Гражданин Том Пейн - Говард Фаст 22 стр.


Так рассуждал сам с собою Пейн в пятьдесят с лишним лет - человек, столь ненадолго вкусивший покоя и комфорта, - когда писал Бёрку и Питту в Англию горячие, восторженные письма о том, что произошло во Франции:

"В этом заключена для всех нас новая надежда…"

"Плоды сего, во всей их полноте, в высоком воспареньи человеческой души, вместе с самым убогим из трубочистов разделите также и вы…"

"Явите же подлинную силу духа…"

А потом до него дошло известие, что Бёрк выступил в палате общин и предал Французскую революцию анафеме с таким бессердечием, таким исступленьем, что это наводило скорей на мысль о безумии, нежели гневе.

- Как, будете отвечать ему? - спросил у Пейна Кондорсе.

Пейн кивнул.

И вот он вновь сидит, уставясь на перо в своей руке, чинит одно острие за другим, ломает черенок, чертыхается, прибегая к сочным, трехэтажным, истинно англосаксонским выраженьям, каких набрался когда-то на лондонском "дне"; сражается со словами; заросший, как бывало, щетиной, с бутылкой коньяка под рукой, - Пейн, которого без труда узнали бы снова босые солдаты, что шагали с ним рядом по дорогам Джерси. Он снял себе комнату в трактире "Ангел" на окраине Лондона, в Ислингтоне, а на столе перед ним лежала книжка, озаглавленная "Размышленья о революции во Франции" и принадлежащая перу Эдмунда Бёрка. Книжка, направленная не просто против Французской революции, но против всякой революции, всякого прогресса, всякой надежды - против выстраданной, хрупкой веры человека в свою способность подняться до тех высот, где обитают боги.

Бёрк утверждал, что человек как таковой не наделен никакими правами. Пейн задался целью написать о правах человека, рассказать о Французской революции, какою видел ее своими глазами и объяснить ее - в оправданиях она не нуждалась. Он писал неистово, горячо, со злостью, как всегда писал перед боем, перед тем как заговорят орудия.

И снова был молод.

- Непутевый, иначе не назовешь, - говорили о нем внизу в пивной. - Беспутный человек, нехороший.

- А из каких сам-то?

- Все оттуда же, из колоний.

- И что же, к примеру, не по нем?

- Да весь Божий свет не по нем, разрази его!

Впрочем, когда он спускался вниз, тупо смотрел на стойку, затем, привалясь к стойке, тупо рассматривал свои большие, грубые руки, спрашивал рому, еще и еще рому - его не трогали.

Его посетила делегация рудокопов во главе с Томасом Клузом - все приземистые, ширококостые, с угольной пылью в волосах, в морщинках возле глаз, в порах кожи; с резким уэльским акцентом. Клуз сказал:

- Не вы ли будете Пейн?

- Да, я.

- Вы, говорят, готовите ответ этому Бёрку, псу бесстыжему?

- Готовлю.

- Мы сами рудокопы, - сказал Клуз. - Нам бы желательно узнать, куда, за кем и как идти. Дела-то дрянь - не мне вам рассказывать, до чего дрянь у нас дела. Вы что сейчас пописываете?

- Пишу руководство к революции, - улыбнулся Пейн.

- Ну и чего - есть там такое, над чем, к примеру, стоит покумекать?

Пейн стал читать:

- "К городу… Парижу, - пояснил он, - …начали стягивать иностранные войска. Герцог де Ламбеск, который командовал отрядом германской кавалерии, приближался со стороны дворца Людовика XV, где сходятся несколько улиц. По дороге он оскорбил и ударил шпагой встречного старика. Французы славятся своим почтительным отношением к старости…"

Рудокопы, не сводя с него глаз, отозвались на это легкими кивками головы.

- "…и наглое высокомерие этого поступка, вкупе с царящей вокруг обстановкой всеобщего брожения, произвело сильнейшее действие - в одну минуту по городу разлетелся клич: "К оружию! К оружию!"

