Чеканка - Томас Лоуренс 14 стр.


Вчера сержант Каннингем взял нас, его знание дела и приятная проницательность побуждала нас работать, как звери. Под конец мы запыхались, но были счастливы. Впрочем, то еще счастье: в моем случае оно едва пережило приступ рвоты, который это перенапряжение приносит мне, как по часам, во время чая. Это выташнивание каждого ошметка моего обеда, дважды или трижды в неделю, для меня утомительная помеха; хотя от усилий беззвучно блевать в уборной, чтобы другие не слышали, горло мое уже стало железным.

Я доказал это поздно вечером, когда завязалась драка. Диксон повалил меня на кровать и стал душить. Я выставил подбородок, как научился в Порт-Саиде, и так мои напряженные мышцы могли держаться несколько минут против хватки его пальцев в полную силу. Наконец он внезапно уперся коленом мне в живот и другой рукой применил "яйцекрутку", прием нашего невежливого кодекса борьбы. Держишь их крепко и мнешь в руке. Будь ты хоть из железа, нельзя вынести такую боль хотя бы шестьдесят секунд.

Я вопил, прося пощады, когда трость Таффи проскользнула между нами и пронзила Диксона прицельно в чувствительное место под мышкой. Он скрючился рядом со мной на кровати. "Это что еще тут за развлечения?" - спросил Таффи, зашедший обсудить завтрашний церемониал и сгладить сегодняшнюю неудачу. "Да я его учу, - соврал Диксон, пришпоренный необходимостью. - Вчера, когда мы шли по городу через трамвайные пути, должен он был держать шаг? Должен, мать его?" Я кашлял и отплевывался, слишком беспомощный, чтобы опровергать необоснованную клевету. "Ты это засунь себе куда подальше, - парировал Таффи. - Вон там Габи, мушка моя навозная, моя сладкая постельная мечта. Иди ее учи, а Росса не трогай. А ты, сынок, подрасти немного, прежде чем с Диксоном тягаться".

15. "В нагрузку"

Мы проводим часы за семафором, в дни, когда нет тумана, высыпая на все склоны долины, чтобы сигналить друг другу всяческие непристойности. Ребята не знают, как пишутся эти слова, и передают их фонетически, потому что никогда в жизни не видели их в печати. Военно-Воздушные Силы за пределами сборного пункта не используют семафор: поэтому мой мозг помнит его не лучше, чем сойдет для проверки в конце курса. Вот еще один Эвклид для олухов-новобранцев, пища для мозгов. А ведь парни, выросшие на улицах, не могут позволить себе быть тупыми.

Школа тоже бессильна после сборного пункта. В эскадрильях нет обязательного образования. Так что жажда знаний покинула и эти часы. Да эта жажда и не была жгучей. Я читал "Фауста", что было приятно: но поход туда-обратно стал той самой соломинкой, что взвалили на наши спины поверх дневных парадов.

Мне жаль учителя, которого, в конце концов, победили физические обстоятельства. Он держался так храбро в чуждом стане и избегал вести себя с нами, как офицер. Он даже избегал положения официального лица, разве что не мог преодолеть третий барьер и перестать быть штатским. Штатские - это создания, от которых мы чувствуем странную отдаленность, которую мы же сами и подчеркиваем, в кольце нашей ограды. Каждый новобранец чувствует, что за ним следят, его выставляют напоказ, поднимают на пьедестал: везде, кроме школы, которую нам и хотелось бы полюбить, как дань дружелюбию учителя: но это утомительное расстояние и это ощущение траты времени, которое приносится ей в жертву, как и семафору!

По-моему, тратятся впустую и часы, отданные обучению авиационному делу. Его у нас ведут офицеры на испытательном сроке, а они не вкладывают в это дело достаточно сил, чтобы соответствовать нашим требованиям. Теперь у нас почти вошло в привычку стараться изо всех сил. Некоторые из нас кое-что подчитали по аэродинамике; так что мы ожидаем от офицеров еще больших знаний. Служивые ставят высокие требования перед офицерами. Но на первой лекции в мрачном ангаре, продуваемом сырым ветром, у каркаса заточенного здесь истребителя "бристоль", старший лейтенант Хейнс спутал снижение с поперечным V крыла. Хордер и я, неподвижно стоя там, как все остальные, тайком перемигнулись. Кап, кап, кап - падал голос Хейнса, такой же сырой, как ветер.

