Не понимая того, что меня приучают к самообслуживанию, я часто раздражалась и не хотела надевать халат (ибо этим непонятным платьем был халат), зная, что пыли все равно нигде нет и я ничем не запачкаю платье. Иногда я хватала тряпочку и без халата бежала в какую-нибудь комнату. Но дежурная воспитательница звала меня обратно и заставляла надеть халат. Я нервничала и категорически отказывалась вытирать пыль. Однажды я зачем-то взобралась на подоконник окна в столовой. Кажется, я хотела знать, высокое ли окно. Проводя пальцами по стеклу, я обнаружила какую-то пыль на верхнем стекле. Это меня даже обрадовало, ибо на следующий день было мое дежурство по столовой. Я с нетерпением ждала следующего утра, чтобы показать всем, как я обнаружила пыль и как тщательно я буду вытирать стекла. На этот-раз я уже охотно надела халат, повязала голову косыночкой, взяла самую большую тряпочку и весело побежала к окнам.
Взобравшись на подоконник, принялась энергично протирать стёкла, испытывая величайшее наслаждение от сознания, что на этот раз я тружусь не напрасно. Но вскоре ко мне подошла дежурная воспитательница и хотя не резко, но настойчиво стала показывать, чтобы я слезла с подоконника и не терла стекла. Я никак хотела бросить свою работу, показывая дежурной, что окно еще грязное. Однако дежурная не позволяла мне продолжать эту уборку и в конце концов послала меня умыться. А впоследствии узнала из записей воспитательского журнала, что я вытирала пыль, а мел, которым были натерты стекла. Но в то время, когда я думала, что вытираю пыль, мне не могли объяснить, что окна забелены мелом, поэтому все дело кончилось конфликтом между мной и воспитательницей.
Конфликт был весьма серьезным, тем более что я вообще невзлюбила воспитательницу, которая дежурила в то злополучное утро. Невзлюбила я эту воспитательницу при первом же знакомстве с нею, ибо она бывала резка в движениях, строга с детьми, она не позволяла нам ни малейшей шалости, не допускала ни одного свободного, самостоятельного движения. Если же я начинала ходить по всем комнатам, знакомясь с обстановкой, осматривая вещи и проч., эта воспитательница неотступно следовала за мной и не позволяла тщательно осматривать то, что меня интересовало. Замечая такое отношение ко мне со стороны этой воспитательницы, я так сильно невзлюбила ее, что даже расстраивалась, когда она дежурила. Я считала эту воспитательницу злой женщину, не умеющей любить детей. И еще долгое время я не любила ее, не желая замечать ни сдержанной ласки, ни доброты в ее отношениях к детям.
И только через несколько лет я лучше узнала эту воспитательницу В действительности она любила наших ребят, относилась к ним заботливо и внимательно, но вообще была очень строга и придирчива, считая, что только строгостью и суровостью можно поддерживать порядок и дисциплину. Но она ошибалась, и это было заметно хотя бы из того, что не только я, но и другие воспитанники нашей клиники больше любили, больше слушались тех педагогов и воспитателей, которые обращались с ними мягче, разрешали в меру пошалить, побегать, не вполне организованно поиграть, проявляя хотя бы в этом свою детскую инициативу. Я же была не очень усидчива вследствие того, что быстро все схватывала, а потом тяготилась, когда нужно было выполнять одно и то же несколько раз подряд. Да и во многом другом я любила и хотела быть самостоятельной и делать все, что возможно было делать в тех условиях, в которых я жила в клинике.
Да, порой мне бывало весьма трудно в смысле моих настроений, потому что я не все понимала из того, что происходило в стенах клиники, в работе со слепоглухонемыми детьми вообще и в частности в работе со мной. Вот, например, бывали случаи, когда я чувствовала себя, как мне казалось, здоровой, а между тем меня почему-то укладывали в постель, как больную. Случалось и наоборот: у меня болела голова или горло, я хотела лежать, но мне показывали, что я здорова и должна заниматься. Почему же это происходило так? Впоследствии я узнавала, что воспитатели поступали так потому, что судили о моем самочувствии по моему лицу: если я бывала бледна, утомлена или казалось, что я нездорова, но почему-то не хочу в этом сознаться. Когда же я выглядела лучше, но, несмотря на это, жаловалась на какую-нибудь боль, им вдруг начинало казаться, что на меня напала лень, что я не хочу заниматься, поэтому придумала какую-то болезнь.
Такие и подобные им недоразумения раздражали меня, ибо я не знала о том, что воспитатели судят о моем самочувствии по внешнему виду или по температуре, которую нам систематически измеряли два раза в день. Незнание или неправильное понимание происходивших вокруг меня событий обычно влекло за собой более или менее серьезные инциденты.
