Я помню еще такой случай: кто-то из старших девочек показал мне, что в постели нельзя есть хлеб. Это весьма озадачило меня, ибо дома я привыкла к тому, что мне разрешали в постели есть? Но я сразу послушалась девочку, только поняла ее так, что вообще ничего нельзя есть в постели. Спустя некоторое время другая девочка угостила меня конфетой в то время, когда я уже лежала в постели. Я не стала есть конфету и положила ее на тумбочку с тем чтобы съесть ее утром, когда я встану и умоюсь. Очевидно, девочки услышали, что я не грызу конфету, и обратили внимание. Кто-то из них подошел ко мне и показал, чтобы я ела конфету. Я отказывалась, показывала, что лежу в постели, но мне отвечали, что есть конфету можно. Это повергло меня в полное недоумение: почему же хлеб нельзя есть в постели, а конфету можно? Ведь если нельзя - так, ничего нельзя, так по крайней мере я поняла. А у девочек получается иначе: одно нельзя есть в постели, другое можно. Не в состоянии понять эти противоречия девочек, я стала поступать по-своему: я ничего не ела в постели, даже сахар или конфету старалась съесть до того, как лягу в постель, или оставляла на утро.
Удивлялась я и еще кое-чему. Так, например, я уже знала, что одних спальнях помещаются только девочки, в других - только мальчики. А в селе я привыкла видеть всю семью в одной комнате. Семья могла состоять из отца и матери, братьев, сестер, дедушки, бабушки. В школе же девочки с мальчиками встречались только днем в столовой, в библиотеке, в коридорах и в других неизвестных мне по своему назначению комнатах; на ночь они расходились по своим спальням.
Иногда вечером случалось, что кто-нибудь из мальчиков приходил за чем-либо к девочкам (за иглой с ниткой, за ножницами), его в спальню не пускали, он стоял возле двери в коридоре, ожидая, когда ему дадут то, что он просил. Я не понимала, почему девочки боялись пускать мальчика в спальню. Я думала, что в школе плохие мальчики, поэтому их нельзя пускать в спальню. Но тут снова появились "противоречия".
Была зима. Описываемые здесь события относятся к тому периоду, когда во время гражданской войны, да ещё и после неё, дома целиком не отапливались, а обогревались лишь отдельные комнаты всевозможными печками и печурками, зачастую весьма примитивного кустарного производства. Так обстояло дело и в школе в первый год моего пребывания в ней.
И вдруг я стала замечать, что по вечерам, особенно в те вечера, когда печка не хотела разгораться или девочки не в состоянии были её растопить, в спальню к нам заходит какоё-то мужчина и кто-нибудь из старших мальчиков. Они приносили сухие дрова и хорошо растапливали печку, которая обогревала комнату и всех нас до тех пор, пока в ней горели дрова или торф. Девочки меня тоже усаживали возле печки, поэтому я имела возможность осматривать всех, кто возле неё находился. Я часто "видела" курившего мужчину, одетого в тулуп и шапку-ушанку. Бывали и старшие мальчики. Как я узнала впоследствии, это были истопник и дежурный по дому старший ученик интерната. Но в то время я этого не знала, поэтому не понимала, почему одним мальчикам и даже взрослому мужчине можно заходить в спальню к девочкам, а другим мальчикам, даже младшего возраста, нельзя заходить.