Потом было еще хуже, двадцатого октября, когда еще один молодой офицер замещал Хейнса. Он похлопал по коробке, где находится планетарная передача, своей тростью и легкомысленно заявил нам: "Это вот - привод Константинеско. Не стану забивать вам головы, объясняя, как он работает, но поверьте мне на слово, что он переворачивает винт, чтобы увеличить скорость двигателя вдвое". Наш Аллен, выросший в деревне, был стрелком в авиации. Я увидел, как от таких новостей его ноги подкашиваются, а уши медленно краснеют. Он наклонился вперед и начал: "А…", но я вовремя оборвал его пинком. Было бы нетактично выставлять офицера на посмешище перед такой толпой новичков, как мы; но это преступная небрежность. ВВС претендуют охватить приказом то, как мы садимся и как встаем, как ложимся и как ходим. Soit: но пусть их руководство будет наилучшим. Мы отдаем ему самих себя, наш последний дар.

К несчастью, капрал Харди увидел, как я пнул Аллена, и привлек меня за дурачества в строю. Приговор мой был суровым. "Видел я уже вас, не так ли? - сказал полковник. - Нечего сказать в свою защиту? Тогда я выставлю вас примером. Считайте, что вас предупредили". Так что я теперь жалею себя по вечерам, до и после часовой возни с полной выкладкой на плацу: откуда, в липком поту, я влезаю в комбинезон и оттираю где-нибудь пол для дежурного капрала (обычно это его спальное место или дневной кабинет), пока он не соизволит меня отпустить.

Не раньше десяти часов мы, штрафники, заканчиваем вечер. Это сокращает мои записки, но ничто не может сократить мой день и эту отупляющую жалость к себе. Я хотел бы побороть ее: но, в то время как мое тело закалилось здесь, на сборном пункте, налившись мышцами всех видов в неиспользованных местах, мой стоицизм и молчаливость постепенно угасают. Я начинаю выбалтывать товарищам то, что чувствую, прямо как любой другой парень.

16. Неповиновение

Неурядицы на беговой дорожке после обеда. За наш счет. Комендант привел тренера со стороны, чтобы готовить отряд для пешей эстафеты на пять кругов: а сержант Каннингем, хороший физкультурник, не знал, что тот придет. Они сцепились и у всех на виду поскандалили. Дело было представлено офицеру, ответственному за физическую подготовку, и Каннингем проиграл. Поэтому, после того, как мы отшагали столько, что чуть не ослепли на оба глаза, он решил еще закончить занятия по гимнастике, чтобы сорвать на нас свой гнев.

Он вел нас беглым шагом снова и снова по треугольнику, а не по дорожке для ходьбы. Затем он стал запутывать нас, внезапно начиная и внезапно же останавливаясь, так, что мы спотыкались и падали. Это все равно что "пилить" удилами рот лошади, то натягивая их, то отпуская. Мы скоро уже ковыляли, не в силах внять самым пронзительным его ругательствам.

К чаю остальные заметно оклемались: но меня вырвало, когда я одевался на шестой штрафной парад, и снова (уже на пустой желудок), когда я пришел с него. Сержант Уолтер ужасно нас гонял, так, что у следующего за мной пошла носом кровь; но я, кажется, стал уже бесчувственным к бедствиям других. Сейчас десять вечера, и я слишком выдохся, чтобы раздеваться: первую ночь здесь я сплю в одежде. И в этом комбинезоне. Каннингем напоследок пригрозил завтра нас выжать до дна. Если он это сделает, видимо, это будет моим Ватерлоо. Ровно пять лет с тех пор, как я был так же сломлен. Дураком я был, когда пытался снова стать мужчиной.

Следующий день. Сержант Каннингем отсутствовал; уехал на выходные, как сказали, и оставил капралу Хеммингсу приказ нас доконать. Как бы то ни было, Хеммингс привел нас из гимнастического зала на густую траву за столовой, и там заставлял бегать, прыгать "руки скрестно, ноги скрестно", разворачиваться, отжиматься час с четвертью без передышки. Ни одно из его усилий даже не пыталось быть гимнастическим упражнением - лишь измывательство, злонамеренное и подлейшее. Только он-то не знал, как по-настоящему измучить человека. Мы отвечали, как могли, и так ловко симулировали, что длинный промежуток времени отнял у нас мало сил. Что касается меня, я даже не очень вспотел; в то время как обычная дневная порция, выполненная на совесть, превращает меня в совершенно антисанитарный объект до холодного душа перед сном.