Если я не ошибаюсь, то, кажется, несколько месяцев подряд меня приводило в недоумение и даже серьезно возмущало следующее обстоятельство: после занятий со мной и с другими детьми педагоги садились за стол в какой-нибудь комнате. Перед каждым из них лежала толстая в переплете тетрадь (теперь я знаю, что тетрадь), а в руке они держали карандаши или ручки. Некоторое время они о чем-то разговаривали, а потом начинали что-то записывать в свои тетради.
Будучи свободна после занятий, я подходила то к одному педагогу, то к другому; осматривала тетради, карандаши, ручки. Клала свою руку на их горло, чтобы ощущать звуки их голосов. Но что они делали? Это было для меня загадкой. В первое время я относилась к этому спокойно, терпеливо, - быть может, я считала, что это какая-то игра, в которую играют взрослые. Но так как это занятие педагогов повторялось изо дня в день, а объяснения ему я не находила, то оно начало меня раздражать.
Иногда случалось так, что я совсем не уставала от занятий: например, когда меня учили убирать комнату, мыть посуду, вязать или шить какую-либо мелочь. Мне хотелось продолжать занятия а педагог вдруг прекращал эти занятия, брал свою толстую тетрадь и начинал что-то записывать. Внутренне я очень возмущалась поведением педагога, который садился заниматься какими-то непонятными и ненужными, на мой взгляд, делами или игрой, в то время когда я с энтузиазмом занималась, не испытывая ни малейшего желания прервать занятия для того, чтобы педагог играл, а я ничего не делала. Ведь я в то время не понимала, почему меня не загружали занятиями или физической работой на весь день. Часто у меня бывала большая потребность быть как можно больше занятой. Я не знала тогда, что чрезмерная нагрузка может быстро утомлять нервную систему, которая у нас, слепоглухонемых находится в постоянном и чрезмерном напряжении, а следовательно, и переутомление сказывается быстрее и сильнее.
Итак, не понимая того, что педагоги записывали в свои лабораторные журналы результаты проводимых со мной занятий - в чём бы ни заключались эти занятия, - я считала, что педагоги просто не хотят много заниматься со мной. И для того чтобы избавиться от этих занятий, занимаются чем-то ненужным, незначительным. И настолько глубоко я в это верила, что иногда мне хотелось отнять у педагогов карандаши и ручки, изорвать их тетради, и они наконец поняли, что надо со мной заниматься, а не развлекать себя карандашами и тетрадями.
Часы. Дактилогия. Письменные приборы. Скульптура
Я не буду подробно останавливаться на самых обыкновенных, повседневных и незначительных происшествиях, которые тоже иногда были поняты мною не так, как следовало бы их понимать. Незначительные случаи чаще всего относились к одежде, посуде, уборке комнат и т.п. Перейду к более значительным для меня в то время вещам.
Припоминаю я первое свое знакомство со стенными часами. Конечно, мне не поверят, если я буду утверждать, что до поступления в клинику я вообще не видела часов. Часы я видела и на руке у кого-нибудь из знакомых, и карманные часы видела у отца, но никогда не видела стенных часов без стекла и с непонятными брайлевскими цифрами.
Отчетливо припоминаю, как однажды я вытирала одну боковую сторону буфета и вдруг, проведя рукой по стене вправо от буфета, я наткнулась на что-то висевшее на стене. Сначала я подумала, что это висит деревянный ящик, закрытый со всех сторон. Я начала осматривать этот небольшой ящик и обнаружила на нем какие-то точки и рельефные металлические рисунки различной формы. Две металлические линии неплотно прилегали к поверхности ящика и словно тихонько передвигались.
Чрезвычайно заинтересовавшись невиданным ящиком, я даже на время забыла о том, что я дежурная по комнате и должна вытирать пыль, не переключая свое внимание на другие занятия. Но в тот самый момент, когда я всецело была поглощена осмотром прямых движущихся линий, ко мне кто-то прикоснулся. Я сразу отдернула руку от ящика. Рядом со мной стоял мужчина, - как я потом узнала, это был проф. И. А. Соколянский. Он взял мою руку, положил ее на ящик, а потом сделал отрицательное движение. Все это он повторил несколько раз. Все эти жесты я поняла так, что к ящику нельзя прикасаться руками. На самом же деле Иван Афанасьевич хотел мне показать, что это стенные часы и что к стрелкам нужно прикасаться очень осторожно.
Учитель начал шевелить своими пальцами, заставляя меня повторять его движения. Я неловко что-то проделывала своими пальцами, подражая учителю. Он же то шевелил пальцами, то осторожно проводил моей рукой по рисункам и линиям ящика.
Однако в этот первый урок с Иваном Афанасьевичем я не поняла того, что он пытался мне объяснить. Я очень расстроилась оттого, что ничего не поняла. Очевидно, мой учитель это заметил, потому что вскоре попрощался со мной. Я же кое-как закончила свое дежурство и ушла в спальню предаваться горьким размышлениям, потому что мне показалось, будто учитель обращался со мной очень строго.