Кто же мог объяснить мне все непонятные и противоречивые обстоятельства? Никто. А между тем они меня волновали, ибо я хотела знать обо всём, что меня окружало. К мужчине же, который приносил дрова, растапливал печку, закутывал меня в свой тулуп, когда видел, что я замёрзла, я вскоре даже по-детски привязалась, как будто к родному человеку. Он, конечно, знал, что я приехала в школу с дядей, который оставил меня в школе помимо моего желания, - наверно, поэтому он относился ко мне очень хорошо. Часто он угощал меня маковниками и никогда не забывал позвать к печке, когда она хорошо горела. следовательно, я ничего не имела против того, чтобы он почаще заходил в спальню, но только не понимала, почему ему можно заходить, а некоторым другим, по-моему хорошим, мальчикам нельзя заходить в спальню. Хорошими они мне казались потому, что не обижали меня, я даже относилась сочувственно, когда плохие мальчики – быть может, случайно, а быть может, в порыве озорства – толкали меня, отнимали куклу, игрушечные корзинки или бусы; все эти вещи мне дарили старшие девочки или сотрудники – учителя, воспитатели. Что это были сотрудники школы, я в то время не совсем себе уясняла, я понимала так, что это уже совсем взрослые люди, поэтому они живут в отдельных от учеников комнатах.
Припоминаю и ещё одно интересное событие, с которым я впервые в жизни столкнулась, но не поняла его так, как следовало бы понять.
В школе готовились к какому-то необычному событию: это я поняла потому, что мы все купались, получили не только чистое бельё, но даже праздничные шерстяные платья. Мне наконец дали моё домашнее платье, что очень обрадовало меня, и сначала я подумала, что меня могут отослать к дяде. Кто-то из старших девочек подарил мне ленту для банта на волосы. Все были весёлые, добрые. Это настроение выражалось в том, что все были оживлены, прихорашивались, убирали комнаты и всё это делалось дружно и хорошо. Было и кое-что другое, непонятное мне, но привлекавшее моё внимание тем, что в большой комнате (зале) как будто во что-то играли и старшие и младшие ученики. Теперь могу предположить, что это были последние репетиции и другие приготовления к вечеру.
Наконец, девочки позвали меня в зал, где уже находились люди, там были и ученики и сотрудники. Мне показывали, что на середине стола стоит с детства мне знакомое дерево с иголками вместо листьев, но теперь украшенное различными игрушками: корзинками, домиками, бусами и ещё какими-то игрушками, которых я не видела раньше. Я была чрезвычайно удивлена тем, что в комнате вдруг выросло дерево, да ещё с игрушками, бусами. Как это могло случиться, чтобы зимой в комнате выросло дерево? Никто не догадался показать мне каким образом установили в зале ёлку, поэтому я подумала, что она выросла прямо из под пола.
Потом меня взяли с двух сторон за руки и все начали кружиться вокруг удивительного дерева. Дети топали ногами; неясный гул как будто очень слабых, отдалённых звуков ударял мне в уши, отчего я чувствовала себя не особенно хорошо: мне казалось, что какие-то хотя и не сильные, но тем не менее ощутимые толчки попадают мне в уши из окружающего воздуха. Мне так же не очень нравилось кружиться вокруг дерева и неизвестно зачем топать ногами. Мне даже скучно было от всего этого, ибо я не знала, что именно я делаю, а в таких случаях я всегда чувствовала себя, как я могу теперь определить своё состояние, как-то неестественно, принуждённо, и сама себе казалась неприятной.
Другие дети или взрослые тоже казались мне неприятными, когда я не понимала того, что они делали. Я с нетерпением ждала, чтобы меня скорее отпустили и больше не звали так скучно играть.
Я не помню всего, что было воспринято мной в этот вечер, в который я впервые в таком большом обществе взрослых и детей встречала Новый год, но совсем не знала об этом. Однако я хорошо помню, что и старшим и младшим ученикам раздавали подарки. Я показывала своим подружкам то, что я получила, а они показывали мне то, что получили они. Я впервые видела, что так много детей одновременно получали подарки; это мне понравилось, и я это поняла, кажется, правильно: произошло что-то хорошее, все этому обрадовались, и взрослые люди, такие веселые и радостные, раздавали детям игрушки, бусы, ленты, душистое мыло, гребенки, пряники, конфеты.