Хеммингс вышел из себя, видя, как мы смеемся и вызывающе скачем по траве. Дневное время стало поединком между ним, всегда нападающим, и нами, которые парировали его удары, притворяясь, что просто забавляемся. Нельзя заставить пить пятьдесят лошадей: так что мы легко победили: и закрепили нашу победу, когда приплелись к парадному плацу, опоздав на двадцать минут к церемониалу Стиффи. Стиффи расхаживал взад-вперед (мы - ведущий отряд), посылал гонцов, которые напрасно обыскивали гимнастический зал, не находя там наших следов. Нашего капрала чуть не разразила молния, когда мы наконец появились; но тот вовремя переложил вину на капрала Хеммингса, и за ним спешно послали, и разнесли в хвост и в гриву на виду у всех за превышение полномочий. Стиффи не мог знать, что, пытаясь сломить нас, капрал исполнял приказ.

Дурное это дело - такое сведение счетов. Все отряды говорят об этом сегодня вечером, и публичная известность вынуждает наш барак проходить через это, уклоняясь и отражая атаки. Это первый парад, который мы постыдно провалили, но обстоятельства нашего провала делают нас бодрыми грешниками. Тем не менее, это злое и соревновательное торжество, которое могло бы легко стать заразительным, не будь мы более умеренны в своей победе, чем эти болваны инструкторы, бросающие друг другу открытый вызов.

Моряк сегодня, в пятницу вечером, был слегка навеселе. Он пришел из пьяного бара и потащил Кока на трибунал за содомию. "Он бросил полкроны, сэр, на пол туалета перед мальчишкой из оркестра. Остальное можно понять". Но Хордер не обладал обходительностью Китаезы, о котором мы в последнее время тоскуем, в качестве председателя суда. Так что веселье увяло.

Только не для Моряка. Внезапно он схватил Кока и борцовским приемом перебросил все тринадцать стоунов его веса через плечо. Кок развернулся и выпрямился, оседлав его шею. Моряк доковылял до ближайшей кровати за его коленями и рухнул на нее со своей ношей. Трое, четверо, пятеро других прыгнули на них. Из этой кучи-малы донесся его веселый удивленный возглас: "Эй, что там за дрянь в кровати?" - и показалось жалкое лицо малыша Нобби, выкарабкивающегося из-под них, вялое и отупелое со сна. Это напомнило мне Зигфрида в хватке Фафнира.

Они распутались. Моряк поймал Нобби за шиворот сильной рукой, а другой стащил с него трусы и носки, одним движением, как перчатку. Маленькие, желтые, как у птенца, ноги отчаянно замолотили по воздуху. Кок усмехнулся, схватил у кого-то банку ваксы и тремя быстрыми взмахами щетки раскрасил его штуки угольно-черным. Гром аплодисментов. Нобби ушел, чертыхаясь, в темную холодную душевую. Оркестр грянул "Господь, в веках ты помощь нам".

Вошел Уайт с чаем и песочным печеньем для Моряка, тот забрал их, накрыл чашку печеньем, ловко ее перевернул и крикнул: "Элементарная, бля, наука". Кок снова вскочил ему на спину. Разбита чашка, разлит чай. Джаз запел в проходе, где Кок поскользнулся. Одно слово, и Моряк вдавил ему голову в грудь. Кок одним прыжком оказался у него на плечах.

Моряк заковылял вперед. "Мы идем, мы идем", - заорал он; наша грязная пародия на известную балладу. Кок рухнул на пол так, что чуть все кости не переломал. "Пришли", - сказал он едва слышным шепотом, когда вслед за падением наступила тишина. Наша мандолина разразилась этой песней, и расстегнутый балет хрипло подхватил ее, сверкая животами. "Стар", "Ивнинг Ньюс", "Стандард"!" - взвыл Мэдден, когда-то бывший газетчиком. Теперь барак был охвачен пламенем.

Я лежал на спине, чувствуя, будто врастаю в кровать, когда-то казавшуюся жесткой. Сегодня вечером был мой седьмой и последний штрафной наряд, и лишь на мгновение могу я теперь осознавать нелюбезную свободу, которая ждет меня завтра. Рядом со мной голос Кортона, хлопающий, как маслобойка, поднимался до скрипа, чтобы его длинный рассказ о неудавшемся мошенничестве мог достигнуть слуха Хордера, через две кровати и через весь этот шум.

17. Еще один шанс

Утром мы пошли на первую гимнастику, препоясав чресла и готовые, если кто-нибудь атакует нас, принять бой. Идиот Хеммингс снова ополчился на нашу компанию: но дежурный офицер, который подошел выяснить, в чем дело, резко послал его обратно, исполнять его прямые обязанности наблюдателя. Раунд за нами.

