он в самом дальнем углу, сзади всех, и с застылым, почти равнодушным лицом вслушивался в громкокипящие споры, которые велись у камина. Споры были неистовы. Все литературные течения того переломного времени врывались сюда, в дом Мурузи, но в первое время было невозможно сказать, какому из этих течений сочувствует Зощенко. Он прислушивался к спорам безучастно, не примыкая ни к той, ни к другой стороне".
Безучастность его была, конечно, внешней, прикрывала стремление разобраться во всем том литературном кипении самостоятельно и ограждала его независимость, достоинство. Он вообще чуждался бесцеремонности, панибратства. Обусловили дистанцирование и жизненные испытания, каких не доводилось переживать "литературным мальчикам" Студии.
Первый же реферат Зощенко, написанный по заданию Чуковского о поэзии Блока, оказался сюрпризом для всего семинара. Перед Зощенко на ту же тему прочитала свой вполне традиционный реферат одна студистка - поэтесса Елизавета Полонская, которая в своих воспоминаниях описала то достопримечательное занятие:
"Потом Зощенко начал читать свою статью, но вдруг оборвал чтение.
- Другой стиль, - заявил он.
Чуковский взял у него тетрадку:
- Давайте я прочту.
Корней Иванович стал читать вслух, привычно подчеркивая интонацией отдельные слова. Так он читал детям "Крокодил" и "Тараканище". Это было так смешно, что мы не могли удержаться от хохота. Не помню, что именно было написано у Зощенко, но в чтении Чуковского это было действительно смешно "по стилю".
Корней Иванович, утирая слезы на глазах, так он смеялся, сказал:
- Это невозможно! Этак вы уморите своих читателей. Пишите юмористические произведения.
Зощенко взял свою тетрадь, свернул ее трубочкой и небрежно сунул в карман…"
"Своевольным, дерзким своим рефератом, идущим наперекор нашим студийным установкам и требованиям, Зощенко сразу выделился из массы своих сотоварищей, - говорит К. И. Чуковский в своей большой мемуарной работе о Зощенко (из серии интереснейших очерков "Современники"). - Здесь впервые наметился его будущий стиль: он написал о поэзии Блока вульгарным языком заядлого пошляка Вовки Чучелова, физиономия которого стала впоследствии одной из любимейших масок писателя. Тогда эта маска была для нас литературной новинкой, и мы приветствовали ее от души. Именно тогда, в тот летний вечер девятнадцатого года, мы в Студии впервые почувствовали, что этот молчаливый агент уголовного розыска с таким усталым и хмурым лицом обладает редкостной, чудодейственной силой, присущей ему одному, - силой заразительного смеха".
Задатки этой "чудодейственной силы" передались Зощенко, как видно, также по наследству - от отца-художника, помещавшего в иллюстрированной "Ниве", наиболее популярном в дореволюционной России журнальном издании, комические рисунки-картинки из жизни украинских крестьян. Здесь обнаруживает себя исток и юмора, и народности в писательском таланте Зощенко-сына.
За блоковским рефератом последовали уже непосредственные пародии - на Чуковского, Замятина, Шкловского. По глубине содержания они не уступали статьям профессиональных критиков, а сарказм автора с поразительной меткостью демонстрировал уязвимость пародируемых мэтров. Выявилось, что Зощенко обладает абсолютным слухом к слову, стилю, интонации.
К. И. Чуковский вспоминал:
"Еще резче выразилось его строптивое нежелание подчиняться нашей студийной рутине через две или три недели, когда я задал студистам очередную работу - написать небольшую статейку о поэзии Надсона.
Через несколько дней я получил около десятка статеек. Принес свою работу и Зощенко - на длинных листах, вырванных из бухгалтерской книги.
Принес и подал мне с еле заметной ухмылкой:
- Только это совсем не о Надсоне…
- О ком же?
Он помолчал.
- О вас.
Я уже стал привыкать к его своевольным поступкам, так как еще не было случая, чтобы он когда-нибудь выполнил хоть одно задание преподавателей Студии. Чужим темам предпочитал он свои, предуказанному стилю - свой собственный.
Придя домой, я начал читать его рукопись и вдруг захохотал как сумасшедший. Это была меткая и убийственно злая пародия на мою старую книжку "От Чехова до наших дней". С сарказмом издевался пародист над изъянами моей тогдашней литературной манеры, очень искусно утрируя их и доводя до абсурда. Пародия по значительности своего содержания стоила критической статьи, но никогда еще ни один самый язвительный критик не отзывался о моих бедных писаниях с такой сосредоточенной злостью. Именно в этом лаконизме глумления и сказалось мастерство молодого писателя.