В этот памятный вечер я была настолько перегружена нравственно большим количеством всевозможных впечатлений, что даже не пыталась понять, осмыслить то, что чужие люди дали мне так много разных игрушек и безделушек и где мне было бы лучше, в школе или у дяди, если бы я снова к нему вернулась. Но на следующий день утром, после того как я, хорошо выспавшись, встала и начала припоминать события прошедшего дня и вечера, снова и снова рассматривать полученные подарки, я впервые поняла, что в школе мне лучше, ибо здесь происходят хотя и не всегда понятные мне, тем не менее очень интересные события и явления, которые так или иначе развлекают меня и наполняют мою жизнь чем-то новым, отчего мои детские мысли и чувства как бы светлеют, расцветают, разрастаются.
Конечно, в то время я такими словами не могла определить и выразить то, что я чувствовала, высказать тот перелом, который медленно, как бы исподволь происходил в моем уме и сознании. Но ощущала я все это именно так, как пишу сейчас. И я очень хотела, чтобы это постепенное внутреннее просветление и разрастание продолжалось во мне все больше, все сильнее. И хотя абсолютно не понимала, отчего все это происходит, однако непреодолимо инстинктивно рвалась к чему-то и куда-то вперед, словно уже предчувствовала тот настоящий, перелом, который позднее действительно произошел в моем физическом существовании и в духовной жизни.
Продолжение понятного и непонятного
Но прежде чем приступить к описанию этого несомненного, подлинного перелома в моей жизни, я хочу коротко рассказать о сотнях, которые происходили при жизни матери и после ее смерти, а также о том, как я поняла исчезновение матери из жизни.
Если отъезд дяди из школы слепых на некоторое время сильно огорчил меня, ибо я действительно осталась совершенно одна среди чужих, не имея в этом городе никого из родственников, то легко себе представить, как ужасно и беспомощно я чувствовала себя, оставшись без матери. Ведь со дня моего рождения мать бывала со мной, не оставляя меня даже на несколько дней, и вдруг ее не стало. Это большое горе даже для зрячего и слышащего ребенка, а что же можно было сказать обо мне?
В то время когда мать умерла, я уже понимала, что она не просто так спряталась от меня. Я помнила, что дедушка долго лежал больной, а потом недолго лежал на столе холодный и неподвижный. Помнила, что его положили в гроб и зарыли в землю. Конечно, как и все дети моего возраста, весьма плохо понимала, что значит умирать и почему нужно, чтобы люди умирали, если можно жить. Но я помнила, что быть живым, т.е. двигаться, смеяться, принимать пищу, носить одежду, летом греться на солнце, а зимой на печке, дышать воздухом и проч., - все это лучше, чем быть зарытым в землю и лежать в гробу неподвижно. Поэтому я в детстве начала бояться такого непонятного в жизни явления, т.е. смерти.
Я знала, что земля бывает очень сырая, когда идут дожди, бывает очень твердой, когда промерзает зимой. И вот, сильно боясь смерти, я не верила, что покойники все время лежат в могиле неподвижно. Я думала, что дедушка в могиле как-то по своему живет. Наверное, что-нибудь делает, как-то двигается под землей, где-то греется и даже ест что-нибудь. В этом последнем предположении я, маленькая, абсолютно не сомневалась, тем более что весной не только мы с мамой, но и наши соседи ходили на кладбище. Мы носили в тарелке сладкую рисовую кашу с изюмом, яйца, куличи и прочую снедь; все это мы ставили на могилу дедушки, сами ели и других угощали. И я думала, что дедушка вместе с нами, но так, чтобы я его не нашла, ест. Ведь домой мы приносили пустую посуду, пустую корзинку. Я, не зная о том, что мать на кладбище устраивала поминки по дедушке и угощала всех проходивших мимо нас, думала, что дедушка, по-прежнему оставаясь невидимым, забирал провизию в могилу. Но все же, несмотря на такое понимание и представление "жизни" дедушки в могиле, я не хотела попасть в могилу.