Дневную гимнастику вел капрал Смолл. Мы встретили его с напряжением, но он стянул с себя свитер и стал сам показывать упражнения. Мы увидели, что он вовлечен в это дело всей душой, а не по злой воле. Поэтому мы вели честную игру и разорвали этот порочный круг. Он продержал нас всего сорок минут, а затем сказал: "До последней недели вас называли шикарным отрядом. Не моя вина, что это не всегда так. Беру вас на будущее. Теперь разойтись, и занимайтесь сами на снарядах до конца занятия".

Минуту спустя гимнастический зал стал похож на зоопарк, где летчики висели на турнике, взбирались по канатам и лезли по лестницам не с той стороны, под улюлюканье. Я давал отдых ноге, растянутой в подъеме, и перебирался по шведской стенке на руках. Прошло десять минут. "Покажи нам "солнышко", - упрашивал Моряк, которому я в бараке пытался рассказать, как делается этот эффектный трюк. Какой-то бес хвастовства обуял меня. Я вскочил, с внезапной уверенностью, на турник, и со второго бешеного рывка мне это удалось. Шалости резко прекратились. Поскольку физическую силу можно измерить линейкой, англичане излишне уважают ее. Я нахожу, что вырос во всеобщем мнении сегодня вечером.

18. Публика

Еще одна монотонная, злополучная служба в церкви, под серым холодным дождем, от которого ржавеют наши штыки и становится неуютно в нашей одежде. Этот аппарат парадной службы настраивает против себя и превращает в богохульство ту хрупкую надежду, которую организованное богослужение когда-то имело над энергичными людьми. Наш род опасается и презирает нечто немужественное в аскетическом лице падре. Он, кроме того, попадает мимо цели, когда пытается вселить в нас мысль о нашей греховности. Они пока еще счастливы, не ведая рефлексии, которая и создает чувство греха.

Контакт с естественным человеком побуждает меня сокрушаться о суетности, во власть которой мы, люди мыслящие, отдаем себя. Я отстраненно смотрю, как мои пальцы сжимаются, когда я в страхе, и как я улыбаюсь, и говорю "Бабинский" - оценивая, как уношусь вслед за инстинктом, или прокладываю путь разумом, или решаю интуитивно: всегда неустанно каталогизирую каждую сторону своей единой сущности. Совсем как глупые ранние христиане, с их Отцом, Сыном и Святым Духом, тремя сторонами Бога в Символе Веры, исполнение которого сейчас нам приходится выстаивать.

Ненасытное время отняло у меня, год за годом, большинство пунктов Символа Веры, пока сейчас не остались три первых слова. Их я произношу с непокорством, надеясь, что разум, может быть, завязнет в новой деятельности, когда услышит, что есть еще часть во мне, которая избегает его власти: хотя путем мышления так же трудно отнять хоть дюйм от нашей сложности, как и добавить.

Вот он снова, конфликт ума и духа. В то время как люди здесь настолько здоровы, что не превращают свое мясо в фарш для легкого переваривания умом: и потому они так же нетронуты, как мы, изъеденные болезнями по этой же причине. Человек, который рождается как единое целое, раскалывается на маленькие призмы, когда мыслит; но, если он проходит через мысль к отчаянию или пониманию, то снова на какой-то миг ощущает единство с самим собой. И это не все. Он может достичь единства с самим собой среди своих товарищей, и в единстве их с неодушевленными предметами их вселенной; и всех вселенных - с иллюзорным "всем" (если он позитивист), или с иллюзорным "ничем" (если он нигилист), смотря какова окраска его души - темная или светлая. Святой и грешник соприкасаются - так же, как великие святые и великие грешники.

После церкви нам в кинозале прочли лекцию о сберегательных сертификатах, рассказывая, что мы порадуемся деньгам, когда покинем службу и встретимся с гражданской жизнью. Ну, знаете ли, мы завербовались сюда, потому что потерпели неудачу в этой самой гражданской жизни! И нечего нам напоминать об этих трудных временах с их денежными неурядицами. На семь лет мы избавились от них и можем даже позволить себе содержать мотоциклы, на которые весь наш барак копит шиллинги.

Лектору похлопали, и он покинул кинозал: но нас все еще удерживали на местах. Наконец появился Стиффи, поглаживая усы; он взошел на возвышение с деланной усмешкой. Мы хлопали, как черти. Самоуверенность его сгустилась в ухмылку, которая предполагала, к несчастью, старательное, подмалеванное обаяние дешевого профессионала. Он прошествовал к центральному стулу у стола и устроил небольшую клоунаду, якобы удивившись тому, что экран простирается у него над головой. Мы смеялись и кричали.

Назад Дальше