Судя по заглавию, в пародии изображался гипотетический случай: что и как было бы написано мною, если бы я вздумал характеризовать в своей книге творчество Андрея Белого, о котором на самом-то деле я никогда ничего не писал.
Пародия меня не обидела. Ее высокое литературное качество доставило мне живейшую радость, тем более что к тому времени я уже успел отойти от своего первоначального стиля, над которым издевался пародист.
<…> Своей пародией он, начинающий автор, горделиво отгораживался от моего менторского влияния смехом и громко заявлял мне о том. Иначе, конечно, и быть не могло: без такого стремления к интеллектуальной свободе он не стал бы уже в ближайшие годы одним из самых дерзновенных литературных новаторов".
Справедливо отметить на этом примере благородство, педагогический талант и подлинную заботу о Литературе самого К. И. Чуковского.
3. НОВЫЙ ВЗГЛЯД
Писал Зощенко в тот период и серьезные критические статьи. Даже на какой-то момент счел, что именно литературная критика есть его подлинная стезя, столь увлекли его занятия на отделении Чуковского. Но главное все же было в стремлении наилучшим образом подготовить себя к работе писателя. Он задумал и распланировал целую книгу - "На переломе" - обзор литературы 1910–1920-х годов, состоящий из большого цикла статей по разделам: "Реставрация дворянской литературы", "Кризис индивидуализма", "На переломе", "Ложно-пролетарская литература", "Литературные фармацевты", "Нигилисты и порнографы". В поле его зрения находились прозаики и поэты - Лаппо-Данилевская, Софья Фонвизин, Зайцев, Гиппиус, Вера Инбер, Северянин, Вертинский, Блок, Маяковский, Арцыбашев, Вербицкая, А. Каменский… Со всею этой литературой Зощенко был знаком до Студии, но здесь его познания стали целенаправленно рассматриваться им применительно к своей будущей практической деятельности.
И чтобы найти собственную истинную дорогу в литературе, он посчитал необходимым строго критически рассмотреть ее тогдашние направления. Очевидно, это стремление подкреплялось и призывом полюбившегося ему в то время Ницше к "переоценке всех ценностей". Он уже пересмотрел и в корне изменил свое социальное положение и политические взгляды. Теперь подошло время для взглядов литературных.
Произведения из намеченного им раздела "Реставрация дворянской литературы", умильно описывающие жизнь светского общества (Лаппо-Данилевская, С. Фонвизин) Зощенко характеризует как "трафарет", "слова-бульварности" по стилю и как "убогую жизнь с ханжеской моралью, с копеечной философией" по содержанию. А вот его основные мысли о литературе, отнесенной им к разделу "кризис индивидуализма" (цитируется по статье В. В. Зощенко):
"Как же странно и как болезненно преломилась в сердце русского писателя идея, созданная индивидуализмом, - о свободном и сильном человеке!
С одной стороны - арцыбашевский Санин, в котором "сильный человек", которому все позволено, грядущий человек-бог, обратился в совершеннейшего подлеца и эгоиста. А радость его жизни - в искании утех и наслаждений. И бог любви - в культе тела".
"…Лишь один сильный человек во всей литературе - арцыбашевский Санин".
"Но Санин - это меньшинство, это лишь одна крайность индивидуализма, другая страшнее, другая - пустота, смертная тоска и смерть".
"С другой стороны - безвольные, "неживые" люди".
"Вся почти литература наша современная о них, о безвольных, о неживых или придуманных, - Зайцев, Гиппиус, Блок, Ал. Толстой, Ремизов, Ценский - все они рассказывают нам о неживых, призрачных, сонных людях".
"Арцыбашев и Зайцев - два русских интеллигента с двумя крайними больными идеями свободного от всякой морали человека.
И первый создал "подлого Санина", второй - влюбленного в смерть.
И влюбленный в смерть стал жить в каком-то бреду, во сне.
Тогда казалось, что вся жизнь - призрак и все люди - призраки.
Тогда сначала быт, а потом реальная жизнь ушли из литературы.
Бред, измышления своего "я" родили какую-то удивительную, ненастоящую, сонную жизнь. Поэты придумали каких-то принцесс, маркизов и "принцев с Антильских островов". И мы полюбили их, мы нежно полюбили виденья, придуманных маркиз и призрачных, чудесных Незнакомок.