Болезнь, а затем смерть матери сильно потрясли меня не только потому, что я осталась без нее, но еще и потому, что мне было очень жалко маму и страшно за нее: ведь ее тоже положили в сырую и холодную землю. Пугало меня еще и то обстоятельство, что мать умерла во время голода, начавшегося на Украине в конце гражданской войны; мы очень голодали, следовательно, я ничего не могла понести на могилу мамы. К тому же я была еще не только маленькой, но и несамостоятельной: далеко одна я не ходила, да и не могла без посторонней помощи найти могилу мамы.
Пока я жила у родственников, никуда не уезжая из села, я уже чувствовала, что я подрастаю, крепну и кое в чем могу помогать тетям. За это я получаю пищу, - значит, когда-нибудь с чьей-либо помощью я пойду на могилу мамы весной, понесу ей такую провизию, какую мы вместе с ней носили дедушке. Однако этого ни разу не случилось, ибо мать умерла весной, когда еще был голод, а на следующую весну я находилась далеко от села, в городе, в школе слепых. Но я и там продолжала думать о матери, хотя в школе мне уже было не так плохо, ибо ко мне и чужие люди относились хорошо.
У меня были разные мысли о матери. Я ее по-прежнему любила и жалела особенно потому, что она лежит в могиле одна, без меня и думает, что я без нее живу хорошо. За это она, быть может, сердится на меня. От этих и подобных им мыслей я часто плакала, плакала даже тогда, когда мне было хорошо и не от чего было плакать. Но я думала, что надо плакать для того, чтобы мать об этом узнала и не сердилась на меня за то, что мне бывает очень весело и вообще хорошо.
Помнила я о матери и тогда, когда меня перевезли из школы слепых в другой город, в Харьков, в клинику слепоглухонемых детей. В этой клинике меня сразу окружили такой заботой, такой теплотой и вниманием, что все это вполне могло заменить утраченные заботы матери. Однако и в клинике я всегда помнила о ней, а когда наступала весна, я очень переживала, что живу так далеко от нашего села, не могу пойти на могилу матери, чтобы понести пищу, которую я в любое время могла бы получить в клинике и которой хватило бы для того, чтобы поделиться с матерью.
И пусть это желание никому не покажется странным: ведь моя мать с раннего детства приучала меня к тому, чтобы я всегда с другими делилась тем, что сама имела. Со мной тоже каждым кусочком делились и мать и дедушка. Когда они возвращались откуда-нибудь, то обязательно приносили мне хотя бы самый незначительный гостинец. Подражая им, я тоже несла домой все, что можно было нести в кармане или в чистом носовом платочке и дома поделиться с матерью. И я настолько к этому привыкла, что это в конце концов стало для меня правилом: я не понимала того, что можно делать иначе, что можно одной все съедать.
Припоминаю такой случай. Во время голода я однажды, держа руках палочку, пошла к своей зрячей и слышащей подружке, которая жила в соседнем дворе. Я могла ходить туда одна, прикасаясь палочкой к забору. Девочки не было дома, а ее мать усадила меня за стол, налила тарелку супа и дала небольшой кусочек хлеба. Но я к хлебу не прикоснулась и хлебала только жидкий суп. Я помнила, что дома у нас в этот день не только не было хлеба, но даже не было лепешек из какого-то мучнистого растения. И хотя мне очень хотелось поесть суп с хлебом, но я не сделала этого, ибо не понимала, что имею право в гостях съесть хлеб и суп без мамы. Я бы и суп не стала есть без нее, если бы мне разрешили понести его домой. Но нести суп в тарелке я одна не смогла бы, поэтому я решила съесть суп без хлеба, а хлеб спрятать в карман для мамы.
Угощавшая меня соседка видела, что я не ем хлеба, и несколько раз подходила ко мне, показывая, чтобы я ела суп с хлебом. Потом, должно быть поняв, почему я не ем хлеб, она показала, что даст еще хлеба, который я могу понести домой. Я поверила соседке, съела все то, что она мне дала, а другой кусок хлеба понесла маме, радуясь тому, что имею возможность покормить её немножко.