Оружия у них не было, и не было почти никого, кто с ним умел обращаться, однако когда на карту поставлена надежда, отсутствие оружия возмещается на какое-то время решимостью отчаянья. Поблизости от того места, где стал со своим отрядом герцог, сложены были груды камня, приготовленного для строительства нового моста. И, вооружась этими камнями, люди набросились на кавалеристов. Услышав выстрелы, высыпали из своей казармы французские гвардейцы и присоединились к народу; с наступлением темноты кавалерийский отряд ретировался.

Улицы в Париже узкие и тем удобны для обороны; высокие, о многих ярусах дома, позволяющие чинить врагу серьезное расстройство, оградили жителей от ночных вылазок, и люди целую ночь занимались тем, что запасались оружием - любым, какое им только удавалось изготовить или раздобыть: ружьями, шпагами, кузнечными молотами, плотничьими топорами, железными ломами, копьями, алебардами, вилами, заступами, дубинками и так далее… Наутро невероятная многочисленность народной толпы и еще более невероятная решимость, ею выказываемая, поразили их неприятеля и привели его в замешательство. Новоиспеченные правители меньше всего ждали подобного салюта в свою честь. Сами привыкшие к рабству, они не подозревали, что Свобода способна воодушевить до такой степени что толпа безоружных горожан осмелится преградить путь войску в тридцать тысяч человек. Весь этот день до последней минуты люди употребили на то, чтобы вооружиться, принять единый план действий и установить в своих рядах порядок, насколько это возможно при столь стремительном развитии событий. Брольо, продолжая держать город в осаде, не предпринял в тот день попыток к дальнейшему продвижению вперед, и ночь прошла спокойно, ежели позволительно в данных обстоятельствах говорить о спокойствии.

Однако не оборона являлась целью горожан. Решался вопрос о том, кем им быть, свободными или рабами. В любую минуту можно было ожидать нападенья либо известия о нападеньи на Национальное собрание, и в таком положении поспешные меры бывают подчас лучше всего. Сейчас их первою целью была Бастилия; взять штурмом такую крепость, когда за нею стоит такая армия, наверняка означало бы навести ужас на новое правительство, которому едва лишь хватило времени собраться.

Из перехваченной депеши выяснилось, что мэр Парижа, господин Дефлессель, который выдавал себя за сторонника народа, замышлял измену - из чего с несомненностью явствовало, что к вечеру Брольо не преминет подослать к Бастилии подкрепленье. Необходимо было, следовательно, предпринять попытку взять ее в тот же день, только прежде требовалось добыть себе оружие получше того, которым они располагали.

Сразу за городскою чертой находился большой оружейный склад, расположенный в госпитале Инвалидов, и народ потребовал его сдачи; склад, не приспособленный для обороны, и не пытался, в сущности, оказать серьезное сопротивление, так что им быстро овладели. Пополнив таким образом свое снаряженье, народ направился штурмовать Бастилию - многолюдное, разноликое сборище всех возрастов и всевозможных званий, вооруженное всевозможным оружием… Как нарисовать в воображении картину подобного шествия, тревожное предчувствие событий, которыми чреваты всякий час и всякая минута? Народу было неведомо, что замышляет правительство, как и правительство пребывало в неведеньи того, что делает народ Парижа; в равной мере неизвестным оставалось, что может предпринять Брольо для укрепленья или обороны Бастилии. Все было неопределенно и зыбко…"

Пейн оглядел широкие, темные лица уэльских рудокопов и заметил в глазах у них блеск, знакомый издавна, знакомый воинственный огонек. Он продолжал:

- "То, что Бастилию штурмовали с тем героическим самозабвеньем, каким способно окрылить только высокое упоение Свободой, и взяли за считанные часы, есть факты, кои являются Достоянием всего мира. И цель моя не в том, чтобы описывать подробности штурма, но в том, чтоб выявить заговор против нации, который вынудил народ на штурм Бастилии и рухнул вместе с Нею. Узилище, которому правительство прочило членов Национального собрания, - не говоря уже о том, что оно воплощало собою главный престол и твердыню деспотизма, - стало по праву первоначальною мишенью. С этим деянием распалось новое правительство, обратясь в бегство от погибели, которую готовило другим. Части Брольо разбежались, и сам он также бежал…"

Пейн кончил читать; рудокопы стояли молча, бесстрастно - только глаза, глаза горели, - все так же глядя на него, стараясь осмыслить то, что услышали; те же события, о которых лишь несколько месяцев тому назад наперебой трещали газеты, - но столь разительно непохожие в изложеньи Пейна на пренебрежительные, глумливые статейки английских газетчиков! Пейн видел - и, казалось ему, они тоже видели - бурлящий водоворот на улицах Парижа, когда толпа преображается в нечто иное, нежели толпа, теряя людей, объединяясь, обретая силу.

Клуз медленно проговорил:

- Так вот, значит, что вы пописываете, господин Пейн.

- И не только это. Ну что, есть над чем покумекать?

- Есть, есть, и даже очень, - усмехнулся Клуз. - Да только делать-то что?

- Покамест - ждать. С оружием как у вас?

- Мы - люди рабочие, не солдаты, не дворяне-охотники, куда уж нам ружья прятать, господин Пейн.

- И по металлу из вас никто не работает?

- Нет, почему же, кузнецы найдутся.

- А может такой кузнец не лошадиную подкову сработать, а ружейный ствол?

- Может-то может. Но только мы люди мирные, господин Пейн, семейные люди. Мы обиды таим в себе - может, мелкие, а может быть, и большие, смотря как рассуждать. Как там французики со своими разобрались - это дело ихнее, и я, например, не осуждаю своего двоюродного брата, что он пошел воевать за вашим генералом Вашингтоном. Кто скажет, что, дескать, неправильно, когда человек спускается в шахту за два пенса, - а кто-то скажет, все верно. Кто говорит, нехорошо, когда мужик, который ходит за скотиной, чахнет с голодухи, а помещик обжирается говядиной, толстый и гладкий, как барабан. Одним не нравится смотреть, как жена помирает родами, потому что в доме нету глотка горячей похлебки - смотреть, как у ребятишек раздувает животы - а другие говорят, всегда так было и всегда будет. А я скажу, было время, когда на этих островах жили свободные люди, и, может, снова придет такое время.

- Быть может, и придет, - сказал Пейн ровно.

- Так мы покамест обождем, а там, кто его знает, возможно, и сработают кузнецы чего-нибудь.

Вот так его снова затянуло, засосало по самое горло, и снова, меряя шагами улицы - лондонские на этот раз, - он знал, что многим бы спалось спокойнее, если бы Тома Пейна не было в живых. Книга была закончена и издана, посвящена Джорджу Вашингтону, озаглавлена "Права Человека". Странно, но издать ее удалось без особого труда, без многих препон, которые сопутствовали появлению "Здравого смысла", учитывая, что это был все же Лондон, а не Филадельфия.

Первый, кто его взялся издать, некий господин Джонсон с улицы Сент-Полз Черчярд, внезапно и с возмущением от издания отказался, воскликнув при этом:

- Черт возьми, сударь, да ведь это чистой воды преступление, потрясение основ!

- И вы это только теперь обнаружили? - с усмешкой сказал Пейн. - Книга набрана, книга уже в печати, тысяча листов сложены и просохли, и внезапно до вас доходит, что это потрясение основ? У вас что, господин издатель, порядок такой, не читать рукопись, не вникать в ее содержание, пока не наберете и не напечатаете, - или, может, насчет того, что мною нацарапано, у вас состоялась переписочка с господином Бёрком и господином Уолполом? А, грязное вы ничтожество?

- Сударь, я не потерплю, чтобы меня в моей же собственной мастерской кто-то оскорблял.

- Да вас невозможно оскорбить.