Жизнь окончательно ушла из литературы".
Так, критикуя и отвергая литературу, которую он называл "поэзией смерти и безволья", Зощенко решительно отказывался и от своих недавних пристрастий к изящно-любовной тематике и стилистике.
Теперь он не сомневался в том, что должен отразить реальную жизнь. С ее реальным, повседневным бытом. Через этот неподдельный быт как поведенческую данность будущих героев. И Зощенко-критик - при некоторой неточности и субъективности своих оценок, в частности, Б. Зайцева, - энергично расчищал дорогу Зощенко-прозаику, которому предстояло сказать в литературе новое слово.
Следующая отдельная глава плана - "На переломе" - имела в другом варианте иное, уточняющее название - "Побежденный индивидуализм". Она посвящалась Блоку и Маяковскому. Считая Блока "трагическим рыцарем", "рыцарем Печального Образа", певцом призрачной, мечтаемой любви и дистанцируясь от всей этой лирической части его творчества, Зощенко отмечает его "Двенадцать" как "героическую поэму": "Тут уж новые слова, новое творчество, и не оттого, что устарели совершенно слова, и мысли, и идеи наши, нет, оттого, что параллельно с ними, побочно, живет что-то иное, что, может быть, и есть пролетарское".
В своем анализе современной ему русской литературы Зощенко безоговорочно принимал только Маяковского:
"Он гениальнейший поэт хаоса, разрушения.
Он совершеннейший "тринадцатый апостол".
Он заворожил меня огромной силой своей, волей к разрушению, идеей физической силы.
Так привыкли мы к поэзии манерной Северянина, к прекрасной Гиппиус, к прекрасным строчкам Зайцева, нам поистине удивительна огромная воля к жизни поэта после умирания, пустоты, отчаяния и непротивления".
Маяковский для Зощенко в это время "тринадцатый апостол", несущий "новое свое евангелие". И тут опять, как философский фон, возникает Ницше с его требованием "переоценки всех ценностей" и учением о "сверхчеловеке", о пришествии которого вещал пророк Заратустра.
Следует отметить также, что Зощенко обращает пристальное внимание на новизну формы в творчестве Маяковского: "Все ново, кричит, как афиша, чтоб услышали, чтоб в память врезалось, впилось бы в мозг".
А раздел "Литературные фармацевты" в предполагаемой книге отводился критикам-формалистам - Брику, Шкловскому, Эйхенбауму, Чуковскому. В набросках статьи для этого раздела Зощенко возражал всем тем, кто при изучении произведений искусства ставит во главу угла скрупулезный подсчет, "сколько было си бемолей в целом цикле Вагнеровских произведений" и "сколько каких букв было в Пушкинской поэме". Он категорически не принимает постулат формалистов, что всякое произведение есть сумма самоценных стилистических приемов, оно имманентно, цель его только в самом себе, и потому творец свободен от каких-либо общественных идей. В тех же набросках есть запись Зощенко и о своем литературоведческом наставнике К. И. Чуковском: "формальными подсчетами заняты десятки страниц прекрасных изысканий о Некрасове".
"Фармацевтика" - этот свой термин применил он и в открытом споре в Студии, внезапно выступив против здешних адептов формального метода. В тот день, 10 сентября 1919 года, в "Чукоккале" - рукописном альманахе Корнея Чуковского, который он вел всю жизнь, - появился первый автограф Зощенко: "Поменьше литературной фармацевтики!" Этот его призыв следовал за записью другой участницы диспута, сделавшей на том памятном занятии доклад, который и вызвал неожиданное по горячности выступление Зощенко. В ее записи говорилось "о многознаменательном дне, когда чуковисты пошли походом на сторонников формального метода". К. И. Чуковский, посчитавший тот эпизод событием, заслуживающим быть зафиксированным в его анналах, предоставил слово обоим противникам.
Много лет спустя, в своих воспоминаниях, опубликованных в середине 60-х годов, К. И. Чуковский постарался - в возможных для того времени пределах - объективно рассказать и о своей позиции в том давнем диспуте: "Больше всего споров вызывала тогда модная литературная ересь, чрезвычайно притягательная для многих студистов. Называлась она - формализм. Многое в этой ереси казалось мне чуждым и даже враждебным. Но была в ней одна милая моему сердцу черта: внимание к форме литературных творений, которое по многим причинам было прежними критиками приглушено и ослаблено. Да и к самим создателям формального метода я не мог не питать симпатий - талантливые, молодые, широко образованные, они весело разрушали закостенелые догматы свирепствовавшей в то время вульгарно-социологической школы. Но нет таких литературных (и не только литературных) течений, которые не превратились бы в пошлость, едва только их адепты увидят в них абсолютную истину. <…>".