Получая в клинике хорошее питание, я, естественно, вспоминала о матери и не сразу привыкла к такой простой мысли, что матери уже давно со мной нет и что я совершенно свободно могу есть все, что мне дают в клинике или в гостях у подруг или сотрудников нашей клиники. Но меня абсолютно это не радовало ибо мне гораздо приятнее было делиться с мамой, особенно чем-нибудь очень вкусным.
Я уже сказала о том, что в клинике ко мне все сотрудники относились так хорошо, так заботливо, что мне незачем было тосковать слишком долго. Теперь мне хочется написать о том, как я понимала отношение сотрудников и воспитанников ко мне и как я сама относилась к тем и другим.
Те хорошие бытовые и материальные условия, в которых я находилась в клинике, мне очень нравились, я только боялась, что меня могут опять куда-нибудь перевезти, где мне будет хуже. Не понимать того, что меня окружили заботой, хорошим человеческим отношением и бытовыми удобствами, я не могла: ведь все то я ощущала и чувствовала на каждом шагу и во всем. Одного я не могла понять некоторое время: зачем меня привезли в это хорошее место и что со мной будут делать здесь?
Удивляло меня и было непонятным еще и то обстоятельство, что нас, детей, было немного, а занимали мы несколько комнат. Правда, это было хорошо, ибо благодаря именно этому простору мы не мешали друг другу, не сталкивались друг с другом на каждом шагу, как это бывает в тесноте. У каждого воспитанника был свой отдельный и определенный угол с игрушками, отдельный столик и стул, где можно было также раскладывать игрушки или просто спокойно посидеть. Этого я тоже не понимала, ибо привыкла к тому, что у зрячих детей, с которыми я играла когда-то, таких отдельных уголков, отдельных столиков, отдельных игрушек не бывало. Мне иногда хотелось просто поозорничать: смешать все игрушки вместе, сдвинуть столики и стулья с их определенного места. Хотелось сделать беспорядок во всем этом строгом порядке и в тех случаях, когда я почему-либо сердилась на кого-нибудь из окружавших меня людей, сотрудников и ребят. Ведь не все они одинаково нравились мне. Интересно то, что, если я сердилась на ребят, мне не хотелось вносить беспорядок в их уголок или разбрасывать игрушки, но если я сердилась на кого-нибудь из воспитателей, то у меня бывало большое желание не послушаться их в чем-либо или научить других ребят чему-нибудь такому, что не разрешают делать старшие.
Припоминаю кое-что из того, что меня особенно удивляло в распорядке клиники первое время. Так, например, мне были непонятны следующие обстоятельства: почему все сотрудники, носившие неодинаковые по фасону и материалу платья, надевали, приходя в клинику, еще и другие платья, совершенно одинаковые, распахивавшиеся спереди или сзади. Когда сотрудники брали детей на занятия в лабораторию, они заставляли их надевать на костюмчики и платья эти распахивавшиеся маленькие платья. Мне тоже показали, чтобы я надевала такое платье, когда накрывала стол, а затем когда убирала и мыла посуду. Я должна была надевать это платье и в других случаях, например когда я дежурила в какой-нибудь комнате, где должна была следить за тем, чтобы все вещи находились на своем определенном месте, и вытирать пыль с мебели и подоконников. Собственно говоря, никакой пыли в действительности не было, ибо все комнаты систематически и тщательно убирали технички. Но нас приучали к посильной уборке комнат. Именно это, т.е. как бы игру в уборку, я долгое время не понимала, ибо не ощущала пыли, когда вытирала мебель, поэтому мне казалось, что меня заставляют убирать комнату только для того, чтобы я надела это второе платье и для собственного развлечения терла тряпочкой вещи, на которых не было пыли.