Художник Ромни посоветовал Пейну сходить на Флит-стрит к Джордану, что Пейн и сделал, обратясь к Джордану с такою преамбулой:

- Это, вполне вероятно, подрывное сочинение, сударь, - я к тому, что не стоит сперва печатать, а потом спохватываться.

- Вы, стало быть, и есть Пейн, - рассмеялся Джордан, - и ведь ни рогов, ни козлиной бородки - рад с вами познакомиться. - Перепачканный краской, худой, с резкими чертами лица; влюблен в свое дело, думал Пейн, и готов умереть за слово правды. Самому черту возьмется печатать манифест, ежели уверует в него.

- Что ж, поглядим, что тут у вас за подрывное сочиненье, - сказал Джордан.

Решили, что один ум хорошо, а два лучше - и на весь вечер засели за чтение, причем в определенных местах Пейн читал вслух, а Джордан пощипывал себя за нижнюю губу и призывал на помощь все свое благоразумие:

"Титулы - это всего лишь клички, и всякая кличка - своего рода титул. Вещь сама по себе совершенно безобидная, однако ж в известной мере - признак пустого бахвальства в человеческой природе, и таким образом, принижает ее. Мужчину титул в делах значительных низводит до жалкого подобия мужчины; женщину, в делах не столь важных, - до пустой видимости женщины".

- Подрываем, короче говоря, - смешливо фыркал Джордан.

- Это как посмотреть. - Впервые за последние восемь лет Пейн ощущал такой прилив бодрости, жизненных сил. Он не задумывался о том, что стал профессиональным революционером не только по роду деятельности, но и по образу мыслей, и для него не существует иного счастья, кроме как заниматься этим своим ремеслом, - он знал одно: что очутился снова в лондонской мышеловке, что в самом скором времени его ждет травля - и что его эта перспектива нимало не смущает.

- А мне вот это место нравится, - говорил, посмеиваясь Джордан и читал:

- "Терпимость - это не противоположность нетерпимости - это она же, но в ином обличье. И то и другое - деспотизм. Одна присваивает себе право отказывать в Свободе Совести, другая право предоставлять ее… Одна есть Папа Римский, стоящий у костра с охапкой хвороста, другая - Папа, продающий или жалующий индульгенции. Первая - Это Церковь и Государство, вторая - Церковь и вульгарная торговля.

Терпимость, однако, можно рассматривать и куда более серьезно. Человек поклоняется не самому себе, но своему Создателю; свобода совести, которой он домогается, нужна ему не для служения себе, но для служенья своему Богу. В данном случае, следовательно, необходимо исходить из совокупного представления о двух существах: о смертном, который поклоняется, и о БЕССМЕРТНОМ, которому воздается поклоненье. Терпимость, таким образом, позволяет себе вторгаться не в отношения человека с человеком или одной Церкви с другой, либо одного религиозного вероисповеданья с другим - она становится меж Богом и человеком, между существом, которое чтит, и существом, которое есть предмет почитанья; а потому тот, кто берет на себя власть являть терпимость к человеку, приносящему поклоненье, тем самым высокомерно и кощунственно посягает на право являть терпимость к Всевышнему, который это поклоненье принимает.

…Ежели бы на рассмотрение любого Парламента решили внести законопроект, озаглавленный: "Закон, предоставляющий Всевышнему полную свободу и право принимать поклоненье от еврея или турка" или же "запрещающий Всевышнему принимать означенное поклоненье", всякий бы возмутился и назвал это святотатством. Это бы вызвало переполох и броженье. Кощунственность терпимости применительно к вопросам религии предстала бы во всей своей вызывающей наготе - но ведь кощунственность вовсе не умаляется оттого лишь, что в подобных законах употребляют слово "человек", поскольку совокупное представление о двуединстве, в котором один поклоняется, а другой принимает поклонение, не подлежит разъятию на части. А когда так, то кто ты есть - ты, жалкий тлен и прах! - каким бы именем ты ни назывался: Король, Епископ, Церковь, Государство, Парламент или еще как-нибудь - что смеешь, при своем ничтожестве, вторгаться меж душою человеческой и ее Создателем?"