Как известно, эта свирепствовавшая вульгарно-социологическая школа определила далее теоретический "базис" соцреализма, а формализм с его культом художественной формы и полвека спустя преследовался как вредное явление, противостоящее высокоидейному содержанию…
Помимо увлечения литературной критикой, помимо рефератов и пародий, Зощенко во время Студии непрерывно писал и приносил Чуковскому свои рассказы, фельетоны, начал даже исторический роман. И эту концентрацию нужных ему сведений, собственных литературных проб, знакомств, примеров, впечатлений, полученных в тот сжатый срок, можно сравнить с плотностью такого физического вещества, малый кубик которого весит тонны. Кроме постоянных Гумилева, Замятина, Чуковского, Шкловского, здесь дважды выступал Блок, и Зощенко с глубоким вниманием слушал, как он читал "Возмездие", "Соловьиный сад", "Скифов". Сама атмосфера Студии всецело настроила Зощенко на профессиональный лад. И, наконец, он обрел здесь приятелей - своих будущих товарищей по "Серапионову братству", образовавшемуся полтора года спустя и ставшему заметным явлением литературного процесса.
ВХОЖДЕНИЕ В ЛИТЕРАТУРУ
1. ДИСК
В январе 1920 года у Зощенко умерла мать. Она скончалась от "испанки" - тяжелейшего гриппа, эпидемия которого захватила Петроград. Ей было 45 лет. О том, что пережили этой зимой он и остававшиеся в Питере две сестры, Юлия и Тамара, Зощенко написал уехавшей от них сестре Валентине: "Три месяца лютых и незабываемых мы сидели, как кроты, в черной холодной комнате, и уже третий месяц, как мамы нет в живых. Такая была лютая, совершенно лютая, совсем лютая зима. И так случилось, что одно время не было света, дров и хлеба. И это случилось накануне смерти".
Смерть матери и ее похороны на Смоленском кладбище рядом с могилой отца он описал в двух маленьких, по полстранички, главках своей автобиографической повести - "Двенадцатое января" и "Я ничего не хочу" (являющимися высокими образцами поздней психологической прозы Зощенко). А за ними - тоже полстраничная - главка "Новый путь", связанная с предыдущими и рассказывающая о том, как он стал женатым человеком:
"На тележке маленький письменный стол, два кресла, ковер и этажерка.
Я везу эти вещи на новую квартиру.
В моей жизни перемена.
Я не мог остаться в квартире, где была смерть.
Одна женщина, которая меня любила, сказала мне:
- Ваша мать умерла. Переезжайте ко мне.
Я пошел в загс с этой женщиной. И мы записались.
Теперь она моя жена.
Я везу вещи на ее квартиру, на Петроградскую сторону.
Это очень далеко. И я с трудом толкаю мою тележку.
Передо мной - подъем на Тучков мост.
У меня больше нет сил толкать мою тележку. Ужасное сердцебиение. Я с тоской посматриваю на прохожих. Быть может, найдется добрая душа - поможет мне взять это возвышение.
Нет, прохожие, равнодушно посматривая, проходят мимо.
Черт с ними! Я должен сам… Если б только не перебои сердца… Глупо умереть на мосту, перевозя кресла и стол.
Изнемогая, я вкатываю тележку на мост.
Теперь легко".
Речь здесь, понятно, идет о Вере Владимировне, на которой Зощенко женился в 1920 году, а впервые это было напечатано в 1943 году, и весьма сдержанный тон, с которым он говорит о ней, определялся их тогдашними отношениями. (Это было вообще единственное упоминание о ней в "Перед восходом солнца".)
Взаимоотношения между ними с самого начала складывались сложно и неровно. Зощенко дважды делал ей предложение. На первое предложение в 1919 году он получил отказ. (Тогда у Веры Владимировны появился новый знакомый, и, видимо, возникал другой вариант устройства личной жизни.) И второе предложение не обошлось без словопрения. Вера Владимировна, как она пишет в воспоминаниях, заявила: "Я хочу "свободного брака"". Зощенко ответил: "Нет! брак так брак! Никаких "свобод"". Тем не менее сам Зощенко за трехлетний добрачный срок их близкого знакомства перманентно находился в отъездах из Петрограда. А перед его поездкой в Смоленскую губернию они даже решили расстаться совсем.