И вообще было над чем подумать. Ведь мне показывали часы, объясняли цифры брайлевского и плоского письма, а я этого не поняла. Мне показалось, что учитель за что-то рассердился на меня и не позволяет мне осматривать заинтересовавший меня ящик. Учитель учил меня произносить, т.е. проделывать пальцами слово часы, показывал мне, что нельзя толкать стрелки. А то, что он шевелил пальцами, я поняла так, что мне показывают какую-то игру пальцами. Игра эта мне не понравилась, но учитель заставлял повторять эту игру.
После этого случая я стала не только стесняться, но даже стесняться Ивана Афанасьевича, которого часто узнавала на расстоянии по запаху духов. А тот участок стены возле буфета, где висели часы, я стала обходить так, как будто часы могли соскочить со стены и поколотить меня стрелками за то, что я так неумело их осматривала и заигрывала с ними пальцами. Но учитель не оставил меня в покое. Он начал каждое утро подходить ко мне. Он подводил меня к часам, настойчиво показывал на стрелки и цифры и играл пальцами.
Время шло, и я с каждым днем привыкала к учителю, переставала бояться его, ибо ничего плохого он со мной не делал. Наоборот, он поощряюще гладил мою руку, когда я постепенно начала привыкать к пальцевой азбуке (дактилологии) и уже хорошо "произносила" пальцами слово часы. Потом мы учили фразы.
Когда я все это достаточно усвоила, учитель показал свои ручные часы, потом указал на стенные часы. И я поняла, что все эти вещи - карманные, ручные и стенные часы - нужно всегда называть только одним этим словом. Наконец, наступило время, когда я свободно могла узнавать, который час. После этого педагоги стали приучать меня следить по часам, если нужно было накрывать стол к первому завтраку, ко второму завтраку, к обеду, к вечернему чаю и к ужину. В свое дежурство по столовой я часто смотрела на часы, и, если наступало время готовить стол, я это делала по часам самостоятельно, не ожидая инструкции дежурной воспитательницы.
Здесь я очень кратко описала те первые уроки, благодаря которым у меня начало формироваться и представление о часах, о времени. Поняла я также и значение ручной азбуки, этого непревзойдённого способа общения слепоглухонемых с окружающими людьми.
Однако легко мне об этом писать теперь, но не так легко и просто было понять все это в то время, о котором я пишу. Например мне очень трудно было понять дактилологию, понять, почему каждая отдельная пальцевая буква должна отличаться от другой пальцевой буквы. Почему нужно было производить то или иное движение иногда только пальцами, иногда прибавлять движение всей кисти руки. Все это я не сразу поняла. И я помню, что когда нужно было сделать движение пальцами и присоединить к ним и движение кисти в таких буквах, как д, к, ъ, й, щ, ц, я не хотела делать движения, соответствующие этим буквам, не видя в этом никакой необходимости. И только когда я поняла значение пальцевой азбуки и усвоила все буквы, тогда поняла, почему необходимо производить соответствующие движения для тех букв, которые вначале не понравились мне, ибо эти движения казались мне затруднительными.
А теперь мне хочется сказать несколько слов о том, как я ознакомилась с письменными приборами для незрячих: с грифелем, с ручным прибором (брайлевской доской) и с пишущей машинкой ("Пихтой").
Помню, что я еще в Одесской школе слепых видела письменный прибор давно устаревшего и вышедшего из употребления образца. Этот прибор состоял из металлической доски с поперечными канальцами, деревянной рамки и двухстрочечной линейки, которую следовало передвигать, когда на бумаге были уже написаны две строки.
В Харьковской же клинике мне. показали совсем другие письменные приборы. В этих приборах не было рамки и передвижной линейки. Их заменяла как бы крышка с клеточками, приделанная к нижней части прибора. Эти приборы напоминали мне какую-то особенную и таинственную книгу. Потом мне стало казаться, что это только переплет книги, и некоторое время я задумывалась над вопросом: почему на книге был металлический переплет? Какой же была книга, помещавшаяся в этом переплете? Успокоилась я только после того, как мне показали, что в прибор нужно вкладывать бумагу, закрывать крышку, а в клеточках прокалывать грифелем точки так же, как это делали все незрячие, когда писали на вышедших из употребления приборах.