Оч-чень вредное сочиненье, - сказал Джордан. - Так вы хотите, чтоб я его издал, господин Пейн?

Хочу.

Тогда вот мой совет - плевать я хотел сто раз на устои! Мне нравится ваша книга.

Они обменялись рукопожатьем и Джордан задумчиво продолжал:

- Вы только не обижайтесь, господин Пейн, но я бы вам предложил изданье с продажной ценою три шиллинга, такою же, как у книги Бёрка. Нет, минуточку…

Но Пейн, выкатив глаза, уже перебил его:

- Да кто ж ее сможет покупать за три шиллинга?

- То есть, я хочу сказать, в виде маленькой предосторожности, чтоб волки хоть не сразу подняли вой, когда еще не остынут печатные станки. Знаете, как они рассуждают, посмотрят, - ага, формат и вид приличный, значит, читатель будет такой, что не страшно, - а нам это, по крайней мере, даст время. Тут-то я, если захотите, и выпущу тысяч пятьдесят по цене шесть пенсов, и пускай меня повесят…

- Если бы знать, что вы говорите правду, - сказал Пейн.

- Слушайте, уважаемый, я вечно жить не собираюсь, черт возьми! Возможно, все излагать, как здесь изложено, дано вам одному, но думают точно так же и другие, а если вы мне не верите, то скатертью вам дорога, катитесь к дьяволу!

Пейн улыбнулся и снова протянул ему руку.

- Я думаю, господин Джордан, жить вечно никому из нас не придется.

Книга вышла, и двое суток Пейн беспробудно пил; напивался, отчетливо сознавая, что это гнусность, убожество, гадость, видя себя со стороны, когда сидел в трактире, уронив голову на стол, прекрасно зная, что представляет собою Пейн и ненавидя себя за это, но в то же время и торжествуя, упиваясь тем, что им сделано: "Здравый смысл", "Кризисы", и вот теперь "Права Человека" - в этом истинная его суть, та негасимая искра, что потрясает своею силой империи, дарует человеку надежду, сближает его с Богом. Пьяным, горланящим похабные песенки, его отыскали поэт Блейк и художник Ромни.

- Господи, Пейн, что с вами, зачем вы так?

- Ох ты, ух ты!

- Пейн, хватит сидеть в этой вонючей дыре!

- Ох-ох-ох ты, ух ты!

Блейк отвел его к себе, выкупал в ванне, читал ему наставленья, признавался:

- Мы с вами, Пейн, во многом схожи, - это не выход, поверьте, это еще никого не доводило до добра.

Он познакомился с Блейком несколько месяцев назад, провел с ним вечер за беседой, рассказывал ему о революции в Америке. Блейк ощутил к нему расположенье, и с тех пор они много бывали вместе: Блейк, Ромни, гравер Шарп, Халл, Барлоу, Фрост и Одиберт - друзья Блейка, друзья Ромни, либералы, своеобразные изгои в блестящем лондонском обществе восемнадцатого столетья. Сейчас Блейк своим грудным глубоким голосом читал ему стихи а Пейн вздыхал, ох ты, ух ты…

Назавтра он пришел к Джордану и попросил:

- Дайте мне понюхать краску, дайте я сам поработаю у станка.

Новенькие книжки уже лежали, сложенные в пачки по сотне штук. Повсюду в мире, в Англии, во Франции, в Америке, он был везде одинаков, добрый запах типографской краски. Джордан рассказал Пейну, как подвигается продажа: вначале шла довольно вяло, в основном с полок его же мастерской, но постепенно пошла бойчее - уже три сотни запросил Уэльс, и это по цене три шиллинга.

- Интересно, наберется ли на целый Уэльс триста человек, которым по карману истратить три шиллинга на книжку, - заметил Джордан.

Назад Дальше