Брайлевская же машинка, которую мне показали, очень заинтересовала и даже захватила меня. Правда, обнаружив на машинке клавиши, я сначала подумала, что это маленький инструмент, который будет издавать звуки, как тот большой рояль, который я видела раньше в школе слепых. Я попробовала осторожно нажать на одну клавишу, но сильного продолжительного звука я не ощутила, получился только короткий слабый стук, который сразу оборвался. Мне показали, как нужно вставлять бумагу в машинку и как ударять по клавишам, чтобы на бумаге получались выпуклые точки. Я поняла, что это не такой инструмент, который очень звучит внутри, т.е. не рояль. Тем не менее машинка мне очень нравилась, я подолгу упражнялась на ней, с интересом следя за тем, как от ударов пальцами по клавишам получаются на бумаге всевозможные комбинации выпуклых точек. С тех пор и по сей день я постоянно печатаю на машинке и только в редких случаях пользуюсь ручным прибором - брайлевской доской.
В клинике было много различных вещей, которых я раньше нигде не видела, но они находились в лаборатории, куда я еще не решалась заходить одна без педагога. Я уже понимала, что нельзя заходить в такие комнаты, где можно случайно свалить, сломать или разбить что-либо. Зато я не боялась и любила изучать две площадки на лестнице: там стояли большие комнатные цветы, а главное, там были статуи. До поступления в клинику я никогда не видела ни больших статуй, ни маленьких статуэток. Я даже не знала о том, что такие вещи существуют, хотя, живя еще в селе, имела возможность видеть не только размоченную глину, но даже лепить кое-что из нее. Но ведь это было не вполне осмысленное детское развлечение. Так, развлекаясь, я делала из глины шарики, бублики, пирожки, калачи, вареники и вообще все то, что можно было увидеть у мамы, когда она пекла что-нибудь. Позднее Пыталась лепить кур, уток, коров и лошадок на кривых палочках, заменявших им ноги. Посуду я хорошо лепила, но ведь из посуды нужно было кому-то кушать, значит, нужны были глиняные человечки. Но имели ли мои человечки, которых я лепила по образу и подобию своему, какое-либо сходство с человеком, это теперь трудно установить. Скорее всего мои человечки были похожи на тех грубых, неотесанных каменных баб, которых я потом видела историческом музее, в отделе древнего народного творчества. От этих каменных, порой взятых с курганов баб мои человечки отличались тем, что они были еще и инвалидами: туловища у них были глиняные, а вместо рук и ног торчали палочки - короткие более длинные.
Итак, я была большим профаном в искусстве. Это я поняла, когда впервые увидела настоящую скульптуру. Это были такие ценные, такие прекрасные мраморные и бронзовые статуи, какие можно увидеть только в первоклассных музеях.
Та скульптура, которая имелась в клинике, частично уже описана мной ранее, поэтому здесь я не буду описывать каждую статую в отдельности. Но я считаю целесообразным рассказать о том, как относилась к каждой статуе. Когда мне впервые показали статуи, я очень удивилась этому и захотела узнать, для чего были сделаны из чего-то холодного неживые люди. Но в то время мне ещё не могли объяснить, что такое искусство и для чего оно существует. Мне просто показывали статуи, и я узнавала, что они изображают людей. Заинтересовавшись статуями, я часто ходила на площадки лестницы и долго и внимательно изучала каждую. Но относилась я к этим статуям неодинаково.
Статую мальчика, вынимающего из ноги занозу, я очень жалела и даже полюбила за красоту, которую хотя и не могла объяснить словами, но тем не менее воспринимала пальцами. Осматривая мальчика, я иногда забывала о том, что это статуя: я гладила его то по лицу, то по головке почти с такой же нежностью, как если бы это был живой мальчик, у которого действительно в ноге заноза и которому от этого больно.
Венеру Милосскую я тоже жалела за то, что у нее не было рук; она мне тоже казалась красивой и грустной, я ее любила, но любила иначе, не так, как мальчика. Воспринимая линии красивого, но строгого, замкнутого и неулыбающегося лица, я боялась погладить Венеру Милосскую, мне казалось, что если находишься возле нее, то нужно крепко сжать губы, нужно молчать и ничем не проявлять любовь и жалость к этой неживой безрукой женщине, чтобы она не рассердилась на меня. И я со вздохом отходила от статуи, не испытывая нежности, а только непонятную грусть и недоумение.
Венеру Медицейскую я очень часто осматривала, и если бы могла тогда понять свои чувства и выразить их словами, то, наверное, сказала бы следующее: "Несмотря на свои отроческие годы, я чувствовала какой-то окрыляющий восторг, веселье и смелость, когда ощущала, как улыбается и в какой позе стоит Венера Медицейская".
Припоминаю, что я иногда ставила табурет рядом с круглой тумбой, на которой возвышалась прекрасная и кокетливая богиня любви и красоты (конечно, я так выражаюсь только теперь), Я становилась на табурет и начинала подражать улыбке и позе статуи. Не знаю, видели ли меня за таким занятием педагоги, но помню, что однажды на меня наткнулся старший мальчик из воспитанников клиники. В то время я уже знала пальцевую азбуку, знала, как называется каждая статуя.